Не спасавший России, не спасется и сам

О романе Веры Галактионовой "5/4 накануне тишины"(журнал "Москва", 2004, № 11-12)

Отцы и дети

Запах тоски вился длинным шлейфом за всеми их судьбами – прозаик сохранит всю их трагическую полноту, возникающую в равной степени от возможности или невозможности сопряжения "себя" с "целым". А если этим "целым" выступает непосредственно только государство, то и судьбы дедов, отцов, детей и внуков будут расставлены в романе строго в отношении этого целого. Поколение дедов (хранящее в себе ядро иной, старой жизни) изначально было лишено какой-либо "пригодности" в новом бытии: дед Андрея Цахилганова, иконописец, мог  стать только бродяжкой, исключенный браком дочери, вышедшей за чекиста, из их жизни; дворянские корни семьи друга Андрея Цахилганова – Мишки Барыбина, будут подсечены лагерем; как лагерем же будут порождены "люди без прошлого". Трагической маятой наполнена в романе фигура Апраксиной (из бывших): не понять, до конца не понять их, узников, всем "внешним людям". Вернувшаяся в места заключения на постоянное жительство, она лично свидетельствовала полковнику Цахилганову: не нужна она никому в том, нелагерном мире, и потому навсегда остается "охранницей лагерного своего прошлого". Если в XIX столетии русская литература говорила о "лишнем человеке", то в романе "5/4 накануне тишины" прозаик говорит о "лишнем народе". И этого народа было так много, что не могло не нарушиться естественное перетекание в труде добытой правды из поколения в поколение. Отсечение дедов от рода, от древа жизни обернулось, в сущности, и отторжением детей от отцов.

А между тем именно "отцы", особенно крупно данные в романе через образ Константина Константиновича Цахилганова, полковника ОГПУ, и были хребтом того государства, которое в их лице взяло на себя огромные права воздействия на реальность и жизни других людей. В самом имени (Константин - твердый, постоянный) звучит обаяние его силы, сросшейся с мощью государственного организма в качестве "специалиста по изнанке жизни". И "специалистом" он был умным, глубоко понимающим ход той жизни, стражем при которой он поставлен. А поставлен он был "при режиме", ужесточение которого – "это всегда боевой сигнал для любой дряни, обреченной, казалось бы, на выброс. Это она – активизируется в первую очередь, сплачивается и опережает всех честных: ходит, кляузничает, предает, интригует. Интригует против бесспорного, сильного конкурента: против таланта. И вот он, бесспорный талант, цвет страны, ее интеллектуальное богатство и гордость, оказывается оболганным со всех сторон, испачканным чужой грязью… Цель любых чисток – освободиться от дряни. Но любая чистка освобождает страну от лучших. Таков закон нашей жизни, таков закон истории. И …я устал быть исполнителем этого вечного закона". Свою жизнь полковник ОГПУ закончит в "свободной России". И закончит самоубийством. Убедиться в прискорбной правильности "закона жизни" теперь заставит его собственный  сын – Андрей Цахилганов, "обманно-ловко-играючи" наживающийся на бедах и слезах рухнувшей империи.

Мощно и глубоко дышит история в романе, вплетающем в нее человеческие судьбы в сложный узор связанности всех со всеми: словно ничего не может прибавиться к одному поколению, чтобы не убыть в другом. Так "отцовская" твердость в служении государству тут же оборачивается убыванием ее в "детях". Не случайно Цахилганов-младший, успешный сын  "системы", окружен друзьями, рождение которых связано с "обратной стороной" все той же "системы". Мишка Барыбин родился от матери-узницы из семьи потомственных ученых и "красного мордатого хама", ее губителя и насильника. Сашка Самохвалов был рожден от школьной уборщицы-дворянки из ссыльных, обесчещенной директором школы, "выдвиженцем из пролетариата". Так "порода сбивалась …по всей стране", так вырастало "сорное потомство", "грязное поколенье" детей святотатства, приговоренное к несчастью, жаждущее жизни и не могущее никогда ей насытиться. Но высокая правда романа Веры Галактионовой в том и состоит, что уже им, "беспородным чучелам" с развинченными душами, придется преодолевать это врожденное двоедушие. Деятельный и успешный в своем грязном бизнесе Андрей Цахилганов не случайно окружен друзьями, занимающими пограничные, символические места в жизни: Мишка Барыбин – врач-реаниматор – буквально стоит у границы человеческой жизни, возвращая ее людям, а Сашка Самохвалов – прозектор – в подвале морга состоит регистратором смерти человека. Крайние точки мира. В той "вечнозеленой" юности они  бесшабашно и отчаянно пользовались свободами, что давали им верные "системе" "отцы": фарцевали, "баловались" с валютой, устраивали оргии с девочками, блудили и приторговывали азиатской анашой. Отцы – служили, выполняли приказы, дети – развратничали, незаметно и тихо обкрадывая себя, а потом уже и своих же детей (мука "незаконного потомства" продолжилась теперь и в их детях – Барыбин воспитывает сына, зачатого его женой от Цахилганова, а Цахилганов – дочь заключенных, погибших в лагере). Незаметно, совсем незаметно исчезали в "детях" тонкие чувства – и это была расплата за "действия отцов-братоубийц", ибо "нельзя безнаказанно русским ездить по таким путям – по дорогам из русских мертвецов, по трассам лагерного коммунизма Троцкого". Все, все они – люди лагеря, где бы ни родились – по ту или иную сторону колючей проволоки. В этом взаимном перетекании судеб заключенных и вольных, окольцованных мощной волей государства, Вера Галактионова смогла увидеть принципиально новое: им, и только им самим, всем вместе, придется справляться с вирусом личного и  национального самоистребленья, который  поменял свой репрессивный облик на приманчиво-роскошный.

Истребленье роскошью и истребленье нищетой стоят теперь у барьера в новой истории России как прежде стояли друг против друга насилие и несвободная свобода. Но это нужно понять, нужно увидеть. Первым увидел Барыбин, верный своему  "врачебному долгу в мире антихриста", отказывающийся за лечение брать деньги. "Если Бога нет, то все позволено", – говорил классический герой. Если "от бессмертия никуда не деться", то лучше себе многое не позволять – говорит герой Веры Галактионовой. Просто врач. Просто реаниматор. Просто русский человек. Но и Андрей Цахилганов тоже начинает видеть: "Ты посмотри, – говорит он Барыбину, –  как душу глушат все, у кого деньги есть!". И слышит его ответ: "Распад тела – неизбежен… А распад души – это уже только наша собственная дурь". И в этом восстановлении в "детях" личностной силы, высокой нравственности видит писательница прорастание того малого, очень малого зернышка подлинности, что было в "репрессивных" и "репрессированных" душах "отцов". Перед иконой "Караганской Владычицы", найденной и выкупленной Цахилгановым-старшим, позже будет стоять его сын, пристально вглядывающийся в мелкую подпись деда – своего "крестьянского деда, не отрекшегося от общей нищеты", как и от Бога. Не здесь ли, в этот момент, начала совершаться перемена участи Андрея Цахилганова – медленное движение от пользователя жизнью к ответственному пониманию ее, тяжкое преобразование себя из "господина" жизни в ее "раба"? Ведь к концу его пути (из антигероев в герои) произойдет медленное истончение его избыточной  плотскости – ни деньги, ни страсти больше "не глушат душу".

Рыцарь из сословия карателей

Нет, палачи и жертвы не равны – но не равны они перед судом Высшим, перед неизбежностью и неотменимостью бессмертия человеческой души: "святыми становятся жертвы палачей, но не палачи". О стране же по имени СССР Вера Галактионова не желает и не может говорить как об одной "большой зоне". В сущности "вечным Гулагом" видят Россию сторонники концепции доминирующего присутствия насилия в ее истории (Грозный, Петр I, Сталин выстраиваются в один ряд), – концепции, которую писательница не разделяет. Пятнадцать лет назад "лагерная тема" была, пожалуй, и модной, и востребованной – за рыночную демократию и рыночную свободу боролись примерами: "ужасы сталинских лагерей" должны были заслонить ужасы реальности, ускользающей из-под ног.

Роман "5/4 накануне тишины" говорит о постсоветском времени уже как о времени завершений: свобода обезличила страну, "свободный – значит не нужный человек"; "свобода не любит границ, а значит,  способна развиваясь и развиваясь, разнести вдрызг, в клочья все и вся: союзы сердец, брачные узы, родственные связи, правительства, государства, континенты, планеты… настоящее и будущее… и все –  все – все". Свобода проявила свою тайную, скрытую до поры до времени способность к насилию. И этот новый облик свободы дает все основания Вере Галактионовой поставить во весь рост в своем романе мощную фигуру "бессмертного" Дулы Патрикеича, – верного сподвижника полковника Цахилганова, рыцаря из сословия карателей, "закаленного репрессивной службой" и выучкой ОГПУ. Я понимаю, что от такого поименования в правозащитном ухе может лопнуть барабанная перепонка. Но что же делать, когда свихнутому времени можно противостоять только силой, когда "неприлично-неполиткорректно-нетолерантно" говорить о неизбежном рождении насилия из духа свободного, нагло-свободного времени? Вместе с "бессмертным" Дулой Патрикеичем входит в роман Галактионовой "опасная тема" неизбежности насилия. И неизбежность эта будет возрастать по мере "неостановимости растекания" человеческого искажения  в нашем мире. Свобода, которой прежде безудержно пользовались дети разных чинов ОГПУ и дети "системы", в новые времена  вновь оказалась оседлана ими  – вместо идеала всеобщего счастья настала эпоха счастья личного, отдельно взятого. Свобода заговорила с человеком партийными правдами, развратными словами, превратив человека в некое "оно": "совмещенного, как общественный туалет, в котором рухнула перегородка" – человека "М-Ж"…

Прозаик делает решительный вывод – свобода больше не плодоносит, "свобода только расточает плоды несвободы. И валится с ног, истощенная, изъевшая саму себя, и молит, молит правителей о новой несвободе, чтобы не подохнуть ей, свободе, с голода насовсем…". Сила этого писательского высказывания равнозначна степени нынешнего либерального насилия, применяемого к человеку. Потому и вырастает Дула Патрикеич в символическую фигуру – без времени. Он –  "свернутая", загнанная внутрь себя, репрессивная сила. Но близок и неизбежен фантастически-апокалитический финал романа: Дула вместе с Цахилгановым-младшим запустит систему "Ослябя", созданную заключенными, которую он же не позволял разрушить ни Берии в свое время, ни международным наблюдателям – сейчас. И произойдут мировые очистительные катастрофы.
"Спасительный ржавый якорь", могучий Дула Патрикеич, которому начальство забыло сказать, когда он должен умереть, – вечный охранник, затаившийся в толще жизни. Он бережет как клад опыт русской несвободы: ведь "советские люди поневоле учились быть свободными от свободы!.. И ведь становились!... Что ж, то была страна святых?".

С предельной художественной и гражданской смелостью развертывает Вера Галактионова  картину трагического спора свободы и насилия в человеческой истории. Не свобода нынешняя и не насилие лагерных дней противостоят сегодня друг другу. Господствующие теперь идеи и ценности не есть идеи и ценности народа. Сопрягающий личную нравственность с законами  народной жизни, Андрей Цахилганов теперь знает, что "семьдесят лет здесь убивали Христа, и вот все русское пространство освобождено теперь для рынка совершенно… Остается только сочинить реквием…. Реквием "Исход русских в небытие"… О народ мой, народ мой… Страна опять бредет по дорогам всеобщей нищеты. И снуют все те же самые картавые большевички, привычно экспроприируя, раскулачивая, перекраивая…  И сжигают нуждою и голодом все новые, новые человеческие судьбы, на этот раз – на поверхности земли, совсем не растрачиваясь на спецобслуживание: так – еще дешевле, гораздо, гораздо..."

Если "Россия все время затыкала творческие вены своего народа страшными тромбами нужды", если в лагерях "сохраняли", как считает Дула, "ненужных обществу" людей-ученых, то находящиеся сегодня на свободе воры и предатели – кем и для чего "сохраняются"? Потому и остается Дула Патрикеевич бессменным стражником крысиных подвалов одряхлевшей истории, но не продавший ее с молотка на нынешнем "пиру во время чумы". Он – свидетель заживо разлагающейся "новой" жизни и не принявший ее. Он – вечный антагонист бесстыдной полезности стране воров и дельцов. Бессилье времени он готов переждать: его пожизненный пост здесь, в Раздолинке, где карцеры, благодаря его пригляду, еще в хорошем состоянии. Он не может умереть, так как именно весь этот страшный нынешний мир помимо его воли постоянно питает его репрессивные силы: "Уж больно много врагов родного народа накопилось. Давно переизбыточна их масса на душу населения, вот что!"; "много работы …в зонах Карагана – в зонах, тоскующих по самым жирным в истории России, по самым холеным и бесстыжим заключенным…".

Не примирить в пространстве одного поколения жертв и палачей, но судьбы потомков жертв уже переплетутся с судьбами потомков палачей. Так русские князья, возросшие при татарском иге, женились на дочерях своих поработителей. Так Дула из сословия карателей останется до конца со своей верностью "Советской Голгофе", узники которой "совершили массовые жертвоприношения во имя светлого будущего": "И хоть сидит без дела бедный Парикеич, а нынешние укороченные русские жизни сгорают, сгорают, сгорают в войнах – в нищете – в холоде – на бесприютных просторах бывшего Союза, как никогда прежде. Но уже не обогревают никого на земле своей преждевременной гибелью, ибо останавливаются мартены, и ломаются конверторы, и обваливаются шахты…".

Насилие и свобода в редкое время находят  примирение-равновесие. Только надолго ли? "Рим… Новый… Опять…" – этими словами завершится роман. Не случайно в конце романа вновь мелькнет, полыхая кроваво-красным цветом платья бывшая развратница Горюнова – этакая "униженная и оскорбленная" новыми хозяевами жизни Фани Каплан, которая (теперь при "высоком чине") готова со всеми "разобраться" и всем мстить, мстить, мстить. Опять Рим… И нам остается только вспомнить прежде сказанные слова полковника Цахилганова: "Любая чистка освобождает страну от лучших… таков закон истории".

Синкопа и сквозная тема

Завершающее повествование ожидание, предчувствие повторения –"опять.. Рим…" – звучит еще и сквозной темой романа, в котором реальность плавится в "доменной печи" художнического, интеллектуального поля Веры Галактионовой, но не для того, чтобы стать бесформенной массой. Она перелита в романе в такие "новые меха", что, не утратив достоверности, вся дышит, звучит и жадно живет в ее пламенеющей прозе. Но нельзя не заметить и встречного беспокойного движения, обозначенного в названии повествования – "54 накануне тишины". Какой тишины? Священной и страшной, когда грозой апокалипсиса свернется ход истории? Или это та сосредоточенная тишина, обещающая жесткое отрезвление человеку, – когда все сказано, когда "предупреждение" становится буквально последним? Два мощных потока несут и держат толщу романа: уравновешенная сила, которой объяты как мимолетности жизни, так и все упорядоченное, кристальное в человеке и мире, и сила другая, запечатлевающая холодный и жадный переизбыток размера. Пять четвертей.

Пять четвертей – это сбившийся ритм жизни, это насилие синкопы над русской органикой, Синкопы, порождающей "музыкальный продукт приятной духовной дезориентации". Обрубание, сокращение, смещение ритмической опоры в образной ткани романа запечатлено как боль утраты простого и ясного ("производство полезного разрушено… вместо этого налаживается всюду лишь производство …вредного"), как горе исчезновения трезвого и радостного, как "туземная-животная-развязная" власть "покупателей человеческого униженья". Синкопа – это когда "жизнью правит нарушение, а не норма". И, кажется, всю жуть образа и его ненормальной власти вложила Вера Галактионова в песню человека-Циклопа (санитара морга): "Это была песня, мучительная, но на удивленье ритмичная, состоящая из гортанного клекота, короткого молчанья, протяжного воя, бессмысленного хрипа и дикого, разрастающегося стона. …он дико пел о том, как искаженная человеческая жизнь перетекает в искаженное инобытие – санитар пел об уготованном аде…И в этой звериной дребезжащей песне не было места слову и душе, но много было простора для застарелого, грубого страха перед бездной антивремени – и вечной тоски, которой исходила земля, приговоренная людьми к безобразным искажениям, тоже стоящей у черты смерти". Философия переизбытков и выпадений коснулась своей ледяной рукой буквально всего в этом повествовании, сместив акцент с сильной доли на слабую. Но в самом начале я говорила, что Вера Галактионова пишет роман-одоленье и тут полагает свою главную большую цель. Ее главный герой Андрей Цахилганов не только восстанавливает правильный размер и ритм в себе самом, но и готов  к тому героизму, который "устраняет переизбыточность негодяйства" в России.

Борьба жизни и смерти, антигероя и героя, времени и анти-времени, чада синкопы и чистоты мелодии звучит в романе с мистериальной силой – как вечное настоящее, которое неподвижно и текуче одновременно. Ей пронизана буквально каждая строчка романа, обращенная к миру ли вешнему или внутрь человека. Конечно же, Вера Галактионова писала роман о "гигантском русском напряженье", выпавшим на нашу долю в XX столетии. И выдержать его должны были человек, народ, земля, связанные прозаиком воедино. Сила земли здесь читается как мученическая, растревоженная, "все погребающая – и не находящая успокоения": "Сухая, летучая черная пыль Карагана взлетала после нескольких дней весенней жары и носилась из края в край уже до самых осенних дождей…. Тысячелетняя дикая степь…. Она ободрана десятками тысяч замученных крестьян, священников, ученых, проложивших каналы… Их судьбы дочерна сгорали здесь, внизу, под землей – в шахтах, под тоскливо-просторной степью, во тьме". Это черное братоубийственное Солнце социализма, горевшее так горячо, "добытое невольниками, взамен живого выкатывалось на-гора из глубоких шахт Карагана… Жарко сгорая, оно пламенело ночами над стройками социализма… Социализм отапливался и освещался путем сжигания человеческих судеб. И потому это тепло не пошло впрок…У социалистического тепла выросла вдруг Рыжая демократическая хищная всепожирающая голова..". За этой пластической оболочкой мира, за этим мощным композиционным строем стоят "сожженные судьбы", вопиющие к нам, будущим. Но больше, после романа Галактионовой, будет уже нельзя сказать, что время "подземного солнца невольников" было только  "историческим недоразумением" и опустошающим опытом.

Вера Галактионова смогла осуществить в своем новом романе, казалось бы, почти невозможное: переступив через хаос исторических и политических пристрастий нынешнего дня, развернув роман в пространстве четырех поколений, она еще раз показала способность современного русского искусства жить большими смысловыми построениями. А между тем, казалось, что эта способность уже напрочь утеряна – утоплена в потоке всевозможных литературных направлений, растащена на "оригинальные", но полые формы. Вера Галактионова выбрала такую позицию в художественном космосе русской культуры, что позволила ей восстановить эпическое дыхание исторического времени, в котором отцветали одни мысли, угасали разнообразные судьбы и страсти; в котором "собор идей" становился все более мощным, а человек – все более несчастным. Куда, куда ушла витальная сила всех "недовоплотившихся, не исчерпавших себя, прерванных русских судеб?" Автор чутко слышит все эти скорбные мелодии, все отзвуки недожитой жизни  – а у нас почти каждое поколение в ХХ веке не успевало прожить своей судьбы до завершенности, до логической жизнестроительной исчерпанности. И все же "исторический пейзаж" романа я не назову сумрачным: ¬ в нем есть скрытая торжественность, словно внезапная полная ясность стала доступна каждому русскому человеку.

Под слоем "бьющегося пепла" истории, под слоем вечных скорбей и реформенного холода жизни – под всей этой толщей истории остается вера в сохранную и обязательную духовную конституцию мира: "Безнравственному казначею – быть Иудой. Нравственному – быть распятым. …Повышение нравственности в обществе всякий раз покупается кровью невинных… Последующая государственная мощь поднимется на духовности истребленных!" И носится, носится между небом и землей русский вопль, чрезмерный в своей тоске и в силе. Роскошь такой истории – в тягость отдельному человеку. Только роскошь такого простора способна вместить в себя весь драматизм судеб русских. Быть может уже последнюю жатву собирает история со своих людских полей? История, отклонившаяся от себя самой.

Художественный мир русской литературы выстраивается всегда в напряженном трудничестве. Роман заполнен до краев избытком умного и точного, углубленного слова. Тяжелы мыслью, будто спелые колосья пшеницы, его роскошные, сохраняющие красоту нетронутого, слова. И вместе с тем – поразительная экономия в трате слова, всегда ясное ощущение необходимости именно этого слова (так будет, когда болтающуюся за спиной косу девочки она сравнит с казачьей плеткой, или скажет, что  "усталость наваливалась на людей, словно тяжелое невидимое одеяло..").

Роман требует от читателя напряженного внимания, умения проникнуть в глубину плотного, резко композиционного письма. Галактионова боится пустоты, у нее содержательно все, как будто в каждой точке уже присутствует кульминация, и мы, только начав роман, уже знаем, что нужны будут силы на "Рим… Опять…";  что символическая черная птица беспамятства героини обязательно материализуется. Найденная мертвой у порога квартиры героя, она, в свою очередь, отсылает нас к новой надежде – надежде, что Любовь не умрет. Ведь Андрей Цахилганов вернул свою мужественность…

Внутренняя красочность слова, полнота его звучания поражают нас своей прежней неслыханностью и, одновременно, узнаваемостью. Все происходит торжественно и необыденно, будто с каждого слова снят налет от его бесчисленных называний – писательница создает его вновь, передумывая и переживая в себе его подлинность. Слово у Галактионовой – честное. Между тем чувственность, а тем более женская, совершенно не свойственна ей. Она из тех редких прозаиков, которым доступно высшая срощенность слова и мысли. И тогда блестящие и стильные формальные новшества совершенно не навязывают своей новизны, но выглядят и читаются как новая органика традиции.

Не будем обольщаться: не побегут нынешние вещатели пошлости и грязного вздора рассказывать читателю о таком событии как появление в нашем литературном пространстве блестящего романа Веры Галактионовой. Все уникальное и значительное сегодня проходит мимо "унесенного ветром" реформ человека. Но такая литература и не навязывается читателю. Если он ее может и хочет понять, – ¬ он должен сам прийти к ней. Прийти, отбросив суету "неотложных дел" – прийти, умывшись и надев пусть старый, советского кроя, но чистый и добротный костюм. От прозы Веры Галактионовой в современном литературном доме стало надежнее и умнее.

Никогда в русской культуре не было жреческого отношения к форме, – "телу произведения". Нынешние экспериментаторы это еще и еще раз доказали хотя бы потому, что их формальные эксперименты можно беспрепятственно и бесконечно изучать теоретически. Тут всякое разъятие на части, отделение от "скелета" тех или иных "костей" совершенно ничему не вредит: целостность не нарушается просто потому, что ее нет. Отсюда и само "изучение" протекает необязательно, инвариантно и приятно во всех отношениях. Сочинение может подлежать изучению в любом положении: хоть справа, хоть слева, а то и вверх ногами. Все зависит от оригинальности взгляда критика и исследователя больше, чем от самого текста.

Читая Веру Галактионову трудно не испытывать какой-то озорной радости: наши господа постмодернисты мучаются уже лет двадцать, чтобы достичь технологических высот, описанных в западных модернистских теориях литературы, а тут на одном выдохе, одним мощным волевым жестом дана новая романная форма! И заметим – без всяких судорог новаторства. Такое блестящее, богатое ритмически, такое многоголосое произведение может быть только рождено, где потаенными швами-скрепами становятся бескорыстная трата личного творческого труда и этически-чистого национального дара. Трата "за други своя" и землю свою… Ведь не спасавший России, и сам не спасется.

Статья написана в феврале 2005 г.


Страница 2 - 2 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру