Лесенки

Птичья бабушка

То лето началось для нас с разорения птичьих гнезд…

Был конец июня, но лето у нас всегда начинается поздно, было холодно и вот с утра старшие ребята отправились в котлован.

Там, за посёлком, на берегу реки стоял заброшенный леспромхозовский сарай, облепленный комочками ласточкиных гнёзд.  Эти гнёзда и разорили старшие ребята. Вернулись они с птенцами за пазухами. Часть птенцов по дороге умерла - они достались знакомым кошкам, а некоторые ещё жили, и ребята отдали их нашим девчонкам.

Одного птенца забрала моя сестра.

Вначале мы налаживали на чердаке гнездо вместе, но потом я неосторожно погладил птенца, и сестра прогнала меня.

Было  ужасно обидно.

Сестра по-прежнему возилась на чердаке - мастерила из тряпочек гнездо, потом носила с огорода червяков, чтобы кормить своего квартиранта. Я же - откуда только сила взялась? - перетащил от хлева к дому лестницу и, размазывая по лицу слезы, забрался наверх.

За наличником кухонного окна у нас жило семейство мухоловок... Оттуда я и вытащил двух птенцов. Покрытые  не  потемневшей  ещё прозрачной кожицей, жалкие, как-то странно похожие на голых скорчившихся человечков, лежали они на моей ладони. Когда они перестали шевелиться, я испугался и засунул птенцов назад, за наличник.

Я вовремя сделал это. Едва  я убрал лестницу, как прилетели взрослые мухоловки и, тревожно цикая, запрыгали по наличнику. Несколько раз заныривали в гнездо, громко переговариваясь между собой.

Из дома вышла мать.

- Кот залез... - посмотрев  на мухоловок, сказала она. - От  рыжий леший!

- Не… - запротестовал  я. – Не! Это не наш Барсик, мама... Чужой кот ходил...

Мать как-то странно посмотрела на меня, тяжело вздохнула и ушла в дом.

Птенец, которого выхаживала сестра, к вечеру умер. Сестра теперь не прогоняла меня, и мы вместе похоронили его -  в пустой консервной банке возле кустов крапивы.

Утром, на ребячьем пригорке, мы узнали, что умерли и другие птенцы. Кроме того, который достался Сашке Горшкову…

Трудно было в это поверить.

Тем более что Сашка был не нашим, не поселковым… Он жил в Петрозаводске, а в поселок приезжал на каникулы.

- Врёшь... - сказал     Колька  Кондров.                   

- Чего вру-то?! - закричал Сашка. – Я могу показать, если не веришь!

И вот всей гурьбой мы вошли  во двор  к бабушке  Горшковой.

Двор как двор.

Развешенное на верёвках бельё… Покосившаяся поленица дров…  На крыльце стоят измаранные глиной сапоги… Всё как у всех.

- Сейчас... - сказал  Сашка. - Подождите здесь.

И он исчез в доме.

Назад он вышел не один, а с бабушкой -  обычной старушкой в белой косынке.

В руках она держала птенца.

- Только руками не трогать! - строго предупредила она и вздохнула. - От  хулиганы-то.  Столько гнёзд разорили...

Из-за спин старших ребят я ничего не увидел, но, судя по голосам, Сашка не соврал - птенец был жив.

- Ну  что? - спросила  бабушка. - Насмотрелись,  ироды?

Она осторожно погладила птенца.

- Не бойся...

Смущённые, уходили мы.

- Это что... - уже на ребячьем пригорке  рассказывал Сашка. - У бабушки всякие птицы живут. Она даже разговаривает с ними!

- Не  ври... - неуверенно сказал Колька Кондров.        

- Я и не вру! - сказал Сашка. - Я сам слышал, как она с ними говорит.

- Ну, а они?

- И они тоже... Только я не понимаю, чего они говорят, а бабушка разбирает. У неё... - Сашка таинственно понизил голос. – У нее косынка такая. Повяжет на голову и сразу всех птиц понимает. Да вы сами на ней эту косынку видели…

- Не выдумывай! - строго сказал Колька Кондров и о чём-то задумался.

- Я и не выдумываю! Бабушка сама про себя говорит, что она - птичья...

Это прозвище бабушки Горшковой мы и раньше слышали. Её называли так взрослые, насмехаясь над  вознёй с больными птицами.

Да и встречали мы бабушку Горшкову десятки раз…

Но хотя и слышали, хотя и встречали, как бы и не замечали ее.

И вот только сейчас, после чуда воскресения ласточкиного  детёныша, после Сашкиного рассказа о волшебном платке, увидели её по-новому.

И сразу притихли, пытаясь вместить это чудо в своё сознание.

- Да ну! - вдруг сказал Колька Кондров. - Сказки всё это! Пошли лучше рыбу ловить.

И рассеялся сказочный туман.

Рыбачить я не пошёл. Видел, как возились ребята на старой, полузатопленной барже, а потом расходились по домам. Только Кольке и удалась рыбалка. Когда он проходил мимо ребячьего пригорка, на прутике-кукане трепыхались рыбёшки.

Вечером мать послала меня отнести в поселок молоко. Обычно молоко носила сестра, но в тот день я не стал спорить, взял бидончик и пошёл. Возвращался задворками.

Там и  увидел Кольку Кондрова. Колька сидел на камне возле смородиновых кустов и голова его была  обмотана белой косынкой.

Заметив меня, Колька смутился и погрозил кулаком.

- Понял?

- Ага...- сказал  я. - А  это... её платок?  Волшебный?

Кондров задумчиво посмотрел на меня, потом сплюнул.

- А ты как думаешь? Что я, в обыкновенном платке буду сидеть?

- Колька! - попросил я. - Дай послушать, о чём они говорят. Ну, Колька...

Наконец он сжалился и намотал на мою голову косынку. Ворчали  в  кустах  смородины дрозды, на косой скворечне сидел толстый скворец и задумчиво смотрел на меня.

- Ну, хватит! - Колька стащил с моей головы косынку. - Послушал и хватит. Понял что-нибудь?

- Ага! - сказал я и чуть не задохнулся от неожиданной догадки: ведь не случайно так смотрел на меня толстый скворец - ещё мгновение,  и  он  бы сказал что-нибудь, он явно собирался сказать что-то...

- Колька! - взмолился я. - Ну дай ещё послушать!

- Хватит! - Колька засунул косынку в карман. - Давай вали отсюда и не вздумай рассказывать, что платок у меня.

Разноголосые сны слетелись ко мне в ту ночь.

До утра разговаривали со мною белогрудые ласточки, хохлатые жаворонки, взъерошенные воробьи, крепкоклювые вороны. Синицы и снегири доверчиво усаживались на плечи, а под ногами, кланяясь и переступая на тонких чёрных ножках, бегали каменки, торопясь  рассказать  о своих тайнах.

Ребята, когда я всё-таки проговорился о волшебном платке, подняли меня на смех. Громче других смеялся Колька Кондров.

- А где? Где ты взял платок? - спрашивал он и буравил меня насторожёнными,  несмеющимися  глазами.

Жутковато стало от его взгляда, и я убежал домой, страшась, что сейчас придёт птичья бабушка, и будет требовать свой волшебный платок, а что, что я  отвечу?

Три дня я прятался в доме, а когда не выдержал и вышел на улицу, оказалось, что уже наступило настоящее лето и никто не помнит ни о волшебном платке, ни о  птичьей бабушке.

Несколько дней стояла жара, вода нагрелась, и ребята с утра до ночи пропадали на реке… А потом отполыхал алым цветом когтистый шиповник, разрослись, загустели деревья, рассыпалась на полянах в лесу земляника, поднялась трава, начался сенокос... И я тоже позабыл и о птичьей бабушке, и о своём страхе.

Бабушка Горшкова никуда, конечно, не исчезла, она продолжала жить в посёлке, но  другие впечатления заслонили ее, и бабушкина сказка потускнела, рассеялась в памяти.

Эта детская сказка снова вернулась в мою жизнь, когда умерла птичья бабушка.

Я уже закончил школу и готовился к вступительным экзаменам  в институт. Целыми днями сидел я над учебниками и о  смерти птичьей бабушки узнал, когда   после похорон  в гости к отцу зашёл сын бабки Горшковой. Он давно уже жил в Петрозаводске, но раньше, до города, учился у отца в школе.

Они с отцом долго сидели на кухне и разговаривали.

Горшков вспомнил о похоронах и погрустнел. Зачем-то начал рассказывать, что мало заботился о матери.

Хотя что он мог сделать? Заготовить на зиму дров? Так у неё дров своих хватало... Во  дворе стал перебирать поленицу, а дрова-то все сгнившие... А ведь ещё Сашка их складывал...  Сгноила  старая...

- У её  каменка там жила... - прижав к губам уголок косынки, сказала моя мать. - Вот матерь твоя и не трогала поленницу-то...

- Вот и  я  говорю... - сказал Горшков. - Старая была,  а жила тут без присмотру со своими птицами. И в Петрозаводск не ехала, хоть и звал её.

Он вздохнул тяжело и принялся расспрашивать отца, не знает ли тот покупателя на дом, потому что выбираться в посёлок ему трудно, а Сашка тоже не охоч до деревенской жизни, норовит ездить в отпуск на море... Отец кивал, говорил, что это так, конечно, молодёжь теперь на город глядит, а покупателя на дом найти трудно,  никто теперь в посёлке не хочет жить, уезжают отсюда...

- Да,  это  так! - соглашался Горшков. - Так... А что делать?

Покупателя Горшков так и не нашёл…

Дня через два он уехал, а после прилетели из леса дятлы, облепили дом и весело застучали клювами.

До самой темноты расклёвывали они  дом птичьей бабушки.

Было это, как потом объяснила мне мать, на девятый день...

С тех пор прошло много лет. Но иногда, под утро, снова слетаются  птичьи сны и снова возникает  бабушка Горшкова.

Я пытаюсь разглядеть её лицо.

Но напрасно – черты расплываются, а из зыбкого тумана сна выплывает дерево, наполненное светом и голосами птиц моего детства. Птиц, которые, кажется, навсегда, исчезли после смерти птичьей бабушки...

Лентрозина 

Взрослых у нас, в поселке, дети редко называли по имени и отчеству.

Чаще говорили просто: дядя Юра, тетя Лиза…

И имена у всех были простые – Саши, Пети, Миши, Нины, Веры, Маши…

А вот у Кольки Родькина мать звали иначе - Октябрина.  Приставку "тетя" уже не приделать было к этому имени.

Не получалось выговорить: "тетя Октябрина", и так и оставалась  она "Колькиной мамой"…

- А колькина мама сказала нам… - рассказывали мы. – Колькина мама угостила нас вареньем…

А еще у нас в поселке учительница была – Лентрозина Григорьевна…

 Преподавала она вместе с тетушкой в школе на нашем берегу, и тетушка постоянно стращала нас:

- Погодите… Вот попадете к Лентрозине Григорьевне, она вам объяснит, что к чему…

Как Лентрозина Григорьевна будет объяснять, что к чему, тетушка не говорила, но и так было понятно, что нам тогда не поздоровится.

Нам и в голову тогда не приходило, что имя Лентрозины Григорьевны составлено из сокращенных фамилий вождей революции – Ленина, Троцкого и Зиновьева.

Тогда ни про Троцкого, ни про Зиновьева вспоминать не полагалось, и мы совершенно искренне считали, что Лентрозина является маркой какой-нибудь особенно ужасной  железнодорожной дрезины.

Почему  дрезину сделали школьной учительницей, мы не задумывались.

Чего было думать об этом, если и так было понятно, что попадешь к Лентрозине Григорьевне и сам все узнаешь…

Колька Кондров

Детство уходит незаметно, и так же незаметно уходят вместе с ним детские страхи. Уже не боишься вечерних сумерек, не страшат брошенные дома.

Но в детстве не знаешь об этом, и  безысходны детские страхи...

Летом, после четвертого класса, наш сосед Колька Кондров вернулся из пионерского лагеря.

Днем, когда солнце особенно яростно жгло землю, мы забирались на крышу сарайки и там, прижимаясь животами к нагретым доскам, слушали Колькины рассказы.

Покатая крыша заслоняла нас от реки. а с другой стороны жались кусты малины, тянулись своими белыми стеблями вверх, жарко-зеленым кипятком листьев накатывались на нас, и мы были на этой крыше совсем одни, и ничего больше не существовало в мире - только мы да Колькины рассказы.

А он рассказывал нам про красные котлетки, которыми кормила пионеров повариха. И никто не обращал внимания, что в лагере исчезают дети. Однажды - тут Колька перешел на шепот, и мы оцепенели, - он проснулся посреди ночи и увидел, как из стены тянутся к нему волосатые руки. От страха у Кольки перехватило дыхание и он не смог закричать, только изо всей силы укусил зубами палец. Руки пропали, и наутро Колька увидел, что у поварихи забинтован палец.

- И ты никому не сказал? - мы с восторгом и ужасом смотрели на Кольку.

Колька молчал. Разнежившись от внимания, он как-то торжественно грустнел и в эту минуту, должно быть, и сам не сомневался в подлинности рассказа. Он обхватывал руками колени и, наклонив голову, начинал петь…

Бледно луна заливает

Темный кладбищенский двор,

А на могиле у сына

Плачет отец прокурор,

- грустно звенел над карто-фельными и капустными грядками его голосок.

Послушать Кольку приходили ребята с другого конца поселка. Мы не знали их, но очень гордились, что Колька рассказывает свои жуткие истории на нашей крыше.

И после, когда он уходил, приволакивая ноги и валко переваливаясь с боку на бок - эту походку он тоже привез из лагеря, - нам было и страшно и радостно сразу.

Мы стояли с сестрой на крыльце дома и не решались войти в  напряженную полутьму комнат. Даже в привычных вещах подозревали мы в то лето другую, зловещую, скрытую сущность. Колькины рассказы заставляли нас подозревать зло во всём.

Лето прошло, и в осенних днях, в школьных уроках и моросящем мелком дождичке притупился страха,  мир снова сделался обычным.

Колька уже не дружил с нами.

Ребята с другого конца поселка, что приходили летом на нашу крышу, увели его с собой. Колькина походка стала еще более валкой, он то и дело - наверное, уже курил - сплевывал, голос его сделался хрипловатым, а на лице появились угри.

Не прошло и месяца, а Колька позабыл нас. Встречаясь в коридорах, мы расходились как чужие. Никто бы и не подумал, что еще летом нас объединяла дружба. Впрочем, об этом позабыли и мы.

Колькина  жизнь  шла  где-то в стороне. Только в детстве бывает это умение - забывать тех, кто продолжает жить рядом. Мы позабыли Кольку и вспомнили лишь весной, когда в один из  светлых мартовских дней в школу приехал следователь из районной прокуратуры.

Еще летом планировалось подвести к нашему поселку электричество от линии высоковольтных передач.

До сих пор поселок освещался движком, который летом во время отпуска механика не работал, - и еще летом завезли в поселок трансформаторные будки. Эти будки стояли на краю поселка, и  если идти по большаку, то можно было увидеть их: они выглядывали из-за ольховых кустов.

Следователь приехал потому, что из будок исчезло - так   говорили учителя - ценное оборудование. Наверное, это было самое пустяковое дело в следовательской практике, но мы поражались, как это - так быстро! - следователь сумел распутать его.

В понедельник нас построили в гимнастическом зале на общешкольную линейку. Все замерли, когда из учительской вышел следователь, окруженный учителями. Он  сказал, что преступники - учащиеся нашей школы. Следователь достал из кармана бумажку и, щурясь, прочитал несколько фамилий - среди них была и фамилия Кольки.

Скоро состоялся суд. Провинившихся ребят решено было послать в колонию для несовершеннолетних.

Мы еще встречались с Колькой в школьных коридорах, но подхо-дить к нему было страшно - он уже совсем отдалился от нас. В колонии Колька провел всего несколько месяцев, летом он вернулся в поселок и как-то сразу заболел.

Болезнь его тоже была жуткой и страшной и совсем недетской. Кольку возили в Петрозаводск, показывали его каким-то врачам, а потом лечили там всю осень и всю зиму...

И вроде бы ему полегчало, только родители как-то подозрительно стали угождать ему, а отец - Кондровы жили бедно и скупо - пошел в магазин н купил, как только Колька заикнулся об этом, велосипед.

У меня тоже был "Орленок", велосипеды вновь сблизили нас.  Эта последняя наша дружба была короткой и стремительной.

Мы гонялись на велосипедах по окрестностям поселка, и сельсоветовские деревни становились близкими и знакомыми нам.

Мы дружили, но нынешняя дружба совсем не походила на ту, когда на крыше сарайки мы слушали Колькины рассказы. Теперь не осталось ничего общего, кроме любви к велосипедам, и, слезая с них, мы уже с трудом понимали друг друга.

Не знаю почему, но я запомнил пустяковый разговор, который состоялся между нами, когда мы отдыхали по дороге в Ежесельгу.

У меня начала прокручиваться педаль, и я сказал, что, наверное, лопнула шпонка.

Колька молча покрутил педаль и покачал головой.

- Если бы шпонка лопнула, вообще бы не тянуло... - сказал он.

- Да нет же! - я  возмутился. - Я  эту каретку как свои пять пальцев знаю. Шпонка лопнула, чего тут спорить!

- Как свои пять пальцев? - Колька ехидно усмехнулся. - Ну, а расскажи, как ты их знаешь? Как они  устроены, твои пальцы?

- Кожа, - растерявшись, проговорил я. - Потом мясо, кости...

- Угу... - Колька поморщился. - Вот в том-то и дело, что только кости да мясо. А я эту каретку как каретку и знаю.

И он начал подробно рассказывать об устройстве велосипедной каретки.

Я был поражен. Разумеется, не знаниями Кольки, а тем, что он так ловко сумел сбить меня с толку, увидел в общепринятом выражении   несообразность и немедленно разоблачил ее.

Через много лет, на институтской лекции, когда преподавательница рассказывала о фразеологизмах и об условности их смысла, я снова вспомнил о Кольке и о том разговоре, что состоялся у нас на лесной дороге в Ежесельгу.

Прав тогда был я, а не он со своей дурацкой привычкой передергивать все, но правота моя за эти годы стала ненужной.

Только два месяца длилась наша новая странная дружба.

Однажды в августе я, как обычно, зазвенел велосипедным звонком под Колькиными окнами, но на крыльцо вышла Кондриха и попросила меня зайти в дом.

Колька лежал на кровати.

Над ним, в изголовье, висела  фотография отца - совсем еще молодого хлопца в буденовке. Сам  он, седоусый, морщинистый и совсем непохожий на свою фотографию, сидел у окна и, сутулясь, курил папиросу. В комнате горьковато пахло лекарствами.

- Здравствуйте... - пробормотал я, останавливаясь на пороге. - Я к тебе, Колька... Я думал...

Колькин отец посмотрел на меня, и в его взгляде было столько растерянности и горести, что слово "велосипед" застряло у меня на губах.

- Сегодня не получится, Колька, на велосипедах, - ломая пальцами козырек фуражки, пробормотал я. - Гроза собирается...

Я кусал губы и старался не смотреть на кровать, где среди подушек темнело Колькино лицо.

- Да! - выглянув в окошко, вздохнула Кондриха. - Добрая гроза будет. Я говорила отцу - кости всю ноченьку ныли.

А на улице, по-прежнему яркое и радостное, светило солнце. Веселыми бликами вспыхивало оно и на руле Колькиного велосипеда, теперь уже ненужного ему.

Больше я не видел своего приятеля. Скоро его снова увезли в Петрозаводск, а в конце сентября  похоронили.

Хоронили Кольку в воскресный, дождливый день.

Вода сонно бормотала в листве деревьев. Несколько человек в дождевиках - не разобрать: то ли мужики, то ли женщины - стояли во дворе. Двери в сени были распахнуты, и там было тесно и темно от черной одежды, оттуда пахло сыростью и еще чем-то очень страшным.

Пришло несколько мальчишек.

Всхлипывая, Кондриха раздала  небогатые Колькины игрушки - Колька был единственным сыном у Кондровых, и игрушки были уже не нужны.

Мальчишки стояли у калитки и прями под дождем рассматривали добычу.

Я в дом не заходил, смотрел, что делается во дворе, с ребячьего пригорка, из-под старой березы, которую звали Раей.

Скоро во дворе все задвигались. Из сеней повалили одетые в черное женщины, показались два мужика. Повернувшись спиной к калитке, они осторожно спускали с крыльца гроб.

На улице гроб, чтобы не попадала дождевая вода, прикрыли крышкой и так - закрытым - и несли его до нашего поселкового кладбища.                       

Макушечка

К Новому году заносило  снегом поселок и на огородах обгрызали яблони прибегавшие из леса зайцы, а иногда, особенно в снежные зимы, появлялись на задворках и волки... Мать тогда ругалась, если мы задерживались на улице, - возле баньки  серели волчьи следы, величиной с наши ладошки.

Центр жизни незаметно перемещался в дом, в теплую глубину комнат.

Сюда и приносил отец елку. Обледеневшие ветки медленно оттаивали, и комнаты наполнялись запахом леса. Стоило только закрыть глаза, и  казалось, что ты в лесу, не в том страшном, по-волчьи подкрадывающемся к задворкам домов, а в добром, наполненном птицами и зверятами, в просторном лесу, где хватает места для всех.

Этим лесным запахом и начинался праздник.

Можно было засесть за любимую книжку, можно было играть, но ни  книжка, ни игра уже не способны были отвлечь внимания от того главного, что должно произойти…

Над головой тяжело отдавались шаги ходившего по чердаку отца. Сыпались опилки. Отец искал  на  чердаке  крестовину  для елки.

К вечеру елка стояла в комнате, и мы ждали теперь, пока освободится мать, чтобы  развесить игрушки.

Синеватые сумерки, расползаясь  по сугробам, скрадывали пространство.

Затекали они и в дом.

В комнатах темнело,  и словно бы больше делалась елка. Теперь она заполняла все пространство.

Наконец зажигали свет, и мать, освободившись от хлопот, осторожно доставала с высокого черного шкафа картонную коробку...

Мама осторожно развертывала закутанные в вату игрушки, а мы – брат, я и сестра, сгрудившись вокруг стола, смотрели, как вспыхивают в ее руках праздничными блестками позабытые нами шарики и гирлянды.

Отец, казалось, не  обращал  внимания на нас, но и он, повозившись на кухне, заходил в комнату.

- Ну, что? - покашливая, спрашивал он. - Наряжаете?

- Счас начнем... - отвечала мать.

- Ну-ну... - говорил отец и, взяв газету, присаживался на диван.                   

Игрушки вешали по очереди.

Мы принимали из рук матери сверкающие шары, домики, люстры и самовары и, стараясь не дышать, натягивали  ниточки на растопыренные елочные лапки.

И всегда в мои руки попадали почему-то или бумажные звезды и лошадки, или груши и яблоки из папье-маше, а яркие, сверкающие шары из тонкого стекла развешивали брат и  сестра.

Однако, нимало не подозревая подвоха, я развешивал на нижних ветках небьющиеся игрушки и был вполне счастлив этим, пока не наступала очередь макушечки.

Это была Кремлевская  башня с часами, стрелки которых застыли без пяти минут двенадцать. На самом верху башни горела рубиновая звезда.

Эту макушечку и нужно было водрузить на специально подпиленную  отцом верхушку елки.

Макушечка  считалась у нас самой ценной игрушкой, и всегда мы упаковывали ее особенно тщательно,  заворачивали в несколько слоев ваты, так что макушечка занимала почти половину коробки.

Для того чтобы водрузить макушечку, брат становился на стул, а я или сестра подавали ее. Но даже подержать макушечку в руках, отдать брату, а потом следить, как она поднимается на самый верх елки, и то было важно для нас, и мы всегда спорили, кто будет подавать ее.

Брат, готовившийся к поступлению в педагогический институт, кажется, первым нашел решение этой задачи. Макушечку должен был подавать тот, кто лучше закончил четверть. Это предложение понравилось и отцу...

Только мне было грустно. Моя сестра ходила в отличницах все годы, и понятно, что по правилу, предложенному братом, мне никогда бы и не удалось заполучить макушечку в свои руки. И редко украшение елки заканчивалось без слез.

Брат-педагог был неумолим, но  мама всегда, как бы незаметно, придвигала макушечку ко мне, чтобы и я мог ее потрогать.

Однако все это было не то, ведь это совсем другое - не тайком погладить  макушечку, а открыто взять  в руки и передать брату...

Совсем, совсем  не то...

И - случайно ли? - мне снилась по ночам  макушечка, сверкающая праздничными новогодними огнями.

Кажется, учился я уже в третьем классе...

Брат  приехал на два  дня и  сразу после праздника возвратился в город. Десятого числа, в последний день каникул, мы разбирали елку вдвоем с матерью - сестра ушла к подружке.

Сверкающие игрушки исчезали в картонной коробке, елка пустела, обнажились пожелтевшие ветви. Когда мы распутывали ниточки, иголки осыпались с веток прямо на наши руки.                

Осторожно мама сняла макушечку, и тут ее окликнул из кухни отец. Когда мать вышла, дыхание у  меня  перехватило. 

Наконец-то столько раз снившаяся по ночам макушечка лежала передо мною.

Осторожно я взял ее в руки.

Легкой, почти невесомой была эта башня с крепостными зубцами, с часами, остановившимися без пяти минут двенадцать.

Ярко сверкала макушечка, но - странно! - пустыми и эфемерными показались мне эти блестки. Праздник закончился, пожелтела и осыпалась иголками засохшая елка, а эта макушечка фальшиво весело отражала электрический свет, словно бы праздник еще предстоял.

Стало грустно, и я торопливо засунул макушечку в коробку. Она ударилась о стеклянный  шарик, и, шурша, вывалился из нее кусочек стекла с циферблатом часов. Серебристая, зияющая, как тонкий ледок на реке, пустота открылась на месте стрелок, застывших перед Новым годом.

Стало страшновато. Хотя макушечка для меня уже и стала какой-то чужой, но все равно - ее любили все.

Я торопливо прикрыл макушечку слоем ваты и положил сверху стеклянные шарики. Вернулась из кухни мать.

- Корова неспокойная чего-то... - пожаловалась она и, торопливо  развязывая платок, подошла к столу.

- Убрал уже?

- Убрал...

- Вот и  молодец! - мать вздохнула и закрыла коробку.

Прошло еще полчаса, и отец вытащил из комнаты засохшую елку. Он воткнул ее в сугроб возле помойки.

К весне иголки с нее совсем осыпались и только остов ее возвышался за нашим окном, пока не начали таять снега… 

До самой весны и помнил я о разбитой макушечке, а потом, когда с талым снегом пропала куда-то елка, позабыл.

На следующий праздник мы наряжали елку вдвоем с сестрой. Брат приехать не смог, он не успел сдать какие-то зачеты, а мать была занята. Впрочем, мы подросли за год и сами прекрасно справлялись с этим делом.

Наконец мы добрались до макушечки.

- Ой! - сказала сестра, взяв ее в руки. - Поломалась...

Макушечка переливалась яркими, праздничными блестками, и только пустота, зияющая на месте циферблата, напоминала, что праздник, хотя он еще не начался, все равно когда-то закончится, а раз так, стоит ли уж очень радоваться ему. 

Смутно вдруг стало на душе. Зябким холодком шевельнулось что-то в груди.

- Да, - пытаясь скрыть  свое состояние, равнодушно сказал я. - Поломалась...

- Жалко, - вздохнула    сестра. - Такая красивая макушечка была.

- Жалко, - сказал и я.

Сестра подумала, потом полезла на стул.

- Ну и ничего! - сказала  она оттуда. - Теперь ведь елка у нас в углу стоит. Вот мы и повернем  макушечку циферблатом к стене. Смотри оттуда: не видно дырки?

- Не видно... - сказал я.


Страница 3 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | Конец | Все



 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру