Слово 18, сказанное в похвалу отцу и в утешение матери Нонне в присутствии св. Василия, к которому обращено вступление в слово

И нельзя сказать, что одно начало было таково, так невероятно и необычайно, а последующие дела обесславили чем-нибудь предшествовавшее, как бывает с людьми, которые скоро начинают чувствовать пресыщение в добре и потом нерадят уже о преуспеянии или и вовсе обращаются к прежним порокам. О нем, говорю, нельзя сего сказать; напротив того, он весьма был внимателен к самому себе и к предначатому. В нем все имело взаимное согласие: и бывшее до священства — с преимуществами священства, и бывшее по принятии оного — с прежними совершенствами. Не иначе прилично и начинать, как он кончил; не иным чем должно и оканчивать, как тем, с чего он начал.

Он приемлет священство не с такой опрометчивостью, не с таким нарушением порядка, как делается сие ныне, но когда ничего уже не было пренебрежено, чтобы по очищении себя самого приобрести опытность и силу очищать других, как требует сего закон духовного последования. И когда приемлет, тем паче прославляется в нем благодать, как благодать истинно Божия, а не человеческая и не как самозаконное стремление или, по выражению Соломона, произволение духа (Еккл. 1:14). Ибо Церковь, ему вверяемая, уподоблялась пажити, заросшей лесом и одичавшей; она недавно поступила под епископское правление и прежде моего родителя украшалась единым только мужем, который был чудного и ангельского нрава, но очень прост в сравнении с нынешними предстоятелями народов. А как и тот вскоре преставился, то она снова оставалась долгое время в небрежении и от безначалия пришла в запустение. Но родитель мой сначала без большого труда умягчил нравы людей, как благоразумными пастырскими наставлениями, так и тем, что себя самого подобно прекрасно отделанному духовному изваянию предлагал в образец всякого превосходного дела. Потом, со всем усердием занявшись Божиим словом, хотя и поздно начал учиться, в непродолжительное время приобрел столько мудрости, что нимало не уступал трудившимся долго, и получил от Бога ту особенную благодать, что соделался отцом и учителем Православия, не колеблющимся в разные стороны, смотря по обстоятельствам, как нынешние мудрецы, не обоюдно и ухищренно защищающим наше учение, как поступают люди, не имеющие в себе твердого основания веры или кормчествующие истиной. Напротив того, он был благочестивее сильных в слове и сильнее в слове отличающихся правомыслием; справедливее же сказать — занимая второе место по дару слова, превосходил всех благочестием. Ведая и единого Бога в Троице поклоняемого, и три (Ипостаси) в едином Божестве, он не держался ни Савеллиева учения о едином, ни Ариева о трех, то есть Божества как не сокращал и не разлагал безбожно, так и не рассекал на особства, неравные или по величине, или по естеству. Ибо в ком все непостижимо и выше нашего разумения, в том может ли быть постигнуто или объяснено самое высочайшее? И как измерять бесконечное, чтобы и Божество, находя в Нем степени приращения и уменьшения, подчинить тому же самому, что свойственно вещам ограниченным? Так рассуждая, сей великий Божий человек, истинный богослов, не иначе как с Духом Святым приступавший к таким предметам, сделал (о другом чем нужно ли и говорить?), что Церковь сия могла наименоваться Новым Иерусалимом и другим ковчегом, носимым по водам, как при великом Ное, отце сего второго мира; особенно же — ковчегом, потому что явно спаслась от потопления душ и устремления еретиков. И в какой мере она уступала другим Церквам числом верующих, в такой же мере превзошла их славой, испытав на себе то же, что и священный Вифлеем, которому ничто не воспрепятствовало быть и малым градом, и матерью градов во вселенной, потому что в нем родился и воспитывался Христос — и Творец, и Победитель мира.

Доказательством же сказанному служит следующее. Когда мы, вовлеченные в худое общение ухищренным писанием и речением , увидели против нас возмутившимися ревностнейших членов Церкви, тогда в рассуждении его одного были уверены, что он не погрешил мыслью и чернило не очернило его души, хотя и уловлен по простоте и, имея нековарное сердце, не уберегся от коварства. Он один или, вернее сказать, он первый примирил с собой и с другими тех, которые по ревности к благочестию восстали против нас, и как последние оставили нас, так первые возвратились к нам из уважения к Пастырю и сознавая чистоту учения. Так прекращено великое смятение в Церквах, и буря ста в тишину (Пс. 106:29), удержанная его молитвами и увещаниями; причем (если должно сколько-нибудь похвалиться) и я участвовал в благочестии и деятельности, ибо помогал ему во всяком добром деле и как бы сопутствовал и следил за ним, почему и удостоился совершить большую часть дела. Но на сем да остановится слово, предупредившее несколько порядок событий.

Кто же или исчислит множество его доблестей, или, желая умолчать о некоторых, без труда найдет такие, о которых можно и не говорить? Ибо все, что ни представится вновь уму, оказывается лучшим предшествовавшего, и не могу остановиться на сем. Другие сочинители похвальных слов затрудняются тем, о чем им говорить, а я больше затрудняюсь тем, о чем мне не говорить. Самое обилие обращается для меня некоторым образом во вред; и мысль, пытаясь взвесить его дела, сама подвергается испытанию, потому что не в силах найти, которому из равноценных качеств отдать преимущество. Что видим на стоячих водах, когда упавший камень делается средоточием многих один за другим появляющихся кругов, причем каждый образующийся внутри круг непрестанно расторгает собой круги внешние, то же самое происходит теперь и со мной. Едва приходит что-либо на мысль, как уже следует за тем и еще и еще новое; и не успею сделать выбора, как представлявшееся прежде уступило уже место представившемуся вновь.

Кто был ревностнее его в делах общественных? Кто оказал более любомудрия в делах домашних? Ибо и дом, и соразмерное имущество даровал ему Бог, все устрояющий премудро и разнообразно. А к нищим — сей самой презренной части равночестного с нами естества — у кого было сострадательнее сердце, щедрее рука? Действительно, как приставник чужого имущества рассуждал он о собственном, чем только мог, облегчая нищету и иждивая не одни избытки, но и самое необходимое, что, конечно, служит весьма ясным доказательством его нищелюбия. Не только по закону Соломонову давал часть седмим (Екк. 11:2), но не рассчитывал, если приходит и осьмый; охотнее расточал, чем иные приобретают; отъял от себе соуз и рукобиение (что, как думаю, означает скупость и разведывания, достоин или нет приемлющий милостыню) и глагол роптания при подаянии (Ис. 58:9), чем страждут многие, подавая, но без усердия, которое важнее и совершеннее самого подаяния. Ибо гораздо лучше для достойных простирать руку и недостойным, нежели из опасения встретиться с недостойными лишать благодеяния и достойных. Сие, по моему мнению, и означает то, что надобно посылать хлеб свой даже на воду (Екк. 11:1); он не рассыпется и не пропадет перед праведным Судией, но достигнет туда, где положено будет все ваше и где найдем его во время свое, хотя о том и не думаем.

Но всего превосходнее и выше в родителе было то, что он при равнодушии к богатству был равнодушен и к славе. И я хочу показать, в какой именно мере и каким образом. И имение, и усердие подавать были у него общие с супругой, потому что оба соревновали друг другу во всем прекрасном. Но большая часть подаяний лежала на ее руках, потому что она в подобных делах была лучшей и вернейшей распорядительницей. И подлинно, жена щедролюбивая! Если бы позволили ей черпать из Атлантического или другого обширного моря, и того бы ей не достало, так велико и непомерно было в ней желание подавать милостыню! Она подражала Соломоновой пиявице (Притч. 30:15), только в противном — в ненасыщаемости добрым, препобеждала же в себе алкание худшего и не знала сытости только в усердии делать добро. Все имущество, какое у них было и какое присовокупилось впоследствии, почитала она скудным для своего желания; но если бы можно было, в пользу нищих (как неоднократно слыхал я от нее) отдала бы себя и детей. А потому родитель ей предоставил подаяния в полную свободу, что, мне кажется, выше всякого примера. Ибо и в другом можно без труда найти равнодушие к богатству; его губят, чтобы заставить о себе говорить и чтобы приобрести значительность в обществе; его дают также в заем Богу через нищих, и в сем единственно случае расточающие сберегают его для себя. Но едва ли скоро найдем человека, который бы уступил другому и самую славу, приобретаемую щедростью. Ибо честолюбие делает многих готовыми к расточительности; но где подаяние не видно, там и тратят неохотно. Так расточала рука моего родителя, а большая часть сих дел его пусть останется известной только знавшим его. Если и о мне говорят что-либо подобное, оно выходит из того же источника и составляет часть одного потока.

О ком справедливее можно сказать, что он с Богом действовал, когда избирал людей для алтаря, или ревновал о поруганиях оному, или со страхом очищал священную трапезу от неосвященных? Кто с такой непоколебимостью воли, с такой строгой справедливостью судил дела, ненавидел порок, чтил добродетель, предпочитал добродетельных? Кто был столько снисходителен к согрешающим и оказывал столько пособий благоуспевающим? Кто лучше знал время жезла и палицы  (Пс. 22:4) и чаще действовал палицей? Чьи очи были паче на верныя земли (Пс. 100:6) и, кроме других, были на тех, которые в уединении и вне брака живут для Бога, презрев землю и все земное? Кто больше обуздывал высокомерие и любил смиренномудрие? И любил не притворно и не напоказ, как многие ныне, представляющие из себя мужей любомудрых и по наружности столько же нарядные, как и те глупые жены, которые по недостатку собственной красоты прибегают к румянам и прекрасно (сказал бы я) позорят себя, делаясь безобразнейшими от самого благообразия и гнуснейшими по причине своей гнусности. Но он поставлял смирение не в одежде, а в благоустройстве души и выражал оное не согбением выи, не понижением голоса, не наклонением вниз лица, не густотой усов, не обритием головы, не походкой, так как все сие прикрывает человека ненадолго и вскоре изобличается, потому что и все притворное непостоянно. Напротив того, он был всех выше по жизни и всех смиреннее во мнении о себе. По добродетели недоступен , а в обращении весьма доступен. Он не отличал себя одеждой, в равной мере убегая и превозношения и уничижения, но внутренним достоинством был выше многих. И хотя не менее всякого другого укрощал недуг и ненасытность чрева, однако же не думал о сем высоко: одно делал для того, чтобы очистить себя; другое, чтобы не возгордиться, привлекая славу новостью. Ибо все делать и говорить с тем, чтобы за сие прославляли посторонние, свойственно человеку мирскому, для которого нет иного блаженства, кроме настоящей жизни. А человек духовный и христианин должен иметь в виду одно спасение и, что ведет к нему, высоко ценить, а что не ведет, презирать, как ничего не стоящее, и потому ни во что ставить все видимое, заботиться же единственно о том, как достигнуть внутреннего совершенства, и то почитать выше всего, что может самого сделать наиболее достойным, а через него и других привлечь к совершенству.

Но превосходнейшими качествами в моем родителе, ему преимущественно свойственными и для многих не безызвестными, были простота, нрав, чуждый всякого лукавства, и непамятозлобие. И в Ветхом и в Новом Завете видим, что один преуспевал в одном, другой в другом, в какой мере каждый удостаивался получить от Бога какую-либо благодать, например: Иов — твердость и непреодолимость в страданиях; Моисей и Давид — кротость; Самуил — дар пророчества и прозрения в будущее; Финеес — ревность, по которой дано ему имя; Петр и Павел — неутомимость в проповедании; сыны Заведеевы — велегласие, почему и названы сынами грома. Но для чего перечислять всех? — я говорю знающим. Стефан и отец мой ничем столько не отличались, как незлобием. Первый в опасности жизни не возненавидел убийц, но, побиваемый камнями, молился за убивающих, как Христов ученик, за Христа страждущий и плодоносящий Богу нечто высшее самой смерти — долготерпение. У последнего не бывало промежутка времени между выговором и прощением, так что скоростью помилования почти закрывалось огорчение, причиненное выговором. Слышим и веруем, что есть дрожди гнева и в Боге — остаток негодования на достойных сего, ибо Бог отмщений Господь (Пс. 93:1). И хотя по человеколюбию Своему преклоняется Он от строгости к милосердию, однако же не совершенно прощает грешников, чтобы милость не сделала их худшими. Так и родитель мой нимало не питал негодования на огорчивших, хотя и не был вовсе неуязвим гневом, особенно же препобеждался ревностью в делах духовных, кроме тех случаев, когда бывал приготовлен и вооружен, и оскорбительное встречал как врага, усмотренного издали; тогда, как говорится, не поколебали бы его и тысячи. Но и гнев его был приятен: он был не ярость no подобию змиину (Пс. 57:5), которая воспламеняется внутри, готова ко мщению, с первого движения переходит в гнев и желание возмездия, но походил на жало пчелы, уязвляющее, а не умерщвляющее. Человеколюбие же его было более, нежели человеческое. В числе угроз бывали иногда колеса и бичи, являлись исполнители наказания; бывала опасность пожатия ушей, удара в щеку, поражения в челюсть; и тем прекращалась угроза. С преступника совлекали одежду и обувь, распростирали его по земле, и потом гнев обращаем был не на обидчика, а на того, кто усердно содействовал, как на служителя злу. Мог ли кто быть его милостивее и достойнее приносить дары Богу? Нередко, едва приходил в раздражение, как уже прощал раздражившего, стыдясь его падений, как своих собственных. Роса долее выдерживает солнечный луч, падающий на нее утром, чем в нем удерживался какой-либо остаток гнева. Напротив того, едва начинал говорить, как со словами проходило и негодование, оставляя по себе одно добротолюбие.

Да и никогда не продолжалось его негодование по захождении солнца, не питало гнева, который губит и благоразумных, не оставляло худых следов в теле, но сохранялось спокойствие и среди самого возмущения. А потому он испытал на себе ту необычайность, что хотя не он один подвергал наказаниям, однако же его одного любили и уважали наказываемые, потому что он побеждал вспыльчивость милостью. И действительно, терпеть наказание от праведного лучше, нежели умащаться елеем нечестивого. Ибо самая суровость одного приятна по причине пользы, а милость другого подозрительна по причине его злонравия.

Но при таких душевных качествах, имея нрав простой и богоподобный, родитель мой был для оскорбителей несколько и страшен своим благочестием; вернее же оказать, всего более поражала их самая пренебрегаемая ими простота. Ибо не произносил он ни одного слова, молитвенного или клятвенного, за которым бы не последовало тотчас или долговременное благо, или временная скорбь. Но первое выходило из глубины души, а последнее являлось только на устах, и было одно отеческое вразумление. Так многих из огорчивших его постигло не позднее воздаяние и не сзади идущее правосудие, как сказано у стихотворца , но они были поражаемы при первом движении гнева, раскаивались, притекали к нему, падали на колени, получали прощение и отходили прекрасно побежденными, исправившимися, уцеломудренными и прощенными. Ибо и прощение не редко ведет ко спасению, обуздывая обидчика стыдом, из состояния страха приводя его в чувство любви и самое твердое благорасположение. Вразумления же бывали различны: иных бросали вверх волы, сдавленные ярмом и нечаянно набежавшие, чего не случалось с ними прежде; других повергали на землю и топтали кони, дотоле самые покорные и смирные; а некоторых постигала сильная горячка и мучили мечтания о собственных проступках. Для иных бывали вразумления и другого рода, и претерпеваемое ими научало их послушанию.


Страница 2 - 2 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру