Лесенки

Лесенки

Еще до войны взорвали у нас в поселке храм Вознесения Господня…

Обломками, с которых и при взрыве не осыпались фрески, замостили  топкие места на дорогах, но память, память о храме так и не сумели  уничтожить…

Я родился уже после войны, но запомнил, как пекли на сороковой день после Пасхи, на Вознесение Господне, "лесенки".

Это были  сухие, как печенье, выпечки, изображающие лесенку с семью ступенями.

Были они необыкновенно хрупки и иногда разваливались, когда их снимали с противня.

"Лесенки" не ели.  "Лесенками" гадали.

Надо было взобраться на печь и сбросить "лесенку" на пол. Если "лесенка" останется цела, значит, все хорошо. Значит - безгрешный ты человек и спасение для вечной жизни тебе гарантировано…

Если поломается "лесенка", надо посмотреть, на какой ступеньке это произошло…  

Ну, а коли вдребезги разлетится "лесенка" - беда. Всерьез надо задуматься о грехах, слишком много их накопилось.

Только хрупкими были "лесенки". Не припомню я, чтобы хоть одна уцелела после падения.

- Дак это с печи так падают… - говорила бабушка. - А когда храм стоял, с колокольни    бросали. С этакой  вышини.

- И что, бабушка? - спрашивали мы. - Наверное, совсем на мелкие кусочки разлетались? И не собрать было?

- По всякому бывало… - отвечала бабушка. - У некоторых робят и целыми иногда оставались.

- Так, наверно, и пекли тогда иначе… - заступалась за нас мать. - Мука-то была не теперешняя...

- Все тогда не теперешнее  было… - отвечала бабушка. - Хоть и в огород выйдешь, а обязательно на храм посмотришь да и перекрестишься…

Неясны, туманны были ее слова о "нетеперешней" жизни…

А сейчас и сами "лесенки" вспоминаются туманно.

Помню только, как собирали мы с крашеного пола кусочки наших разбившихся "лесенок" -  бабушка говорила, что надобно обязательно съесть их! - и как-то не по-детски печально было на душе.

Новогодний подарок

- А помнишь... - сказала мне сестра. - Ты ведь уже в школу ходил, а все равно - самый маленький в семье был, вот и приходилось тебе старые вещи донашивать. Некому больше было... И однажды взбунтовался ты. Не буду, говоришь, старое носить, и все! Так тетка-то Маруся тогда к бабке, Анне Тимофеевне, унесла Шуркино пальто перешивать. А когда готово было, пришила на него ярлык с отцовского пальто и принесла домой.

- Колька, - говорит, - я тебе к Новому году в магазине пальто наглядела. Вроде как твоего размера... Я померить взяла, ты прикинь-ка...

- В каком магазине? - спросил ты.

- Да в раймаге ведь... Вон ярлык-то целый... Ты прикинь пальто на себя, если не подойдет, дак назад отнести надо.

Ну, ты ярлык проверил, потом надел пальто.

- Дак что? - тетка Маруся спрашивает. - Будешь носить или в магазин отнести?

- Оставь... - сказал ты.

Двоюродная сестра вспомнила историю, которую помнил и я.

Очень хорошо помнил…

Действительно, в детстве мне приходилось донашивать вещи, которые носили брат и сестра, и меня это возмущало. И брату и сестре время от времени покупали в магазине новое, а мне нет. И ничто не могло поколебать ощущения несправедливости...

Так что случай, про который вспомнила двоюродная сестра, на самом деле был. Только сестра и сама не знала некоторых подробностей.

Я донимал мать, чтобы она купила мне пальто в магазине, а не перешивала пальто, из которого  выросла сестра Саша. Но покупать не на что было... Вот мать и придумала этот фокус с ярлыками.

Сестра не знала только, что ярлыки не обманули меня…

Я сразу узнал пальто, которое носила Саша, никакой ярлык не мог помешать этому узнаванию. Просто, когда я понял, чье пальто "купили" мне, я увидел глаза матери - о, как она смотрела на меня тогда! - и слова возмущения застряли комком в горле.

- Оставь! - только и сумел я буркнуть тогда.

Мать облегченно вздохнула, а я потом целый год ходил в этом пальто, и старательно не замечал улыбок, которыми обменивались взрослые, когда мать снова и снова рассказывала при мне, как она "покупала" пальто в раймаге.

Как новое, и носил я это пальто.

Однажды даже подрался с приятелем Сашкой Горбуновым, усомнившимся, что мое пальто - покупное...

Впрочем, с Сашкой Горбуновым мы в тот же вечер и помирились. Как-то все равно нам было, в каких пальто дружить...

Образа

У нас дома икон не было…

Отец работал директором в школе и, хотя и не ругался, когда бабушка  молилась, но икон мы не заводили.

Да и не откуда было завести их?

Те, которые были у бабушки, пропали в войну – в  пожарах, в эвакуациях…

Впервые, я увидел образа у  Самылкиных.

Моя бабушка сидела с бабкой Самылкиной и пила чай, а я заглянул в закуток за печью, где стояла бабкина постель, и в страхе замер - вся стена здесь была завешена большими и малыми досками, из темноты которых смотрели на меня едва различимые лики…

- Чего это ты? – спросила бабушка, когда я, вздрагивая от страха, прижался к ней.

- С-страшно…

- Кого страшно?..

- А кто это там смотрит на меня? Чего надо-то им? – кивая на иконы, сказал я.

- Глупый… - бабушка погладила меня по голове. – Это же Спаситель наш… Богородица… Святые… Им молиться надо, а не бояться их…  Они помогают людям…

- Все равно страшно… - сказал я.

Не ради упрямства сказал так, а потому что, действительно, все равно было страшно.

Боязно было и глаза поднять на иконы.

- Это не тебе страшно… - скрипуче проговорила бабка Самылкина. – А страху твоему страшно… Грехам твоим…

Не очень-то и понятно было мне, о чем говорит она, но бабушка снова погладила меня по голове.

- Слава Богу, - сказала она, - что хоть так… Слава Богу, что хоть страшно…

Зима. Игры

Детство было счастливым и долгим, но зимою тесным становился мир, тяжелые сугробы дремали на  поселковых  улицах  и  только узенькие - двоим  не  разойтись! - тропинки соединяли занесенные снегом дворы...

Рано темнело, а светлело поздно.

В темноте уходил на работу отец. Он работал директором  в зареченской  восьмилетке  и каждый день - река у нас  не промерзала  на фарватере даже в декабрьские морозы - перебирался на лодке на  тот берег. Застегнув полушубок, он топтался у порога.

- Ты осторожнее через реку-то, Миша! - тревожно говорила мать.

- Ладно... - недовольно бурчал отец и уходил.

И еще не успевали рассеяться по кухне белые клубы мороза из двери, открытой отцом, начинала собираться в школу сестра. Вместе с сестрой выбегал на улицу и Жучок, но тотчас же царапался назад в дверь. Поседевший от мороза, он прыгал по кухне и звонко лаял, радуясь теплу.

Потом уходила в магазины мать, и мы оставались дома вдвоем с братом. Но это только считалось, что мы вдвоем. Брат учился в десятом  классе, летом  должен был  поступать в институт, и родители выделили ему для занятий бывшую теткину комнату, вход в которую был отдельный - из холодных сеней. Брат еще спал в эти утренние часы, и я оказывался в доме совсем один...

Я садился к окну, заросшему морозом, и начинал ждать. Можно было, открыв форточку, продышать на наружном стекле просвет и смотреть в этот глазок на улицу, пока пятнышко снова не зарастало узорчатым инеем.

Наконец в дрожащих предутренних сумерках появлялся на улице Сашка. Поднимая снежную пыль, он бежал напрямик к нашему дому и потом долго отряхивался на крыльце. Снег попадал ему за шиворот, и тогда Сашка тихонько визжал.

Наши зимние игры были полны одиночества. Мы вытаскивали из-под комода нашу коробку, где лежал парашют от осветительной ракеты, пять пистолетных патронов и деревянная сабля. Мы ловили кота Матроса и, нацепив на него парашют, сбрасывали его с лежанки. Матрос был десантником.

Он сразу вступал в бой и начинал уничтожать противника. Когда  кончались патроны, кот выхватывал саблю.

- Ага, гады! - кричал он Сашкиным голосом, и - направо и налево - ложились поверженные им враги.

Но и сам Матрос погибал в этом неравном бою.

Мы укладывали храброго кота в коробку и несли "хоронить".  Мы заваливали коробку книгами, и  Сашка тоненьким и дрожащим голоском открывал траурный митинг. Мы по очереди говорили речи, пока коту не надоедало хорониться, и он не выскакивал из своей "могилы".

Он забивался в подпечье,  и никак нельзя было выманить его.

Это был невероятно глупый кот...

Я бы все отдал, лишь бы оказаться на его месте или погибнуть так, как погиб он! Я бы смирно лежал в коробке из-под игрушек и, счастливо улыбаясь, слушал бы речи, посвященные моим подвигам.

И каждый раз мне хотелось, чтобы Сашка заметил, что и я могу заменить кота. Я становился на четвереньки и начинал тихонько фыркать, но Сашка кричал: "Бах!" - и, раскинув руки, сам падал на пол.

- Меня убило... - тихо шептал он и, приоткрыв глаз, командовал: - Хорони меня!

Я вставал с четверенек и, тяжело вздыхая, накрывал Сашку одеялом, а сам садился рядом и начинал плакать от обиды.

- Дурак! - ругал меня из "могилы" Сашка. - Ты же не родню хоронишь, а пионера-героя. Ты должен кричать: "Ура!", должен из оружия стрелять, а не нюниться...

Но я не кричал: "Ура!", и Сашке тоже быстро надоедало быть убитым. Он вставал.

- Эх ты! - говорил он с презрением, и уже невозможно было удержать его.

Он уходил навсегда.

До вечера.

И снова я оставался один в доме.

Репродуктор рассказывал о войне в Корее, а здесь вокруг лежал тихий снег и нельзя было выходить на улицу. Тоскуя, я пробирался в комнату брата.

Брат спал, и я мог спокойно рассматривать дедушкино ружье на стене. Чуть ниже ружья висели две беличьи шкурки. Белок застрелил брат, и этим гордилась вся семья.

Еще в комнате стоял шкаф.  В шкафу хранились вещи  брата. Здесь были шахматы, которые брат сам вырезал из дерева, охотничьи припасы, химическая посуда... На дверце был приколот рисунок со следами зверей. Этот рисунок мне нравился больше всего.

Брат унаследовал от отца любовь к прочным и нужным вещам. Я тоже любил такие пещи, но у меня они слишком быстро ломались, превращались в досадный, бесполезный мусор.

Я рассматривал вещи в шкафу и думал, что скоро растает снег, уедет брат в город и все его вещи достанутся мне. Я оглядывался на спящего  брата,  и мне становилось жалко его - он, наверное, и не подозревал о моих мыслях.

Прошел год, и  все случилось именно так, как я и рассчитывал. Все: и деревянные шахматы, и химическая посуда, и рисунок со следами зверей достались мне.

И много лет спустя, мне еще попадались разломанные мною вещи брата, и я сразу,  безошибочно,  узнавал их. Даже в одинокой шахматной фигурке, даже в ножике с обломанным лезвием все равно продолжало жить сознание своей полезности и несокрушимости.

Брат любил мастерить и, пока его не заставили готовиться в институт, резал ножом, выпиливал  лобзиком,  паял и  строгал все дни напролет.

В комнатах, где мы жили, стены были увешены выпиленными им из фанеры полочками.

Бесконечными зимними месяцами я играл в придуманную с помощью репродуктора игру. Нет, я не одобрял политику Соединенных Штатов Америки, но она очень нравилась мне, и следовал ей в своих играх.

Полочки  становились  "островами",  и  мои деревянные кораблики легко захватывали их. Я снимал с полочки горшок с цветком и ставил туда корабль. Получалась военно-морская база.  Эта война  продолжалась  бесконечно долго, и самым эффективным  оружием в ней были слезы, но в конце концов я победил. Я захватил даже опечки, на которые мать ставила просушиваться поллитровые банки.

После этого отец собрал полочки и унес их на чердак, но это случилось летом, и я не заметил исчезновения своих "островов".

Брат тоже не заметил  исчезновения полочек.

Он поступил  летом в институт, и теперь другая жизнь началась у него. Он жил в большом городе, и  приезжал в поселок только на каникулы.

Как чудны, как сладостны были эти возвращения!

Поднимаешься в Ленинграде по трапу на теплоход и сразу стремительно начинаешь приближаться к дому. И запахи теплохода, и гул мощной машины, от работы которой мелко дрожит пол на нижней палубе, - все это дом...

А когда теплоход подходил к поселку, так чудно и хорошо было подняться на верхнюю, сырую от ночного воздуха, палубу и смотреть на проплывающие мимо берега.

Вот оторвался от воды синеватый гребешок леса.  побежал  в смутную даль, а из лугов душно и резко пахнуло  июльским  сеном. Вокруг темно, лишь изредка размытым пятном проплывет мимо рыбацкий костер, но знаешь, что скоро поселок. И действительно, уже поблескивают  в  береговых  огнях  мокрые бревна оплотников и желтые дорожки бегут по воде, а вот и дом - сквозь густую зелень разросшегося  палисадника желтеют  теплые окна.

Кто-то, неразличимый в сумерках, бежит из дома, и еще нельзя разглядеть кто, но знаешь - мать, а теплоход, как нарочно, сбавлял здесь скорость. Сквозь ровный гул "малого хода" было слышно, как ругается  на реке отец, пытаясь завести мотор. Мотор всхрапывает и глохнет.

Да... Капризны подвесные моторы.

Впрочем, мне этого уже не хватило, а брат еще застал дом с теплыми желтыми окнами.

Иногда он приезжал и зимою, на Новый год, и тогда ожидание его сливалось с ожиданием праздника…

Перед Новым годом всё замирало в сладковатой, чуть похрустывающей снегом темноте. Электричество по утрам не включали - копили к новогодней ночи - и одеваться приходилось в шатком свете керосиновой лампы. Но и эта неудобная темнота была  радостной, как некрасивый фанерный ящик от долгожданной посылки с подарками. Мимо выстывшей за ночь печки я выскальзывал на улицу,  где в голубоватой  целине снега темнели протоптанные тропинки.

С каждым часом все ощутимее становился праздник, и в классе, коротая время, учительница читала нам книжку об Олеге Кошевом. Она низко склонялась к странице, и седые волосы ее казались в керосиновом свете золотистыми. В  углах класса залегала темнота, мы сидели, тесно  сгрудившись  вокруг лампы, и слова из книги навечно западали в сердце.

Учительница  читала  главу  про то,  как после Нового года бредет Олег по глубокому снегу. Ощущая нависшую погоню, он обходил конспиративные квартиры...

Медленно и неохотно занимался в окошках рассвет.

После перерыва  нам раздали  дневники, и мы шли в сумрачный, пропахший хвоей и снегом спортзал.  Там школьный завхоз Елистрат Петрович устанавливал высокую - под потолок! - елку.

- Заноси! Заноси! - кричал он и, прихрамывая, забегал в сторону. - Заноси ты, малина зеленая!

И непривычно тесно было в спортзале.

А дома уже ждал брат. В  комнатах звучал его голос, весь дом был наполнен запахом его чемодана. Брат привозил из города не только подарки, но и еще что-то. С ним в доме становилось тесно и весело.

А когда он уезжал, пустота  дома становилась особенно заметной.  Проводив брата до переправы. я возвращался назад, но в дом не  хотелось идти,  и я  шел с Сашкой в котлован - там мы до сумерек катались на лыжах.

Спуск с пригорка занимал короткие мгновения, но потом  можно было стоять внизу и смотреть на следы лыж.

- А  здесь! - кричал Сашка. - Здесь  мы как неслись, а?!

И мы  заново переживали все подробности пуска, и уже в темноте я возвращался в пустой дом.

Пугающее ощущение пустоты возникало иногда в самый разгар праздника.

Мать накрывала на стол, когда выяснилось, что нет сахарного песка. Меня послали в ларек.

Длинные тени заборов падали на снег густой темнотой, и казалось, что так и будет всегда - темно и холодно. Я спешил в ларек, и с каждым шагом поднималось во мне неясное ощущение тревоги. Зачем?  Зачем нужны эти хрупко-призрачные дни, если после них снова обрушится пустота?

На обратном пути, когда я шел мимо "речной обстановки", из темноты  забора отделилась фигурка и заступила мне дорогу. Это был Колька Кондров, с которым мы недавно поссорились.

- Ага! - сказал он. - Попался!

И я бы испугался его, но сейчас все чувства были вытеснены другим страхом.

Я оттолкнул Кольку и медленно пошел по тропинке, затерянной в бесконечном снегу.

Колька  не догонял  меня. Наверное,  ему стало самому страшно,  но, догадываясь об этом, я не чувствовал и радости, как недавно не чувствовал страха.

Уже совсем  стемнело - огромная, без малейшего огонька ночь опускалась на поселок.

И тут из-за голых деревьев больничного сада вдруг раздался  ровный гул - там запустили движок, - и сразу  желтые  квадраты  окон вспыхнули во всех домах.

Свет горел всю ночь.

Были зимние праздники.

Вдруг длиннее стал день...

В тот год мать работала  на другом берегу реки...

Когда мы с сестрой возвращались с уроков,  дома никого не было...

Хмурым, пропитанным непонятным страхом, было наше ожидание.

Мы делали уроки, играли, но, отвлекаясь от занятий, забывая про игры, то и дело поглядывали в окно. За голыми ветками деревьев расстилалось белое поле забереги, дальше чернела полоска реки, еще дальше - белый от снега зареченский берег. Пятнышками темнели на нем лодки...

И всегда мы успевали заранее увидеть мать. И бежали на берег встречать.

Помогали затащить на заберегу лодку и торопливо, перебивая друг друга, рассказывали о своих новостях.

И всегда непременным участником этих разговоров была река, берег, небо, церковь на том берегу...

И сейчас, годы спустя, уже и не вспомнить, о чем, торопясь, рассказывали мы, в каких винах и прегрешениях каялись, не вспомнить, кто из нас что сломал, не вспомнить, рассердилась ли мать, что она говорила...

Зато ясно помнится ноздреватый тяжелый лед у края забереги, яркий, сверкающий под солнцем снег и удивление - я вдруг заметил, что день стал длиннее, что уже шесть часов вечера, а еще светит солнце!

Запомнилась безудержная, охватившая меня тогда радость...

Мы затянули на лед лодку, взяли весла, помогая матери.

Пошли по забереге, по голубой тропинке к берегу и, наверное, - я смутно помню это! - мать ругала меня за сломанный стул, выговаривала что-то, но словно на открытке, стоял на белом снегу дом. Прямо в небо поднимался из трубы дым... Синим и глубоким был мартовский воздух...

И только это и осталось в памяти, как самое главное...

Выбежали на берег,  встретили мать и вдруг длиннее стал день.

Еще дальше отступила ночная темень страхов и огорчений...


Страница 2 - 2 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | КонецВсе



 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру