Слово 18, сказанное в похвалу отцу и в утешение матери Нонне в присутствии св. Василия, к которому обращено вступление в слово

Такова и столь известна была в родителе моем кротость! Но кому же уступал он в искусстве вести дела и в деятельности? Конечно, никому. Напротив того, хотя он был кроток в большей мере, нежели кто-либо другой, однако же при кротости был и деятелен. Хотя простота и суровость суть два качества, всего более одно другому противящиеся и противоположные, потому что первая при кротости не деятельна, а другая при деятельности не человеколюбива; впрочем, в нем оба сии качества были соединены чудным образом. В ходатайствах, предстательствах и во всех делах правления он действовал как человек строгий, но с кротостью, и уступал как человек недеятельный, но с искусством. Соединяя в себе мудрость змия в рассуждении зла и незлобие голубя в рассуждении добра, он не попускал и благоразумию делаться злотворным, и простоте доходить до слабоумия, но из обоих совершенств, как можно было лучше, составил одну добродетель. Что же удивительного, если при таких доблестях, так священноначальствуя и снискав у всех такую славу, удостоился он наконец и знамений, каковыми Бог утверждает благочестие?

Вот одно из совершившихся на нем чудес. Он страдал недугом и изнемог в телесных силах. Да и удивительно ли, что святые подвергаются страданиям? Сие нужно или для очищения даже малой нечистоты, или для испытания в добродетели и для искуса в любомудрии, или для назидания более немощных, чтобы из примера их научались терпению и не унывали в страданиях. Итак, он был болен, а наступило время святой и преславной Пасхи, сего царя дней, сей пресветлой ночи, рассеявшей греховную тьму, — ночи, в которую при обильном свете празднуем собственное свое спасение, и как умерли с умерщвленным за нас Светом, так и совосстаем с Восставшим. В такое время постигла его болезнь, и она была, скажу не распространяясь, сильная горячка с жаром; вся внутренность пылала, силы оскудели, а пищи не было, сон бежал, больной метался и чувствовал трепетание во всех членах. Во рту вся внутренность, нёбо и что далее нёба покрылось вередами, столько болезненными и частыми, что трудно и опасно было проглотить даже воды. Не помогали ни искусство врачей, ни неотступные молитвы домашних, ни все другие пособия. В таком положении находился родитель, дышал слабо и едва приметно, не узнавал предстоящих, но весь был занят своей кончиной — тем, чего давно желал и что было ему уготовано. А мы были тогда в храме, славили тайну и молились; ибо, отчаявшись в других пособиях, прибегли к великому Врачу, к силе настоящей ночи — к сей последней помощи. Но что готовил нам день? Празднество или плач, торжество или погребение не присутствовавшего с нами? Сколько слез пролито тогда всем народом! Сколько слышно было гласов, воплей и песней, срастворенных псалмопениями! У святилища просили священника, у таинства — таинника, у Бога — достойного предстателя. И сие совершилось с предначатия моей Мариамы, ударяющей в тимпан не победный, но молитвенный и наученной скорбью в первый раз отложить стыд и вопиять к людям и к Богу, умоляя людей разделить горесть сетующей и пролить с ней слезы, а Бога прося услышать молящихся и воспоминая перед Ним все прежние чудеса Его (ибо скорбь изобретательна). Что же творит Бог сей нощи и болящего? С трепетом приступаю к продолжению повествования; со страхом внимайте и вы, слушатели, а не с сомнением, что и неприлично, когда говорю я и о нем. Наступило время тайнодействия, началось благоговейное стояние и чин безмолвного внимания совершаемому; и Животворящим мертвых также силой священной ночи восставлен болящий. В нем оказывается сперва слабое, потом усильнейшее движение, после сего, весьма тихим и невнятным голосом назвав по имени одного из предстоящих служителей, велит ему подойти, подать одежду и поддерживать руки. Слуга с изумлением подходит и охотно исполняет приказание. Больной, опираясь на его руки, как на жезл, подражает Моисею на горе и, изнемогшие руки устроив на молитву, вместе с народом своим усердно совершает таинство, или даже предначинает совершение краткими, сколько мог, словами, но наисовершеннейшим, как думаю, умом. И какое чудо! Без алтаря предстоит алтарю, без жертвенника жрец, священнодействующий вдали от священнодействуемого! Но и оно предложено было ему Духом Святым, что и сознавал сам он, но не видели сего присутствующие. Потом, произнеся, как следует, слова Благодарения  и благословив народ, возлегает он опять на одр и, приняв несколько пищи, также вкусив сна, обновляется в силах. Между тем, пока возрастало и укреплялось понемногу здоровье, наступил новый день праздника, как именуем первый Господский день, следующий за днем Воскресения. Тогда приходит в храм, со всем церковным собором обновляет спасение и приносит в жертву Святые Дары. И сие, по моему мнению, чем менее чуда, совершившегося на Езекии, которого в болезни по молитве его прославил Бог прибавлением лет жизни, и это самое по прошению исцеленного ознаменовал возвращением тени на несколько степеней, почтив таким образом царя вместе и благодатью и знамением, прибавлением долготы дня уверив в прибавлении дней жизни?

Через несколько времени совершилось подобное чудо и над моей матерью, также достойное того, чтобы не умалчивать о нем. Ибо, приобщив здесь повествование об оном, сколько почтим ее, достойную всякой чести, столько благоугодим и родителю. Матерь моя всегда была крепка и мужественна, во всю жизнь не чувствовала недугов, но и ее постигает болезнь. Из многих страданий, чтобы не продолжить слова, наименую самое тяжкое — отвращение от пищи, продолжавшееся многие дни и не излечиваемое никаким врачевством. Как же питает ее Бог? Не манну ниспосылает, как древле Израилю; не камень разверзает, чтобы источить воду жаждущим людям; не через вранов питает, как Илию; не через восхищаемого пророка насыщает, как некогда Даниила, томимого гладом во рве. Но каким же образом? Ей представилось, будто бы я, особенно ею любимый (она и во сне не предпочитала мне никого другого), являюсь к ней вдруг ночью с корзиной и самыми белыми хлебами, потом, произнеся над ними молитву и запечатлев их крестным знамением по введенному у нас обыкновению, подаю ей вкусить и тем восстановляю и подкрепляю ее силы. И сие ночное видение было для нее чем-то действительно существенным, ибо с сего времени пришла она в себя и стала не безнадежна. А случившееся с ней обнаружилось ясным и очевидным образом. Когда при наступлении дня взошел я к ней рано утром, с первого раза увидел ее в лучшем прежнего положении; потом стал, по обыкновению, спрашивать, как провела ночь и что ей нужно. Она нимало не медля и речисто сказала: "Сам ты, любезный сын, напитал меня и потом спрашиваешь о моем здоровье. Ты весьма добр и сострадателен!" В то же время служанки показывали мне знаками, чтобы я не противоречил, но принял слова ее равнодушно и открытием истины не приводил ее в уныние.

Еще присовокуплю одно происшествие, касающееся обоих. Плыл я Парфенским морем на корабле Егинском из Александрии в Грецию. Время было самое неудобное для плавания, но меня влекла страсть к наукам, особенно же ободряло то, что корабельщики были как бы свои. Но едва несколько совершили мы пути, поднялась страшная буря, какой, по словам плывших со мной, и не бывало дотоле на их памяти. Все пришли в страх при виде общей смерти, но я, бедный, боялся более всех за свою душу, ибо подвергался опасности умереть некрещеным, и среди губительных вод желал воды духовной; посему вопиял, просил и молил себе хотя бы малой отсрочки. Соединяли вопль свой и плывшие со мной, несмотря на общую опасность, усерднее иных родственников. Странные, подлинно, человеколюбцы, наученные состраданию бедствием! Так страдал я, но со мной страдали и родители, в ночном видении разделяя мое бедствие. Они с суши подавали помощь, своей молитвой как бы заговаривая волны, о чем узнал я, когда впоследствии, по возвращении домой, высчитал время. То же самое открыл и нам спасительный сон, как скоро мы вкусили оный, потому что буря несколько утихла. Ночь явственно мне представила, что держу Эриннию, которая страшно смотрит и грозит опасностью. А некто из плывших со мной, оказывавший ко мне особенное благорасположение и любовь и весьма беспокоившийся обо мне, видел, что во время опасности мать моя вошла в море и, взявши корабль, без большого труда извлекла его на сушу. И видение оправдалось, ибо море стало укрощаться, а мы вскоре, по непродолжительном бедствовании на море, пристали к Родосу. Во время сей-то опасности и я принес себя в дар, дав обет, если спасусь, посвятить себя Богу, и, посвятив, спасся.

И сие касается обоих; но думаю, что иные из коротко знавших моего родителя давно удивляются мне, который так долго останавливаюсь на сих предметах, как будто это одно и могу ставить ему в похвалу, а доселе не упомянул о тягостных временах, с которыми он боролся, как будто сего или не знаю, или не почитаю важным. Итак, присовокупим и сие к сказанному.

Наше время произвело на свет первое, а думаю, и последнее зло: царя — отступника от Бога и от здравого смысла. Почитая для себя малым делом покорить персов, а великим — низложить христиан, при содействии побуждающих его к тому демонов не оставил он без испытания ни одного вида нечестия: убеждал, угрожал, лжеумствовал, привлекал к себе не только ухищрениями, но и силой. Он не имел утаиться, как ни прикрывал гонение злоухищренными выдумками, но не употреблял своей власти и открытым образом, чтобы мы непременно были уловлены, как ни есть, или обманом, или насилием. Но найдется ли человек, который бы более моего родителя или презирал, или послужил к низложению сего царя? Доказательством пренебрежения, кроме многого другого, служит следующее. Когда стрелки, с предводителем своим посланные царем отнимать у нас или разрушать священные наши храмы, после нападений на многие другие места с такой же дерзкой мыслью пришли сюда и начальник их по царскому указу стал требовать храма, тогда не только не совершил он желаемого, но если бы по собственному благоразумию или по чьему-либо совету не согласился уступить моему отцу, то был бы растоптан ногами. Так иерей воспламенял всех гневом на него и ревностью о храме! Но кто же более моего родителя способствовал к низложению отступника? Он и открыто, несмотря на обстоятельства, всенародными молитвами и молениями поражал губителя, и наедине выводил против него свое ночное ополчение — простертие на земле, изнурение престарелой и мастистой плоти своей, орошение пола слезами. В таковых подвигах провел он почти целый год, любомудрствуя перед единым Тайноведцем, от нас же стараясь укрыться; потому что, как сказал я, не любил хвалиться своей набожностью. И, конечно, утаился бы, если бы не взошел я однажды нечаянно и, увидев следы его распростертия на земле, не выведал у одного из служителей, что сие значило, и таким образом не узнал ночной тайны.

Вот и другое повествование о подобном опыте мужества и относящееся к тому же времени. Кесария была в волнении по случаю избрания архиерея, потому что один скончался и искали другого. Споры были жаркие, и трудно было положить им конец. Город, по свойству жителей, а особенно в настоящем случае по горячности веры, склонен был к мятежам; а знаменитость кафедры еще более усиливала страсть к прениям. В таком положении находилось дело, когда прибыло несколько епископов, чтобы дать городу архиерея. Народ разделился на многие части, как обыкновенно бывает в таких случаях: один предлагал того, другой — другого, руководясь кто дружескими связями, кто страхом Божиим.

Наконец, все приходят в согласие, и одного из первостепенных граждан , отличного по жизни, но еще не запечатленного божественным крещением, взяв против воли его при содействии военной силы, вступившей тогда в город, возводят на престол, а потом представляют епископам, убеждая их и даже насильно требуя, чтобы избранного сподобили таинства и нарекли архиереем. Поступок не весьма законный, однако же показывающий сильную и пламенную веру! И нельзя сказать, чтобы здесь оказал себя кто-нибудь более праводушным и богобоязненным, нежели мой родитель. Ибо чем окончилось дело и до чего простерся мятеж? Вынужденные епископы очистили избранного крещением, нарекли и возвели на престол, действуя более руками, нежели произволением и расположением духа, как показало последствие. Ибо они, едва с радостью удалились из города и получили полную свободу располагать собой, как совещевают между собой совет (не знаю, духовный ли?) и определяют признавать как все совершенное ими не имеющим силы, так и поставление епископа незаконным, поставляя ему в вину сделанное им принуждение (хотя и сам он потерпел не меньшее) и воспользовавшись некоторыми выражениями, какие он будто бы произнес тогда, показав в них более опрометчивости, нежели мудрости. Но великий архиерей и правдивый ценитель дел не последовал давшим такое определение и не одобрил их мнения, но пребыл непреклонным и непреодолимым, как бы он вовсе не потерпел никакого принуждения. Ибо рассуждал: поелику принуждению подверглись обе стороны, то надобно, чтобы или обвиняющие были обвинены, или прощающие прощены, или, что справедливее, прощающие не прощены. Если поставившие достойны извинения, то необходимо достоин оного и поставленный; а если последний не достоин, то ни под каким видом не достойны первые. Гораздо было лучше тогда претерпеть бедствие и упорствовать до конца, нежели входить в совещание после, и притом в такие времена, когда всего полезнее прекращать старые вражды, а не заводить новые. Так происходило дело. Между тем приближался царь, исполненный ярости на христиан, и, будучи раздражен рукоположением, угрожал новопоставленному; город был как бы на острие бритвы, и неизвестно было, не погибнет ли он через день или найдет еще сколько-нибудь человеколюбия и спасется. Прежнее негодование на граждан за храм богини счастья, разрушенный ими во времена счастливые, усилено было последним избранием епископа, которое царь почитал наравне с разграблением народного достояния. Притом областной начальник, который и прежде не был дружен с новопоставленным по разномыслию в делах гражданских, старался сделать ему какое-нибудь зло, чтобы тем угодить времени. Посему писал он к рукополагавшим, чтобы обвинили новопоставленного, и писал не просто, но даже с угрозами, давая знать, что требует сего сам царь. Тогда пришло письмо и к моему родителю. Но он, нимало не устрашась, немедленно отвечал со всей смелостью и полным присутствием духа, как видим из самого ответа. Ибо писал так: "Достопочтенный правитель! Мы во всех делах своих имеем единого Судию и Царя, против Которого ныне восстают. Он и теперь будет судить нас за рукоположение, которое совершено нами законно и по Его изволению. Для вас весьма удобно, если захотите, сделать нам насилие в чем-либо другом; но никто не отнимет у нас права защищать такое дело, которое совершено нами законно и справедливо; разве издадите еще закон, запрещающий нам располагать и собственными нашими делами". Таковому ответу удивился и сам получивший его, хотя несколько времени и негодовал на оный, как сказывали многие, коротко знавшие сего начальника. Им остановлено и стремление царя; город спасен от опасности, а не худо присовокупить еще, и мы избавлены от стыда. Так действовал епископ малого города, занимавший второстепенную кафедру! Так первенствовать не гораздо ли лучше, чем вещать с высших престолов? Не лучше ли начальствовать самым делом, а не по имени только?
Кто же так удален от обитаемой нами вселенной, чтобы не знал его деяния, последнего по порядку, но первого и важнейшего по силе? В том же городе и по такой же причине произошло опять смятение, потому что потерпевший такое прекрасное принуждение  в скором времени скончался и переселился к Богу, за Которого твердо и мужественно подвизался он во время гонения. Споры были тем безрассуднее, чем жарче. Ибо не безызвестно было, кто преимуществует перед всеми, как солнце перед звездами. Каждый видел это ясно, особенно все почтеннейшие и беспристрастнейшие из граждан, все, принадлежавшие алтарю, и наши назореи , на которых одних, по крайней мере большей частью, должны были бы лежать подобные избрания, в каком случае Церковь не терпела бы никакого зла, тогда как избрания сии зависят от людей богатых и сильных, а еще более от буйства и безрассудности черни, даже между чернью от людей самых последних. Почему можно теперь думать, что народные начальства благоустроеннее нашего  начальства, которому приписывается божественная благодать, и что в подобных делах лучший правитель страх, а не разум. Ибо кто из благомыслящих стал бы искать другого, миновав тебя, священная и божественная глава , — тебя, написанного на руках Господних (Ис. 49:16), не связанного брачными узами, нестяжателя, бесплотного и почти бескровного, в знании словес первого по Слове, между любомудрыми мудрого, между мирскими премирного, друга моего и сотрудника, выражусь даже смелее, соучастника души моей, вместе со мной жившего и учившегося? Я желал бы, чтобы слову дана была свобода, чтобы оно изобразило тебя в другом месте, а не в твоем присутствии сие описывало, где должно оставить большую часть, избегая подозрения в лести. Но на чем остановилась речь? Дух знал присного Ему (ибо может ли не знать Он?), однако же зависть противоборствовала. Стыжусь говорить о сем, не желал бы слышать и от других, с таким усердием осмеивающих наши дела. Подобно рекам обойдем камни, лежащие на течении, почтив молчанием достойное забвения, и обратимся к продолжению слова.

Муж, исполненный Духа , совершенно знал, что угодно Духу; он рассуждал, что не должно унижаться и в борьбе с крамолой и предубеждением уступать больше людской милости, нежели Богу, а, напротив того, надобно иметь в виду одно — пользу Церквей и общее спасение. Посему писал, увещевал, соглашал народ, священников и всех, служащих алтарю, свидетельствовал, подавал голос, рукополагал даже заочно и заставлял чужих, подобно своим, уважать седину. Наконец, поелику требовала нужда, чтобы рукоположение его  было согласно с правилами, а число нарекающих было неполно и недоставало одного, то сам, удрученный старостью и недугом, отрывается от болезненного одра, с бодростью юноши идет или, лучше сказать, с мертвым и едва дышащим телом приносится в город, уверенный, что если постигнет его смерть, то попечительность сия составит для него прекрасную погребальную ризу. И здесь совершается нечто чудное, но не невероятное: он укрепляется трудом, юнеет усердием, распоряжает, препирается, возводит на престол, возвращается домой, и носилы его служат ему не гробом, но Божиим кивотом. И если недавно восхвалял я его великодушие, то в сем случае оказалось оно еще в большей мере. Когда сослужители его не могли снести стыда, что они побеждены, а старец со властью располагает делами, и за сие негодовали на него и злословили его, тогда он укрепился терпением и одержал над ними верх, взяв в пособие себе действительнейшее средство — кротость и то, чтобы на злословие не отвечать злословием. Ибо для победившего на самом деле какая опасность остаться побежденным на словах? А посему когда самое время оправдало его мнение, так пленил он великодушием своих противников, что, переменив негодование в удивление, они извинялись перед ним, припадали к коленам, стыдились прежних поступков и, отложив ненависть, признали его своим патриархом, законодателем и судией.

С таковой же ревностью восставал он и против еретиков, когда ополчились на нас вместе с нечестивым царем и, поработив почти уже всех, думали и нас совратить и приобщить к другим. И здесь оказал он нам немалую помощь, как сам, так, может быть, и через меня, которого он, как молодого пса нехудой породы, для упражнения в благочестии выводил против сих лютых зверей.

За одно жалуюсь на обоих. Не огорчитесь моим дерзновением, ибо объявлю скорбь свою, хотя это и горестно! Жалуюсь на обоих, что меня, огорченного бедствиями жизни сей, любящего пустыню, как едва ли любит кто другой из наших, употреблявшего все усилия как можно скорее уклониться от общей бури и праха и спастись в безопасное место, под благовидным именем священства (не знаю, каким образом) предали вы на сие беспокойное и злокозненное торжище душ, от чего немало зла или уже потерпел я, или надеюсь еще потерпеть; ибо понесенные мной страдания обезнадеживают даже и в будущем, хотя разум, предполагая лучшее, и уверяет в противном.

Но не умолчу о следующем добром качестве в моем родителе. Он во всем был терпелив и выше нужд земной оболочки. Когда же страдал от последнего недуга, начавшегося вместе со старостью, весьма продолжительного и мучительного, тогда болезненное состояние было для него нечто общее со всеми людьми, но в перенесении болезни не имел он ничего общего с другими; а напротив того, здесь видно было нечто ему одному свойственное и подобное чудесам, совершившимся с ним прежде. Часто не проходило дня, даже часа, в который бы не чувствовал он болезненных припадков, но укреплял себя единой Литургией, и болезнь, как бы гонимая чьим повелением, оставляла его. Прожив почти до ста лет, сверх пределов, положенных Давидом пребыванию нашему на земле, и из них сорок пять лет, что составляет меру человеческой жизни, проведя в священстве, отрешается он, наконец, от жизни в старости доброй. И как отрешается? В молитвенном положении и со словом молитвы, не оставляя и следа злобы, но оставив множество памятников добродетели. А потому у каждого на языке и в сердце уважение к нему более, нежели человеческое. И нелегко найти человека, который бы, вспоминая о нем, не лобызал его в своем воображении, по слову Писания, положив на устех руку (Иов. 39:34). Такова была жизнь его, таковы последние дни жизни, такова кончина!

Поелику же нужно было, чтобы и для потомства остался памятник его щедрости, то можно ли желать лучшего, чем этот храм, воздвигнутый им Богу и для нас? Немногим воспользовавшись из народного подаяния, а большую часть пожертвовав от себя, совершил он дело, о котором нельзя умолчать, разумею храм, величиной превосходящий многие и красотой почти все другие храмы. Имея вид равностороннего осьмиугольника, над прекрасными столпами и крыльцами подъемлет он вверх свои своды с изображениями на них, не уступающими самой природе, а сверху осиявает небом и озаряет взоры обильными источниками света, как истинная его обитель; со всех сторон окружен переходами, выдающимися под равными углами, сделанными из блестящего вещества и заключающими внутри себя большое пространство. Сияя изяществом дверей и преддверий, приглашает он издали приходящих; не говорю уже о внешнем украшении, о красоте четвероугольных камней, неприметно между собой соединенных, из которых одни, в основаниях и надглавиях украшающих углы, мраморные, а другие добыты здесь, но ничем не уступают чужеземным. Не говорю о различных, видом и цветом выдавшихся и вдавшихся поясах от основания до вершины, которая, ограничивая взор, подавляет собой зрителя. Но как могло бы слово в столь короткое время изобразить произведение, которое требовало большого времени, многих трудов и искусства? Или довольно будет сказать одно то, что, когда другие города украшаются многими и частными, и общественными зданиями, нам одно сие здание приобретет славу у многих. Таков сей храм! А как для храма нужен стал иерей, то от себя же дает и иерея, не могу сказать, соответствующего ли храму, однако же дает. Поелику же требовались и жертвы, то предлагает в жертву страдания сына и его терпение в страданиях, да будет от него Богу вместо подзаконной жертвы всеплодие словесное, жертва духовная, прекрасно потребляемая.

Что скажешь, отец мой? Достаточно ли сего? И сие мое похвальное слово, напутственное или надгробное, примешь ли в воздаяние за труды, какими ты обременял себя для моего образования? И дашь ли по древнему обычаю мир слову? Здесь ли положишь ему предел, не терпя того, чтобы оно вполне было соразмерно твоим заслугам? Или пожелаешь каких дополнений? Знаю, что и сим удовольствуешься. Но, хотя и достаточно этого, позволь еще присовокупить следующее. Поведай нам, какой сподобился ты славы, каким облечен светом, каким облечется вскоре супружница твоя, каким облечены чада, которых сам ты предал погребению; прими и меня в те же селения или прежде новых злостраданий, или по кратком злострадании в жизни сей! А прежде горних селений сим сладостным камнем, который приготовил ты для обоих, еще здесь почтив твоего и соименного тебе иерея, извини меня за сие слово, с твоего позволения и предложенное и предначатое, и безбедно веди, во-первых, всю твою паству и всех архиереев, именовавших тебя отцом своим, а преимущественно меня, потерпевшего от тебя принуждение и над которым ты властительствовал отечески и духовно, — веди безбедно, чтобы мне не всегда жаловаться на твое принуждение.

Что же думаешь ты , судия слов и движений моих? Если сказанного достаточно и ожидание твое удовлетворено, произнеси приговор — я приемлю оный. Ибо суд твой поистине суд Божий. Если же слово мое ниже и его  славы, и твоего ожидания — помощник близко; как благовременный дождь, пошли глас твой, которого ожидают его доблести. И, конечно, не маловажны причины, по которым он обязывает тебя к сему, и как пастырь пастыря, и как отец сына по благодати. Что удивительного, если тот, кто через тебя возгремел вслух вселенной, сам насладится сколько-нибудь твоим гласом?

Что же остается еще? Вместе с духовной Саррой, супругой великого отца нашего Авраама и ему равнолетной, полюбомудрствовать несколько о погребальном. Матерь моя! Не одинаково естество Божеское и человеческое, или, говоря общее, не одинаково естество божественного и земного. В божественном неизменяемо и бессмертно как самое бытие, так и все, имеющее бытие; ибо в постоянном все постоянно. Что же бывает с нашим естеством? Оно течет, сотлевает и испытывает перемену за переменой. Посему жизнь и смерть, нами так называемые, как ни различны по-видимому между собой, входят некоторым образом одна в другую и сменяют друг друга. Как жизнь, начинаясь тлением — нашей матерью, и продолжаясь через тление — непрестанное изменение настоящего, оканчивается тлением — разрушением сей жизни, так смерть, избавляющая нас от здешних бедствий и многих приводящая в жизнь горнюю, не знаю, может ли быть названа в собственном смысле смертью. Она страшна только именем, а не самым делом; и едва ли не безрассудной предаемся мы страсти, когда боимся того, что не страшно, а гонимся, как за вожделенным, за тем, чего должно страшиться. Одна для нас жизнь — стремиться к жизни, и одна смерть — грех, потому что он губит душу. Все же прочее, о чем иные думают много, есть сонное видение, играющее действительностью, и обманчивая мечта души. Если же так будем рассуждать, матерь моя, то не будем и о жизни думать высоко, и смертью огорчаться чрез меру. Что ужасного в том, что переселяемся мы отселе в жизнь истинную, избавившись превратностей, пучин, сетей, постыдного оброка и вместе с постоянными и непреходящими существами будем ликовствовать как малые светы окрест великого Света? Тебя печалит разлука; да возрадует же надежда. Для тебя страшно вдовство; но оно не страшно для него. И где же будет доброта любви, если будем для себя избирать легкое, а ближнему отделять труднейшее? Во всяком случае, что тяжкого для той, которая сама вскоре разрешится? Срок близок; скорбь не продолжительна. Не станем малодушными помыслами обращать легкое в тягостное. Великого лишились мы, зато и обладали великим. Потери несут все, а обладают немногие. Да не сокрушает первое, но да утешает последнее. Справедливость требует, чтобы лучшее одерживало верх. Ты с великим мужеством и любомудрием переносила потерю детей, которые были еще в цветущих летах и годны для жизни; перенеси же смерть престарелой плоти, утружденной уже жизнью, хотя душевная сила и сохраняла в ней чувства здравыми. Но ты имеешь нужду в попечителе? Где же твой Исаак, которого оставил он тебе взамен всех? Требуй от него малого — руковождения и услуг, и воздай ему вящшее — матернее благословение, молитвы и будущую свободу. Но ты негодуешь за предложение советов — хвалю за сие, потому что сама подавала советы многим — всем, кто ни прибегал к твоему благоразумию во время продолжительной твоей жизни. Не к тебе и слово, любомудрейшая из жен; пусть будет оно общим врачевством утешения для плачущих, да разумеют сие люди, предпосылающие подобных себе людей!


Страница 3 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | Конец | Все

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру