Стихотворение, в котором святой Григорий пересказывает жизнь свою

Цель этого слова — изобразить ход моих несчастий, а может быть, и счастливых обстоятельств жизни, потому что один назовет их так, другой иначе, в каком сам, думаю, будет расположении духа. А наш произвол — ненадежное мерило в суде. Мерная же речь, забавляя, врачует от скорби, а молодым людям служит и уроком, и услаждением — одним словом, приятным наставлением.

И слово мое к вам, некогда моим, а теперь для меня чужим, — к вам, и единоверные со мной, и не право мыслящие, ежели есть они; потому что всякий стал ко мне благорасположенным, как скоро сомкнул я уста. Вы, именитое око вселенной, обитатели, сколько вижу, нового мира, облеченные лепотами суши и моря, ты, новосозданный Рим, отечество новых знаменитостей, град Константинов и столп Державы! Выслушайте человека самого нелживого, который во многих переворотах жизни, где и узнается многое, немало понес трудов.

Все ветшает, ветшает даже прекрасное со временем; в остатке — или ничего, или самая малость. Где смыло землю стремительным потоком проливных дождей, там остаются одни мелкие камни; посему нимало не удивительно, если скажу то же о людях обыкновенных, которые и прежде не бывали в числе добрых, но походили на бессловесных, поникших в земле. Страшный же, изрытый пропастями овраг — это мы, то есть наше, забывшее чин свой, сословие (говорю сие со слезами); это мы, не на добро восседшие на высоких престолах; мы, председатели народа, учители прекрасного; мы, которым дано в удел питать души божественной пищей, но которые сами истаиваем голодом; мы, врачи немощей и в то же время мертвецы, заражающие непрестанно новыми и новыми недугами; мы, путеводители по стезям, может быть, стремнистым, по стезям, по которым никого еще не водили, даже не ходили и сами; мы, не последовать которым —правило самое короткое и вместе урок, всего прямее ведущий ко спасению; мы, которых эта возвышенность обличает в худых нравах, а эта решетка отделяет от прочих не жизнью, но высокомерием. Но почему решился я передать это слову, тогда как не люблю разглашать многое без уважительной причины, пусть слышит это всякий и теперь, и в последующие времена.

А рассказ об обстоятельствах моей жизни, хотя потребуется и длинное слово, необходимо начать несколько выше, чтоб не дать укрепиться лживым обо мне речам, потому что злые люди любят на пострадавших слагать вину в том, что сами сделали им худого, чтоб этой ложью еще более причинить им зла, а себя избавить от обвинений. И это пусть будет введением в слово.

Отец мой был прекрасный и весьма добрый старец, простой нравом, образец для жизни, истинный патриарх, второй Авраам. Добродетели его были действительные, а не мнимые, какие видим ныне. Прежде жил он в заблуждении, а потом стал другом Христовым, потом сделался пастырем, и даже какой-то мощью пастырей. Матерь же моя, выражусь коротко, ни в чем не уступавшая такому супругу, ему равновесный талант, происходя от благочестивых родителей, сначала превосходила его благочестием и по телу только была женщина, a пo нравам превышала мужчин. Оба по жизни составляли для всех общий предмет разговоров.

Чем подтвержу слово, объявляя о следующем? В свидетели рассказываемого мной представлю ее же — мою родительницу, эти уста истины. У нее было в обычае — лучше скрывать и явное, нежели из славолюбия хвалиться сокровенным. И в этом руководил ею великий наставник — страх. Она, желая видеть в доме своем рождение дитяти мужеского пола, что, конечно, вожделенно для многих, открыла желание свое Богу и просила исполнить оное. И как сердце было неудержимо, предваряя дарование усердием, отдает она Богу дар, который желала получить. А потому и дорогой обет не остался без исполнения; благоприятным же началом сего послужило ей видение, показавшее тень желаемого, — ей ясно представились и мой образ, и мое имя.

И этот дар ночи стал действительностью, потому что родился у них я. И если достоин я обета, это дар даровавшего меня Бoгa. A если не соответствую обету, мой это грех. Так вступил я в жизнь сию; так я, несчастный, стал сопряжен с брением и с этим составом, которые владеют мной и которыми с трудом владею сам! По крайней мере, нельзя не благодарить за то, что в залог всего прекрасного получил я такое рождение. А как скоро вступил в мир, тотчас делаюсь ему чуждым, и отчужден прекрасно, потому что посвящен в дар Богу, как агнец или любимый телец, жертва благородная и разумная, помедлю говорить, как новый Самуил, разве и сие скажу из уважения к ревности принесших меня в дар.

От пелен воспитанный во всем прекрасном, потому что имел совершеннейшие образцы для себя дома, тогда еще приобрел я какую-то старческую степенность; и как облако к облаку, мало-помалу скоплялось во мне усердие к усовершению. Я возрастал, a вместе преуспевал во мне и разум. С радостью читал я книги, в которых проповедуется о Боге, и имел обращение с мужами, которые совершенны по нравам.

Таково было начало. Но не знаю, какую стезю избрать мне для слова при описании последующего. Скрыть ли мне те чудеса, какими возбуждал меня Бог, приняв ревность мою за доброе начало (ибо так влечет Он обыкновенно людей ко спасению), или со всем усердием изречь их перед всеми? Одно не благодарно, а другое не без кичливости. Лучше молчать. С меня довольно и того, что знаю это сам. Иначе будет противоречить слову видимое теперь, как недостаточное в сравнении с тогдашней ревностью. Но чтó необходимо, тó сделаю известным для многих.

Еще не опушились мои ланиты, но мной владела какая-то пламенная любовь к наукам. И не совсем чистые учения старался я придать в помощь учениям истинным, чтобы не превозносились ничему не обучившиеся, кроме суетного и пустого краснословия, которое состоит в громкости и благозвучии, и чтобы сам я мог не запутываться в хитросплетениях лжеумствований. Но мне никогда не приходило на мысль предпочесть что-либо нашим урокам.

Однако же чему всегда подвергается пламенность молодых людей, которая легко предается беспорядочным стремлениям, тому подвергся и я, пустившись в путь, как полный отваги молодой конь. Совершенно не благовременно, когда еще не утихло море, когда, по словам знающих дело, грозил опасностью какой-то хвост тельца  и плыть было делом дерзости, а не благоразумия, оставил я Александрию, где пожал уже несколько познаний, и рассекал море, несясь прямо в Элладу. Когда огибали мы Кипр, бунтующие ветры всколебали корабль. Земля, море, эфир, омраченное небо — все слилось в одну ночь. На удары молний отзывались громы, плескались канаты у надутых ветрил, мачта гнулась, кормило потеряло всю силу, и ручку руля насильно вырывало из рук, вода стеной стояла над кораблем и наполняла собой подводную его часть. Смешались плачевные крики корабельных служителей, начальников, хозяев корабля, путешественников, которые все, даже и не знавшие прежде Бога, единогласно призывали Христа, потому что страх — самый вразумительный урок. Но ужаснейшим из всех бедствий было безволие на корабле, который от сильных потрясений расселся, и сквозь дно пролились в глубину все, какие были на нем, сокровища сладкой влаги. Надобно было умереть, борясь с голодом, бурей и ветрами. Правда, Бог посылает скорое от этого избавление. Вдруг появились финикийские купцы, и хотя сами в страхе, но по нашим мольбам, узнав о крайности бедствия, с помощью багров и при могучих ударах руками, как люди сильные, вскочили они на корабль, и сажают нас, почти уже мертвых плавателей, походивших на рыб, которые оставлены морем на суше, или на умирающий светильник, которому недостает питания. Но между тем ревущее море в продолжение многих дней непрестанно больше против нас свирепело. После многих поворотов не знали мы, куда плывем, и не видели себе никакого спасения от Бога.

Когда же все боялись смерти обыкновенной, для меня еще ужаснее была смерть внутренняя. Негостеприимно убийственные воды лишали меня вод очистительных, которые соединили бы меня с Богом. Об этом проливал я слезы, в этом состояло мое несчастье, об этом я, несчастный, простирая руки, возносил вопли, которые заглушали сильный шум волн, терзал свою одежду и, ниц распростершись, лежал подавленный горестью. Но вот что хотя маловероятно, однако же совершенно не ложно. Все плывшие на корабле, забыв о собственном бедствии и в общем несчастии став благочестивыми, со мной соединяли молитвенные вопли. Столько были они сострадательны к моим мучениям!

Ты, Христе, и тогда был моим великим Спасителем, и теперь избавляешь от волнений жизни. Когда не представлялось никакой доброй надежды, ни острова, ни твердой земли, ни вершины гор, ни горящего светильника, ни звезд — путеуказателей мореходцам, ничего — ни большого, ни малого не было в виду, что тогда предпринимаю? Какое окончание моего затруднительного положения? Отчаявшись во всем дольнем, обращаю взор к Тебе, моя жизнь, мое дыхание, мой свет, моя сила, мое спасение, к Тебе, Который устрашаешь, поражаешь, осклабляешься, врачуешь и к горестному всегда присоединяешь полезное. Напомянув же Тебе о всех прежних чудесах, в которых познаем Твою великую руку, о море разделенном и о путешествующем по оному Израиле, о врагах, побежденных воздеянием рук, об египтянах, сокрушенных небесными карами, о твари, рабски повинующейся вождям, о стенах, разрушенных звуком труб и обхождением, а к чудесам, прославленным издревле, присовокупив чудеса и надо мной совершившиеся, сказал я: "Твой я был прежде, Твой и теперь. Ты двукратно приимешь меня, как одно из дорогих для Тебя достояний, как дар суши и моря, очищенный и матерним обетом, и чрезмерным страхом. Для Тебя буду я жить, если избегну сугубой опасности. Ты утратишь Своего служителя, если не спасешь меня. И теперь ученик Твой обуревается. Отряси сон или пройди по водам, и прекрати опасность". Так говорил я, и бушевание ветров прекратилось, море опало, корабль понесся прямо. И вот приобретение моей молитвы. Кто ни был на корабле, все сошли с него, благоговея пред великим Христом, получив от Бога сугубое спасение. Между тем, миновав Родос, в скором времени, при попутном ветре, взошли мы в эгинскую пристань, потому что корабль был эгинский.

Потом Афины и науки. Но пусть другие скажут, что было там, как жил я в Божьем страхе, стараясь первенствовать между знавшими то, чтó есть самое первое; и когда другие молодые люди между своими собратствами в порывах юности и отважной стремительности предавались излишествам, проводил я тихую жизнь. Подобно тому источнику, который, как сказывают, и среди горьких вод моря остается сладким, не увлекался я за теми, которые вели к пагубе, но сам привлекал друзей к совершеннейшему. A мне Бог и в этом оказал благодеяние, соединил меня узами дружбы с человеком самым мудрым, который один и жизнью и словом всех был выше. Кто же это? Весьма легко узнаете его. Это Василий — великое приобретение для настоящего века. С ним вместе мы учились, и жили, и размышляли. Если должно чем и похвалиться, то я составлял с ним чету не бесчестную для Эллады. У нас все было общее, и одна душа в обоих связывала то, что разделяли тела. A что преимущественно нас соединяло, так это Бог и стремление к совершенству. Когда приобрели мы столько взаимной доверенности друг к другу, что высказали один другому и глубины сердечные, тогда соединились между собой еще теснейшими узами любви, потому что одинаковость чувствований и взаимную привязанность делает более неразрывной.

Что же потом? Возвращение в отечество и избрание рода жизни. Много уже времени посвящено было наукам. Мне почти исполнилось тридцать лет. Здесь-то узнал я, сколько любили нас товарищи и какое имели о нас мнение. Время приближалось, приближался и трудный подвиг. Нужны стали объятия и слезные напутственные речи, в которых припоминались сердечные воспламенения друг к другу. Принужденно и с трудом, однако же уступили Василию, когда представил многие причины своего отъезда. A y меня и теперь еще текут слезы, при воспоминании о тогдашнем смущении. С великой поспешностью окружили меня все — чужеземцы, близкие знакомые, сверстники, учителя; к заклинаниям и слезам присоединили даже и насилие — дружба внушила им отважиться и на это. Меня крепко держали, говоря: "Что ни будет, не выпустим отсюда! Почтенные Афины не должны лишиться тебя. Они по общему приговору отдадут тебе первенство в словесности". Один дуб разве мог бы противиться стольким слезам и убеждениям, и я уступил, впрочем не совершенно. Меня влекло к себе отечество. Оно одно почти под солнцем было сильно верой. Там посвятить себя любомудрию казалось мне прекраснейшим делом. Туда привлекали меня и родители, обремененные старостью и временем. Поэтому не долго пробыл я в Афинах, скрылся оттуда почти тайно и пустился в путь.

Показал я образцы своего красноречия, удовлетворил недугу людей, которые требовали от меня этого, как долга. Но в виду у меня были не рукоплескания, не говор удивления, ни упоения, ни поклонения, которыми в толпе молодых людей восхищаются софисты. Я выше всего поставил для себя то любомудрие, чтобы и все прочее, и ученые труды свои повергнуть пред Богом, как иные оставляли поместья свои пастухам или, собрав свое золото, кидали в морскую глубину. Однако же, как сказал я, покорился я воле друзей. И сие послужило как бы предуготовительным упражнением к будущим подвигам или преддверием важнейших таинств.

Наконец, нужна была мужественная решимость. Во внутреннее судилище собираю друзей, то есть помыслы свои — этих искренних советников. И когда искал я лучшего из лучшего, страшный круговорот объял мой ум. Давно было решено мной — все плотское вринуть в глубину, и теперь это всего более нравилось. Но когда стал я рассматривать самые пути божественные, не легко было найти путь лучший и гладкий. И тот и другой из них, как это часто бывает с нами, когда решаемся на какое-либо дело, казался по чему-нибудь или хорошим, или худым. Если же состояние мое изобразить каким-нибудь сравнением, то я походил на человека, который задумывает отдаленное какое-то странствование, но, избегая плавания по морю и трудов мореходных, отыскивает путь, на котором было бы больше удобств. Приходили мне на мысль Илия Фесвитянин, великий Кармил, необычайная пища, достояние Предтечи — пустыня, нищетолюбивая жизнь сынов Иоанадавовых. С другой стороны, пересиливали любовь к Божественным книгам и свет Духа, почерпаемый при углублении в Божие Слово, а такое занятие — не дело пустыни и безмолвия. Много раз колебался я туда и сюда, и наконец умирил свои желания, и скитающийся ум установил на средине, а именно следующим образом.

Я примечал, что люди, которым нравится деятельная жизнь, полезны в обществе, но бесполезны себе, и их возмущают бедствия, отчего мягкий нрав их приходит в волнение. Видел также, что живущие вне мира почему-то гораздо благоустроеннее и безмолвным умом взирают к Богу, но они полезны только себе, любовь их заключена в тесный круг, а жизнь, какую проводят, необычайна и сурова. Поэтому вступил я на какой-то средний путь между отрешившимися и живущими в обществе, заняв у одних собранность ума, а у других — старание быть полезным для общества.

Присовокупилась и важнейшая причина — признательность к людям достопочтенным, разумею родивших меня, у которых был я в долгу. И как всего благочестивее первую честь по Боге воздавать родителям, которым обязаны мы и тем, что познаем Бога, то я лелеял их старость, поддерживал всеми силами, водил их за руку, чтобы самому иметь счастливую старость, угождая их старости. Ибо что сеем, то и пожинаем. И для меня составляло это часть образования в любомудрии — не показывать и вида, что тружусь для жизни превосходнейшей, но в большей мере быть, а не казаться угождающим Богу. Поэтому хотя признавал я, что надобно любить тех, которые ведут жизнь деятельную, в удел от Бога получили честь посредством Божественных таинств руководить народ, однако же сам, по-видимому принадлежа к обществу, больше имел привязанности к жизни монашеской, потому что она состоит не в телесном местопребывании, но в обуздании нрава. Церковная же кафедра была для меня досточестна, но как стоял я вдали, то казалась она тем же, чем и солнечный свет бывает для слабых глаз. Скорее мог бы надеяться я всего иного, только не того, что, среди многих переворотов в жизни, получу ее сам.

Но человеку нельзя ни о чем важном говорить решительно. Зависть всегда полагает преграды нашим парениям. He бери примеров далеко — посмотри на мою жизнь. Я располагал собой так, но меня настигла страшная буря. Отец мой в точности знал мои мысли, но не понимаю почему — может быть, побужденный отеческой любовью (а любовь при власти сильна), чтобы удержать меня духовными узами и почтить лучшим из того, чем обладал сам, — против воли возводит на один из низших престолов .

При этом принуждении (и доселе не могу назвать сего иначе, да простит меня Божий Дух за такие чувствования!) так сильно восскорбел я, что забыл все — друзей, родителей, отечество, род, и, как вол, уязвленный слепнем, ушел в Понт, надеясь там в божественном друге найти себе врачевство от горести. Там в сожительстве с Богом трудился он, покрытый облаком, как один из ветхозаветных мудрецов. Это был Василий, который теперь с ангелами. Он облегчил скорбь моего сердца. Между тем добрый отец, изнемогающий от старости и желания иметь меня при себе, много убеждал сына почтить последние дни его жизни. А во мне и самое время ослабило чувство бедствия. И я опять (чего бы никогда не надлежало делать) пускаюсь в глубину, убоявшись слезных отеческих угроз. Опасно было, чтобы нежность не обратилась в клятву, ибо таково бывает прогневанное простодушие.

Heмного времени прошло после этого, и новое треволнение; не умею сказать, сколько оно было свирепее прежнего. Но не будет излишним все пересказать друзьям. Брат мой занимал в свете высокую должность. Брат мой, — о, как ты силен, злобный демон! — брат мой, когда ему вверена была государственная казна, умирает на должности. На имущество и останки умершего кинулось множество псов; все расхищали домашние, сторонние, друзья. Когда дуб упал, кто не запасает себе дров? Но сколько касалось это собственно до меня, то я не боялся еще стечения дел; потому что был свободной птицей, которой нетрудно улететь вверх. Однако же необходимо было вместе с прекрасным родителем нести на себе все — и доброе, и худое, и разделять с ним если не имение, то заботы. А кто занес первый шаг над пропастью и поскользнулся однажды, тот не в состоянии уже удержаться и падает в стремнистую глубину; так и для меня, как скоро вкусил я зол, из одной беды вырастала другая.

В это время (умолчу о том, что было дотоле, опасаясь подать мысль, что произношу хульное слово на человека, которого теперь только ублажал я с благословениями) пришел ко мне возлюбленнейший из друзей Василий (со скорбью выговариваю слово, однако ж скажу). Он стал для меня другим отцом, возложившим на меня бремя еще более тягостное. Но от одного должно было терпеть, хотя поступал со мной и властительски: терпеть же от другого ради дружбы, приносившей мне вред, а не освобождение от бедствий, не было необходимости.

He знаю, кого винить за случившееся со мной; оно все еще, как недавнее, приводит меня в волнение; винить ли больше себя за свои грехи (а они часто и сильно меня угрызали) или тебя, превосходнейший из людей, упрекнуть в превозношении, до которого довел тебя престол? Если все прочее принять во внимание, то, может быть, и сам ты не пожелал бы (как и не желал дотоле по своей великой доброте) взять надо мной перевес. А если бы и пожелал, то, вероятно, удержал бы тебя какой-нибудь благомыслящий судия, хорошо знающий обоих нас. Что же с тобой сделалось? За что вдруг бросил ты меня в такую от себя даль? Да погибнет в мире закон дружбы, которая так мало уважает друзей! Вчера мы были львы, но теперь я стал обезьяной, а ты почти что лев. Если бы так смотрел ты на всех своих друзей, то (скажу горделивое слово) не надлежало бы, по крайней мере, тебе смотреть так на меня, которого, бывало, предпочитал ты прочим друзьям, пока не вознесся за облака и не стало все ниже тебя.

Но к чему волнуешься, сердце мое? Удержи коня силой, и пусть речь опять идет своей тропой. Лжецом для меня стал этот во всем прочем нелживейший друг. He раз слыхал он, как я говаривал: "Теперь все надобно переносить, хотя бы случилось что и худшее. Но как скоро не станет родителей на свете, тогда мне будет полная возможность оставить дела и от бездомной жизни приобрести хотя ту выгоду, что легко буду гражданином всякого места". Он слыхал это и хвалил мое рассуждение. Но при всем том, вместе с отцом моим, насильно возводит на епископский престол, в другой раз запнув меня в этом.

He приходи в беспокойство, пока не узнаешь всего. Если бы враги мои потратили много времени, выискивая, чем довести меня до бесславия, то, думаю, не иной, а этот же самый нашли бы они способ. Хочешь ли узнать, какой? Скажет тебе всякий, кому только поступок сей казался неприличным. Как же вел я себя с другом, об этом знает Понт, знает Кесария, знают все общие наши друзья. Низко было бы укорять меня в этом. Воспоминать о сделанном добре прилично тому, кто им пользовался, но не прилично тому, кто его сделал. Но каков он был ко мне, пусть уверят в том самые дела!

 


Страница 1 - 1 из 4
Начало | Пред. | 1 2 3 4 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру