Анна Ахматова

Юность. Ахматова и Гумилев.

Первыми серьезными потрясениями, выходящими за пределы узкого личного мирка, были "кровавое воскресенье" и гибель русского флота при Цусиме в мае 1905 г. В семье, где отец в силу профессии был связан с флотом, это событие переживалось как личная трагедия.

…А на закат наложен
Был белый траур черемух,
Что осыпался мелким
Душистым сухим дождем…
И облака сквозили
Кровавой цусимской пеной,
И плавно ландо катили
Теперешних мертвецов… (Из цикла "Юность")

"Непременно 9 января и Цусима, – писала Ахматова в дневнике, – потрясение на всю жизнь, и так как первое, то особенно страшное" (Pro domo sua, С. 163).

Так случилось, что общероссийские нестроения в семье Горенко отозвались внутренними: в 1905 г. отец и мать, уже немолодые, почему-то разошлись. Конкретные причины биографы Ахматовой, как правило, не уточняют, но противоречия, вероятно, назревали давно – и они набрасывают некую тень на детство поэтессы. Отец, выйдя в отставку, поселился в Петербурге, а Инна Эразмовна с детьми перебралась на юг, в Евпаторию. В том же году умерла от туберкулеза старшая дочь, 20-летняя Инна.

Жизнь на юге стала для Ани Горенко достойным завершением "языческого детства". Себя тогдашнюю она позднее преобразила в героиню поэмы "У самого моря" (1914 г.):

…Бухты изрезали низкий берег,
Все корабли убежали в море,
А я сушила соленую косу
За версту от земли на плоском камне.
Ко мне приплывала зеленая рыба,
Ко мне прилетала белая чайка,
А я была дерзкой, злой и веселой
И вовсе не – знала, что это – счастье…

В связи с переездом в гимназическом ее обучении случился перерыв, в течение которого она занималась с преподавателем, и только в 1906 г. тетя повезла ее в Киев держать вступительные экзамены в Фундуклеевскую гимназию. Преподавание в гимназии велось на достаточно высоком уровне. Психологию, например, преподавал будущий философ Г.Г. Шпет (1878 – 1937) – однако гордости за свою знаменитую ученицу он впоследствии не испытывал, напротив, отзывался о ее поэзии резко, говоря, что "ничтожное содержание в многообещающей форме есть эстетическая лживость".

Уже в гимназические годы что-то выделяло Аню Горенко из среды одноклассниц – какая-то особая женственность, изящество. Даже форменное платье у нее было элегантно и сидело на ней как влитое. Она действительно бывала "дерзкой, злой и веселой", в общении усвоила себе несколько презрительную манеру. Одна из ее соучениц вспоминала инцидент на уроке рукоделия. Нужно было шить ночную сорочку. Каждая ученица должна была принести свой материал. Все принесли что-то более или менее заурядное, а Горенко – какую-то необыкновенную ткань, широкую и полупрозрачную. Учительница сделала замечание: "Это же надеть будет неприлично!" "Вам – может быть, – невозмутимо ответила девочка, – но не мне". Серьезных последствий, правда, инцидент не имел, – в общем-то гимназистка Горенко была на хорошем счету. "В гимназии училась разно: в младших классах – плохо, в старших – хорошо" – вспоминала она (Pro domo sua. С. 180).

Веселой дерзостью ее натура не исчерпывалась. Та же соученица вспоминала и совсем другое: "В церкви полумрак. Народу мало. Усердно кладут земные поклоны старушки-богомолки, истово крестятся и шепчут молитвы. Налево, в темное приделе, вырисовывается знакомый своеобразный профиль. Это Аня Горенко. Она стоит неподвижно, тонкая, стройная, напряженная. Взгляд сосредоточенно устремлен вперед. Она никого не видит, не слышит. Кажется, что она и не дышит. Сдерживаю свое первоначальное желание окликнуть ее. Чувствую, что ей мешать нельзя. В голове опять возникают мысли: "Какая странная Горенко! Какая она своеобразная!"" (воспоминания В.А.Бар в кн. "Воспоминания об Анне Ахматовой". М., 1991. С. 28 – далее ВА).

Окончив гимназию, осенью 1907 г. Анна Горенко поступила на юридический факультет Высших Женских курсов. Из предусмотренных программой дисциплин ей нравились только история права и латынь, изучение которой подспудно способствовало формированию будущего ахматовского "классицизма". В те же годы она увлекалась французскими символистами, впитывала и достижения современной русской поэзии, знакомясь с творчеством Брюсова, Блока, Белого, Кузмина и др.

Несколько раз к ней приезжал Гумилев, неотступный в решимости завоевать сердце своей "русалки". "Бесконечное жениховство Николая Степановича и мои столь же бесконечные отказы, наконец, утомили даже мою кроткую маму и она сказала мне с упреком "Невеста неневестная", что показалось мне кощунством. – писала Ахматова. – Почти каждая наша встреча кончалась моим отказом" (<Листки из дневника> Собр. соч. Т. 5. С. 127). Так продолжалось до начала 1910 г.

По поздним записям Ахматовой вообще невозможно понять, что все-таки в конце концов заставило ее дать согласие стать женой Гумилева. Она болезненно воспринимала почти все, что было написано о поэте эмигрантскими мемуаристами, и с негодованием относилась к попыткам истолковать их отношения. В.С. Срезневская, следуя установкам Ахматовой, говорит, что в ее лирике Гумилев не отразился, в то время как у него образ жены маячит вплоть до последних стихотворений. Однако ранние стихи Ахматовой позволяют усомниться в этом утверждении – в них отчетливо запечатлелось робкое, стыдливое, полное сомнений, но все-таки вполне определенное чувство молодой девушки.

И как будто по ошибке
Я сказала: "Ты…"
Озарила тень улыбки
Милые черты.

От подобных оговорок
Всякий вспыхнет взор…
Я люблю тебя, как сорок
Ласковых сестер. ("Читая "Гамлета"", 1909)

После свадьбы Гумилев и Ахматова уехали в Париж. Артистическую столицу мира она запомнила в четкой определенности временного среза: "То, чем был тогда Париж, уже в начале 20-х годов называлось vieux Paris <старый Париж – фр.> или Paris avant guerre <довоенный Париж – фр.>. Еще во множестве процветали фиакры. У кучеров были свои кабачки, которые назывались "Au rendez-vous des cochers" <"свидание кучеров" – фр.>, и еще живы были мои молодые современники, вскоре погибшие на Марне и под Верденом. Все левые художники, кроме Модильяни, были признаны. Пикассо был столь же знаменит, как сегодня, но тогда говорили "Пикассо и Брак". Ида Рубинштейн играла Саломею, становились изящной традицией дягилевские Ballets Russes (Стравинский, Нижинский, Павлова, Карсавина, Бакст" ("Листки из дневника". С. 12).

Самым памятным материальным знаком пребывания Ахматовой в Париже стали ее графические портреты работы Амедео Модильяни, с которым она познакомилась и запросто встречалась в Париже. Художник подарил ей 16 рисунков, все кроме одного погибли в первые годы революции. Наиболее известный, на котором Ахматова изображена полулежа, датирован, впрочем, 1911 г. – временем второй ее поездки во Францию. Ахматова берегла его всю жизнь как святыню, – он напоминал ей те, самые безоблачные, ее годы.

Он не траурный, он не мрачный,
Он почти как сквозной дымок,
Полуброшенной новобрачной
Черно-белый легкий венок.
А под ним тот профиль горбатый
И парижской челки атлас,
И зеленый, продолговатый,
Очень зорко видящий глаз. ("Рисунок на книге стихов")

Среди работ Модильяни насчитывается около 150 рисунков, на которых узнаваемо запечатлелась внешность Ахматовой. На многих она изображена обнаженной. Впрочем, сама она писала, что рисунки художник делал дома, руководствуясь памятью и воображением. А что молодая иностранка сильно заинтересовала художника, нет никаких сомнений. По ее воспоминаниям, это был единственный человек в ее жизни, который мог оказаться под ее окном в любой час суток. Среди набросков к "Поэме без героя" есть и такие строки, не вошедшие в окончательный текст поэмы:

В синеватом Париж тумане,
И, наверно, опять Модильяни
Незаметно бродит за мной.
У него печальное свойство
Даже в сон мой вносить расстройство
И быть многих бедствий виной.
(Анна Ахматова. Собр. соч. в 2-х тт. М. 1996. Т. 2. С. 145).

Некоторые современные исследователи предполагают, что Ахматову и Модильяни связывало взаимное чувство. Во всяком случае, у Гумилева с художником из-за жены случился конфликт. Не исключено, что именно из-за него поэт так быстро переменился в отношении новобрачной. В начале июня супруги вернулись в Петербург, а в сентябре Гумилев уехал в длительное путешествие по Африке. Ахматова, оставшись одна, писала стихи, составившие первый ее сборник, "Вечер". В нем ясно прочитывается сюжет: молодая женщина замужем, но любит кого-то другого. Кто все-таки на самом деле ее "сероглазый король" – понять трудно. По портретным признакам это может быть и Гумилев, и Модильяни и кто угодно другой и несколько человек сразу. Вообще в ее стихах важен не столько адресат, сколько ее собственное отражение. Надежда Мандельштам, жена поэта, знавшая Ахматову много лет, писала о ее свойстве "жить в зеркалах". "Это совсем не эгоцентризм, а тоже высокий дар души, потому что она со всею щедростью дарила себя каждому из своих друзей, жила в них, как в зеркалах, искала в них отзвука своих мыслей и чувств. Вот почему, в сущности, безразлично, к кому обращены ее стихи, важна только она сама, остающаяся неизменной и развивающаяся по собственным внутренним законам. (Мандельштам Н.Я. Из воспоминаний. – ВА. С. 311).

Ахматова, по ее собственному признанию, с самого начала понимала, что ее свадьба с Гумилевым – начало конца их отношений. Но несмотря на все вещие предчувствия, она не могла не испытывать разочарования, видя, что семейная жизнь складывается неудачно. Отошедшее в прошлое время "Дафниса и Хлои" уже казалось ей радужным:

В ремешках пенал и книги были,
Возвращалась я домой из школы.
Эти липы, верно, не забыли
Нашей встречи, мальчик мой веселый.

Только, ставши лебедем надменным,
Изменился серый лебеденок.
А на жизнь мою лучом нетленным
Грусть легла, и голос мой незвонок. (1912)

С особенным возмущением Ахматова отвергала утверждения мемуаристов, писавших, что она ревновала мужа. "…Совершенно чудовищная басня (из мемории С. Маковского) о том, что Аня была ревнивой женой. Если покопаться, наверно, окажется, что эта легенда идет от эмигрантских старушек, которым очень хочется быть счастливыми соперницами такой женщины, как Аня. Но, боюсь, что им ничего не поможет. Они останутся в предназначенной им неизвестности. А Аня – Ахматовой" (<"Листки из дневника". С. 124>). Добрая воля читателя – кому верить больше: Сергею Маковскому, Ахматовой – через полвека, или ее стихам 10-х гг., на основании которых мемуаристы и строили свои предположения:

…Муза! ты видишь, как счастливы все –
Девушки, женщины, вдовы…
Лучше погибну на колесе,
Только не эти оковы.

Знаю: гадая, и мне обрывать
Нежный цветок маргаритку.
Должен на этой земле испытать
Каждый любовную пытку.

Жду до зари на окошке свечу
И ни о ком не тоскую,
Но не хочу, не хочу, не хочу
Знать, как целуют другую… ("Музе", 1911 г.)

Казалось бы, сказано предельно ясно. Но все же исследователи не случайно отмечали, что "дневниковость" и кажущаяся открытость лирики Ахматовой обманчива: "вещь в себе" может оказаться не такой, какой она открывается в качестве "вещи для нас". На первый взгляд, ее сборники оставляют впечатление "движения от чувства к чувству". А между тем, в единый сюжет ее стихи не складываются, в них сплошь – первые и последние встречи, между которыми как будто ничего и нет. "Лирика для Ахматовой не душевное сырье, но глубочайшее преображение внутреннего опыта, – писала известный литературовед и знакомая Ахматовой Лидия Гинзбург, – перевод его в другой ключ, где нет стыда и тайное принадлежит всем. В лирических стихах читатель хочет узнать не столько поэта, сколько себя. Отсюда парадокс лирики: самый субъективный род литературы, она, как никакой другой, тяготеет к объективному. В этом именно смысле Анна Андреевна говорила: "Стихи должны быть бесстыдными". Это означало: по законам поэтического преображения поэт смеет говорить о самом личном – из личного оно уже стало общим" (Гинзбург Л. Несколько страниц воспоминаний. – ВА. С. 127). Именно поэтому Ахматова говорила также, что "Лирические стихи – лучшая броня, лучшее прикрытие"  (Ильина Н. Анна Ахматова в последние годы ее жизни.– ВА. С. 584).

Все это правда. Но все же есть и другая правда: сколько бы ни обличали литературоведы порочную страсть к "угадыванию" адресатов, стремление узнать, что же все-таки на самом деле чувствовал поэт, остается естественной потребностью читателя. Интересно, что мать поэтессы, Инна Эразмовна, не знакомая с высокими теориями о "преображении личного опыта", прочитав стихи дочери, заплакала: "Я не знаю, я вижу только, что моей дочке – плохо". Так что воспринимать поэзию Ахматовой в отдельности от ее жизни было бы тоже неверно, тем более, что она не писала ничего, что не было бы ею пережито, и драма ее долгого схождения и скорого разрыва с Гумилевым, конечно же, отразилась в ее поэзии.

Будучи поэтом сама, Ахматова не смогла стать "женой поэта" – просто потому, что не имела такого призвания. Можно ли винить ее за это? Если и винить, то ее наказание было в ней самой. Будущее показало, что она и потом не могла быть счастлива в семейной жизни – ни с кем. Ее подруги, прошедшие обычный женский жизненный путь, понимали это и не осуждали ее: "Она несколько раз соединяла свою жизнь с полюбившимся человеком, – писала Н.Г. Чулкова, жена поэта Георгия Чулкова, – но эта связь, иногда довольно продолжительная, обрывалась, и снова одиночество, и снова стихи, полные горечи и мужества. Должно быть, никогда не была она понята любимым человеком до конца, а может быть, поэту и не суждено быть понятым?" (Чулкова Н.Г. Об Анне Ахматовой. – ВА. С. 40) А В.С. Срезневская даже возвела частный опыт Ахматовой в общую формулу: "Женщина с таким свободолюбием и с таким громадным внутренним содержанием, мне думается, счастлива только тогда, когда ни от чего и, тем более, ни от кого не зависит" (Срезневская В.С. Дафнис и Хлоя. – ВА. С. 12)

Биограф Ахматовой, Аманда Хейт, работавшая, можно сказать, под руководством самой поэтессы, писала так: "Брак с Гумилевым не исцелял от одиночества. Ахматова, как видно, не была способна к простым проявлениям любви, делающей возможной совместную жизнь с другим человеком. Она и Гумилев, который во многих отношениях был похож на нее, не понимали, ни почему они живут под одной крышей, ни что им делать с их ребенком. <…> Очень любопытна в этом смысле единственная общая фотография Гумилевых: она кажется не столько семейным снимком, сколько смонтированной из трех самостоятельных фотографий" (Хейт А. Анна Ахматова. Поэтическое странствие. М., 1991, С. 46).

В своих отношениях с Гумилевым Ахматова в поздние свои годы хотела видеть и помнить только высокий строй отношений, взаимное уважение двух крупных личностей, все мелкое, что к этому примешивалось, ее раздражало. Не принимала она и предпринимавшихся попыток возвысить за счет Гумилева ее саму. С возмущением отвергала версию, что муж запрещал ей печататься (подтекст – "из зависти"), обвиняя скорее себя, чем его. "Что Николай Степанович не любил мои ранние стихи – это правда. Да и за что их можно было любить?" (Листки из дневника. С. 101). Он предлагал ей попробовать себя в каком-нибудь другом виде искусства: к примеру, заняться танцем: "Ты такая гибкая!" В то же время она вспоминала, что именно Гумилев, вернувшись из Африки и познакомившись с новыми ее стихами, решительно сказал: "Ты поэт, надо делать книгу".

В Гумилеве она – по крайней мере, с годами, – поняла главное: его ясновидение и устремленность в будущее. "Гумилев – поэт еще не прочитанный. – писала она. – Визионер и пророк. Он предсказал свою смерть с подробностями вплоть до осенней травы" (<Листки из дневника>, С. 101). А размышляя об итогах совместной жизни, вспоминала свой разговор с ним: "…в 1916 г., когда я сказала что-то неодобрительное о наших отношениях, он возразил: "Нет, ты научила меня верить в Бога и любить Россию"" (Там же. С. 119).


Страница 2 - 2 из 7
Начало | Пред. | 1 2 3 4 5 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру