Политические воззрения К.П. Победоносцева

Это можно видеть всего явственнее на примере Франции. В прошлом столетии фантазия идеалистов-философов издала новое Евангелие для человечества, Евангелие, которое все составилось из идеализаций и отвлеченных обобщений. Школа Руссо(5) показала человечеству в розовом свете натурального человека и провозгласила всеобщее довольство и счастье на земле — по природе; она раскрыла перед всеми вновь разгаданные будто бы тайны общественной и государственной жизни и вывела из нее мнимый закон контракта между народом и правительством. Появилась знаменитая схема народного счастья, издан рецепт мира, согласия и довольства для народов и правительств. Этот рецепт построен был на чудовищном обобщении, совершенно отрешенном от жизни, и на самой дикой, самой надутой фантазии; тем не менее, эта ложь, которая казалось, должна была рассыпаться при малейшем прикосновении с действительностью, заразила умы страстным желанием применить ее к действительности и создать на основании рецепта новое общество, новое правительство. Еще шаг, и из теории Руссо вырождается знаменитая формула: свобода, равенство, братство. Эти понятия заключают в себе вечную истину нравственного, идеального закона, в нераздельной связи с вечною идеей долга и жертвы, на которой держится, как живое тело на костях, весь организм нравственного миросозерцания. Но когда эту формулу захотели обратить в обязательный закон для общественного быта, когда из нее захотели сделать формальное право, связующее народ между собою и с правительством во внешних отношениях, когда ее возвели в какую-то новую религию для народов и правителей, — она оказалась роковой ложью, и идеальный закон любви, мира и терпимости, сведенный на почву внешней законности, явился законом насилия, раздора и фанатизма. Общие положения эти брошены были в массу народную не как евангельская проповедь любви, не как воззвание к долгу, во имя нравственного идеала, но как слово завета между правительством и народом, как объявление новой эры естественного блаженства, как торжественное обетование счастья. Иначе не мог народ ни принять, ни понять это слово. Масса не в состоянии философствовать; и свободу, и равенство, и братство она приняла как право свое, как состояние, ей присвоенное. Как ей, после того, помириться со всем, что составляет бедствие жалкого бытия человеческого, — с идеей бедности, низкого состояния, лишения, нужды, самоограничения, повиновения? Терпеть невозможно, масса ропщет, негодует, протестует, волнуется, ниспровергает учреждения и правительства, не сдержавшие слов, не осуществившие ожиданий, возбужденных фантастическим представлением, созидает новые учреждения и вновь разрушает их, бросается к новым властителям, от которых заслышала то же льстивое слово, и низвергает их, когда и они не в состоянии удовлетворить ее. И править этой массой стало уже невозможно прямым отношением власти, без льстивых слов, без льстивых учреждений; правительству приходится вести игру и передергивать карты. Жалкий и ужасный вид хаоса в общественном учреждении: с шумом мечутся во все стороны волны страстей, успокаиваясь на минуту под волшебные звуки слов свобода, равенство, публичность, верховенство народное... и кто умеет искусно и вовремя играть этими словами, тот становится народным властителем... [...]

 

Девятнадцатый век справедливо гордится тем, что он век преобразований. Но преобразовательное движение, во многих отношениях благодетельное, составляет в других отношениях и язву нашего времени. Ускоренное обращение анализующей и преобразующей мысли в наших жилах дожило, кажется, до лихорадочного состояния, от которого едва ли не пора уже нам лечиться успокоением и диетой; а покуда продолжаются еще пароксизмы возбужденной мысли, трудно поверить, чтобы длительность ее была здоровая и плодотворная. Жизнь пошла так быстро, что многие с ужасом спрашивают: куда мы несемся и где мы успокоимся. Если мы летим вверх, то уже скоро захватит у нас дыхание; если вниз, то не падаем ли мы в бездну?

 

С идеей преобразования происходит то же, что со всякою, новою, в существе глубокою и истинною, идеей, когда она пошла в ход. В начале она является достоянием немногих, глубоких умов, горящих огнем мысли, проживших и прочувствовавших глубоко то, что проповедуют и к осуществлению чего стремятся. Потом, когда, распространяясь дальше и дальше, идея становится достоянием массы и переходит в то состояние, в котором слово принимается на веру, лишь только произнесено, идея переходит на рынок и на этом рынке опошливается, мельчает. В минуту сильного возбуждения, великие поборники движения поднимают знамя, и когда они несут его, знамя это служит подлинно символом великого дела, скликающим на служение делу; но когда знамя это переходит на людской рынок, и мальчишки начинают с ним прогуливаться в пору и не в пору, составляя игру с бессмысленными криками, тогда знамя теряет свой смысл, и люди серьезные, люди дела начинают сторониться оттуда, где это знамя показывается.

 

Есть эпохи, когда преобразование является назревшим плодом общественного развития, выражением потребности, всеми ощущаемой, развязкою узлов, веками сплетенных в общественных отношениях; преобразователь является пророком, изрекающим слово общественной совести, и осуществляет мысль, которую все в себе носят.

 

Слова его и дела его властвуют над всеми, потому что свидетельствуют об истине, и все, кто от истины, отзываются на это слово. Но когда дело его совершилось, является иногда вслед его полчище лживых пророков. Все хотят быть пророками, от мала до велика, у всех на устах новое слово, невыношенное в душе, непрогоревшее в жизни, дешевое и потому гнилое, схваченное на людском рынке и потому опошленное. Всякий, кто не делал никакого дела и кому лень делать дело, к которому приставлен, сочиняет проект нового закона, или строит себе маленькую кафедру, с которой проповедует преобразование, требуя, чтобы дело, которого он не делал и потому не знает, было поставлено в новой форме и на новом основании. Таковы малые: что же сказать о великих, страдающих наравне с малыми преобразовательной горячкой? [...]

 

Слово преобразование так часто повторяется в наше время, что его уже привыкли смешивать со словом улучшение. Итак, в ходячем мнении поборник преобразования есть поборник улучшения, или, как говорят, прогресса, и, наоборот, кто возражает против необходимости и пользы преобразования какого бы то ни было на новых началах, тот враг прогресса, враг улучшения, чуть ли не враг добра, правды и цивилизации. В этом мнении, пущенном в оборот на рынке нашей публичности, заключается великое заблуждение и обольщение. В силу этого мнения здравому смыслу, здравому взгляду на предмет, становится трудно проложить себе дорогу и пробиться сквозь предрассудок, — и конкретное, реальное здравое воззрение уступает место воззрению отвлеченному от жизни и фантастическому; люди дела и подлинного знания принуждены сторониться от дела и теряют кредит перед людьми отвлеченной идеи, окутанной фразою. Напротив того, кредитом пользуется с первого слова тот, кто выставляет себя представителем новых начал, поборником преобразований, и ходит с чертежами в руках для возведения новых зданий. Поприще государственной деятельности наполняется все архитекторами, и всякий, кто хочет быть работником, или хозяином, или жильцом, должен выставить себя архитектором. Очевидно, что при таком направлении мысли и вкуса открывается безграничное поле всякому шарлатанству, всякой ловкости лицемерия и бойкости невежества. С другой стороны, действительность положительная, практическая, затрудняясь чрезмерно, когда она совершается посреди общего настроения к анализу и критике, к поверке всякого дела общими началами, общими фразами, преобладающими в общественной среде. Тому, кому следовало бы сосредоточить все внимание и все силы на своем деле и на том, как лучше и совершеннее исполнять его, приходится беспрерывно считаться с мнением о деле, думать о том, как оно покажется, какое произведет впечатление и в обществе, и в начальстве, если это начальство пробует все на том же камне новой идеи, нового направления. Так развлекается попусту на критику и на борьбу с критикою, но большей части пустою, масса великих сил, которые могли бы совершить великое дело; так много времени уходит у деятелей на это механическое трение, на эту бесплодную борьбу с возбужденной мыслью, что немного уже остается его для действительной, сосредоточенной деятельности. Человек окружен со всех сторон призраками и образами дела, которые тревожат его, но истинное, реальное дело исчезает у него под руками — и не делается. Такого положения не могут вытерпеть лучшие, правдивые деятели. Они чувствуют в себе силу, когда имеют дело с реальностями жизни, с фактами и живыми силами; тогда они веруют в дело, и эта вера дает им возможность творить чудеса в мире реальностей. Но они теряют дух, когда приходится им орудовать с образами, призраками, формами и фразами; теряют дух, потому что не чувствуют веры, а без веры мертва всякая деятельность. Мудрено ли, что лучшие деятели отходят, или, что еще хуже и что слишком часто случается, не покидая места, становятся равнодушны к делу и стерегут только вид его и форму, ради своего прибытка и благосостояния... [...]

 

Есть термины, износившиеся до пошлости, оттого что их беспрерывно употребляют без определительной мысли, оттого что и слышишь во всяком углу от всякого, и, произнося их, глупый готов почитать себя умным, невежда воображает себя стоящим на высоте знания. До того может износиться ходячее на рынке слово, что серьезному человеку становится уже совестно употреблять его: он чувствует, что это слово, прозвучав в воздухе, принимает отражение всех пустых и пошлых представлений, с которыми ежеминутно произносится оно на рынке ходячей фразы. Тогда наступает пора сдать такой термин в кладовую мысли: надо ему вылежаться в покое, надо ему очиститься в глубоком горниле самоиспытующей мысли, пока может оно снова явиться на свет ясным и определительным ее выражением.

 

Такая судьба угрожает, кажется, одному из любимых наших терминов: развивать, развитие. В книгах, в брошюрах, в руководящих статьях и фельетонах, в застольных речах, в проповедях, в салонных разговорах, в официальных бумагах, на лекциях, в уроках гимназии и народной школы, — всюду, всюду прожужжало слух это ходячее слово, и уже тоска нападает на душу, когда оно произносится. Пора бы, кажется, приняться за серьезную проверку понятия, которое в этом слове заключается; пора бы вспомнить, что этот термин развитие не имеет определенного смысла без связи с другим термином сосредоточение. Пора бы обратиться за разъяснением понятий к общей матери и учительнице — природе. От нее нетрудно научиться, что всякое развитие происходит из центра, и без центра немыслимо, что ни один цветок не распустится из почки, и ни в одном цветке не завяжется плод, если иссохнет центр зиждительной силы образования и обращения соков. Но о природе мы, как будто на беду, забыли и, не справляясь с нею, составляем свои детские рецепты развития: в цветочной почке мы хотим механически раскрыть и расправить лепестки грубою рукою прежде, нежели настала им пора раскрываться внутренним действием природной силы, — и радуемся, и называем это развитие: мы только уродуем почку, и раскрытые нами лепестки засыхают, без здорового цветения, без надежды на плод здоровый! Не безумное ли это дело? и не похоже ли оно на фантазию того ребенка в басне, который думал чашкою вычерпать море?

 

А сколько является отовсюду таких безумных ребят, таких непризванных развивателей и учителей! Страсть их к развиванию доходит до фанатизма, и нет такого глупца и невежды, который не считал бы себя способным развивать кого-нибудь. Но пусть бы ни одни носились со своею неразумною страстью: всего поразительнее то, что вместе с ними, иногда вслед за ними, и люди, по-видимому, разумные, люди серьезной мысли, точно околдованные волшебным словом, ходячею монетою рынка, принимаются повторять его, поддакивать ему, и на этом слове, и на смутном понятии, с ним соединяемом, строят целые системы образовательной и педагогической деятельности.

 

И все эти фантазии разыгрываются, все эти планы сочиняются для того, чтобы оперировать, точно in anima vili(6), на массе так называемых темных людей, на массе народной. На нее готовится поход: но ни полководцы, ни воины, никто не дает себе труда слиться с нею, пожить в ней, исследовать ее психическую природу, ее душу, потому что у народа есть душа, к которой надобно приобщиться для того, чтобы уразуметь ее! Нет, преобразователи ее и просветители видят в ней только известную величину, известную данную умственной силы, над которою требуется производить опыты. И притом, какая удивительная смелость и самоуверенность! Требуется во имя какой-то высшей и безусловной цели производить эти опыты обязательно и принудительно!! Как производить их — в этом сами учителя несогласны: сколько голов, столько систем и приемов. В одном только сходятся — в твердом намерении действовать на мысль и развивать, развивать ее! Напрасно возражают им слабые голоса, что у простого человека не один ум, что у него душа есть, такая же, как у всякого другого, что в сердце у него та крепость, на которой надо ему строить всю жизнь свою, и на которой до сих пор стоит у него церковное строение... Нет, они обращаются все к мысли и хотят вызвать ее к праздной, в сущности, деятельности, на вопросах, давно уже, легко и дешево решенных самими просветителями. Какое заблуждение! Если бы потрудились они, без самоуверенности и без высокомерной мысли о своем разуме, войти в темную массу и приобщиться к ней, они увидели бы, что темный человек сам ищет и просит света и жаждет просвещения, но открывает вход ему только с той стороны, с которой оно может взаправду просветить его, не смутив души его, не разорив его жизни. Он чувствует, что всего дороже ему духовная его природа, и через сердце хочет пролить свет в нее. Когда с этой стороны прильет ему свет разума, он не ослепит его, не разорит его жизни, не перевысит центра тяжести, на котором утверждено его основание. Но когда операция развивания направлена исключительно на мысль его, когда его хотят начинить так называемыми знаниями и фактами учебников и общими выводами теорий, с ним произойдет то же, что происходит с конусом, когда хотят утвердить конус на острой вершине.

 

XIII

Жизнь — движение. Кажется, никогда еще не было столь усиленного как ныне движения жизни, но это движение порывистое, лихорадочное, болезненное; не естественная смена ощущения, но какая-то погоня за ощущениями, не последовательное стремление к одной цели, но цепь многообразных стремлений, колеблемых ветрами отовсюду.

 

Жизнь ли это? спрашиваешь себя, когда видишь толпу людей, поглощающих жизнь и поглощаемых жизнью, думающих и тоскующих о жизни.

 

"Самое высшее, — говорит Гете(7), что приняли мы от Бога и от природы, — это жизнь, круговращательное около себя движения монады, движение, не знающее остановки и покоя: всякому дано прирожденное побуждение поддерживать и воспитывать эту жизнь, хотя существо ее остается тайною для каждого и всех живущих". Жить, казалось бы, какое простое дело! Quel est mon mestier?(8) спрашивал себя Монтень(9), — и отвечал: mon mestier c’est vivre. (Дело мое — жить).

 

Но какое не простое, какое сложное дело сотворили себе из жизни люди, особливо люди нового мира, когда стали крепче и глубже вдумываться в жизнь свою и в цель своей жизни, и на этой думе останавливаться беспокойною мыслью. Жить без мысли значило бы жить, подобно животному; но эта мысль должна быть живая, мысль для жизни. А в наше время кажется иногда, что люди живут для мысли, и вся жизнь, простой и драгоценный дар Божий, поглощается у них в мысли. Жизнь — это свободное движение всех сил и стремлений, вложенных в природу человеческую; цель ее — в ней самой, в этом движении заключается, и потому ставит целью своей жизни движение одного ума, одного сердца, одного страстного влечения значит суживать жизнь и уродовать ее. Она изуродована —— изуродована искусственно — мыслью о жизни. Тот же Гете в свое время уже восклицал с болезненным чувством: "Бедный, бедный человек нашего времени — у него все ушло в одну голову! (Armer Mensch, an dem der Kopf alles ist). Живем ли мы? — продолжает он — мы выворотили себя из жизни анализом жизни (heraus-studirt aus dem Leben) и должны делать усилия, чтобы снова войти в жизнь. Гете говорит это, глядя на профессоров, на ученых и молодых студентов своего времени. Но с тех пор какие успехи сделал анализ жизни и как стала жизнь им разъедена! В ту пору, во 2-й половине XVIII столетия, мыслителя-мудреца поражал усилившийся в умах разлад между мыслью и жизнью, удивляла обратившаяся в моду для молодого поколения тоска по жизни (Weltschmerz). Ныне такая тоска в этой ее форме вышла уже из моды, но место ее заняла и господственно овладевает умами в систему приведенная, отчаянная, неутолимая новая теория жизни — теория пессимизма. Это уже не простая тоска от противоречия между действительностью здешнего мира и высшими идеалами духа — это решительное отрицание всего этого мира, в котором жизнь движется; не простая тоска по жизни, возбужденная борьбою со злом в человечестве, но разрушительное, злобное, безотрадное отрицание самой жизни в существе ее, отрицание, доходящее до того, что единственным исходом из той бездны отчаяния предлагается "искоренение в душе самого желания жить".

 

Итак, вот до какого извращения жизни мы дожили. Мы думали, что мысль служит к направлению жизни, к упорядочению ее движений, что она пособляет жить, но вот дошло до того, что жизнь вовсе упраздняется мыслию — и не остается ни жизни, ни мысли. Такова нынче модная теория жизни, жадно воспринимаемая читателями и почитателями талантливого ее проповедника, теория, успевшая еще более оболживить жизнь, довольно и без того оболживленную; ибо самые проповедники и последователи этой теории продолжают жить на воле всех своих животных побуждений, осуществляя в себе до бесстыдной лжи доходящее противоречие между жизнью и искусственно созданной теорией жизни, теорией, в коей нет места ни вере, ни правде, ни энергии воли, стремящейся воплотить себя в деятельности. Что же остается? Остается наглое, не из жизни, но из книг вычитанное отрицание веры, остается мертвая схема правды, взятая тоже из книг, мертвый образ природы в виде химической формулы и дряблая воля, склонная к отрицанию материально неудавшейся жизни... [...]

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Работа "Великая ложь нашего времени" — одна из программных статей К.П. Победоносцева, входящих в состав "Московского сборника" — издания, подготовленного и осуществленного обер-прокурором в 1896 году, и являющегося итогом его размышлений над проблемами политического, религиозного и нравственно-воспитательного характера. "Московский сборник" с изменениями и дополнениями неоднократно переиздавался (в 1896 г. — трижды, в 1897 и 1901 гг.), был переведен на английский, французский и немецкий языки. Это не полностью оригинальное произведение. В окончательный вариант 5-го, прижизненного, издания сборника, помимо собственных статей К.П. Победоносцева, вошли компиляции и переводы работ К.-Г. Каруса, Т. Карлейля, Г.С. Мэна, Р.У. Эмерсона, В.-Э. Гладстона, стихотворение Ф. фон Саллета, а также статья личного друга обер-прокурора, деятеля народного образования С.А. Рачинского. При всем этом "Московский сборник" представляет из себя цельное сочинение. По замечанию В.В. Розанова, эта книга проникнута "совершенным единством духа", в ней прочитанное и продуманное автором как бы сливается "в один ком, где он не умеет и не хочет различать свое и чужое. Самолюбие авторства отходит на второй план перед величием тем" (Розанов В.В. К.П. Победоносцев // Розанов В.В. Собрание сочинений. Т. 7. Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского; Лит. Очерки; О писательстве и писателях. М., 1996. С. 527).

 

В "Московском сборнике" явственно прослеживается органическая связь взглядов автора с традициями теоретиков "официальной народности", ратовавших за самобытное развитие России, основанной на православных ценностях и верности самодержавному порядку. С позиции крайнего консерватизма Победоносцев анализировал противоречия западноевропейской демократии и выступал против распространения в российском обществе идей и институтов, заимствованных в Европе и глубоко чуждых, по его убеждению, национальным традициям российского народа.

 

Статья "Великая ложь нашего времени" печатается в сокращении (здесь публикуется первая (всего их четыре) часть работы) по изданию: Победоносцев К.П. Сочинения. СПб.: Наука, 1996. С. 284–291.

 

2. mutato nomine (лат.) — изменено только имя. Выражение восходит к фрагменту из "Сатир" Горация: Mutato nomine de te tabula narratur — Басня сказывается о тебе, изменено только имя.

 

3. mundus vilt decipi — decipiatur (лат.) — Мир желает быть обманутым, пусть же его обманывают.

 

4. Впервые опубликовано в первом издании "Московского сборника" в 1896 г. Печатается с сокр. по: Победоносцев К.П. Сочинения. СПб.: Наука, 1996. С. 326–329, 334–335, 337–338, 343–346.

 

5. Руссо Жан Жак (1712–1778) — французский писатель и философ, ключевая фигура в европейском Просвещении, чье творчество принято считать квинтэссенцией либерально-просветительской идеологии XVIII века и основанной на ней классической теории демократии.

 

6. in anima vili (лат.) — на низших существах.

 

7. Гете Иоганн Вольфганг (1749–1832) — выдающийся немецкий поэт и мыслитель.

 

8. Quel est mon mestier (франц.) — В чем моё дело?

 

9. Монтень Мишель де (1533–1592) — французский философ-моралист и писатель.

 

Публикация и примечания Д.В. Ермашова


Страница 3 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | Конец | Все

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру