Язык деловой письменности в демократической сатире XVΙΙ века

Письменная традиция XVII в. во многом определила ход эволюции литературно-языковых средств в словесной культуре того времени и наметила некоторые тенденции развития всего массива книжных и деловых структурных компонентов в эпоху активного движения и формирования национальной языковой системы. Выразительным и показательным событием в смене литературных ориентиров и речевых вкусов в письменности XVII в. стали демократические тенденции, охватившие традиционные и новые жанры древнерусской словесности. Они проявились и в широком вхождении разговорной стихии в художественный строй произведений, и в метафорическом изображении реалистических картин происходивших в государстве общественных, культурных и духовных перемен. При этом особую тональность приобрела сатирическая линия в литературе XVII в. Она позволила значительно расширить сферу применения языковых средств разных типов: от лексико-семантических до художественно-изобразительных, и экспериментировать с новыми приемами стилизации словесного орнамента.

Начали создаваться произведения, ориентированные на иное социальное звучание и востребованные самим временем. Главным объектом пародии как основного движущего элемента художественной традиции в таких текстах были сюжеты из церковной и гражданской повседневной истории, отдельные бытовые и культурные картины, получившие под метким пером создателей подобных произведений выразительный смысл. Они становятся не только объектом повествования, но и приобретают «деловой» импульс из естественной среды.

Одним из таких интересных в ключе нашего исследования произведений, рельефно выразивших деловую письменную традицию и «внедривших» ее в содержательную канву литературного текста, стала «Повесть о Ерше Ершовиче»[1] (сюда же можно отнести и иные подобные повести этого сатирического цикла, см.: (Русская дем.)).

Проанализируем, как в ней проявилось мастерство анонимного автора в использовании приказного языка и какие художественные приемы были применены для стилизации делового обихода. Заметим попутно, что мы используем не публиковавшийся ранее рукописный текст (ЕЕ-БАН). Обратимся подробнее к анализу данного источника.

Жанр сказания и конкретная бытовая ситуация уже как бы предопределяют назначение произведения, говорят о его достоверности, а иносказательная метафоричность и перенесение сюжета из мира людей в мир животных сближают его с традиционными жанрами русского фольклора (сказкой, былиной), скрывающими, как известно, за волшебным мотивом реальные события. Поэтому симптоматично звучит начало «Повести»:

Сказания о судных делех,

о леще и о ерше и о суде ихъ, какъ,

тегался лещь с’ершомъ, о ростовь

скомъ озере и о реках суд, судили <…> (ЕЕ-БАН)[2].

В этом отношении «Повесть о Ерше Ершовиче» можно оценивать как литературное произведение особого типа (см. научную публикацию списков текста и комментарий к ним в изд.: (Русская дем.)). Его отличие от других сказаний и традиционных жанров состоит прежде всего в приказной орнаментике сюжета, широком использовании традиционных средств утилитарной письменной традиции, в наличии специфических деловых оборотов (почти цитат из действительно существовавших документов), в присутствии разговорно-бытового просторечия и некоторых других элементах, сближающих текст сатиры с памятниками приказной письменности.

«Повесть» имеет характерный деловой зачин, почерпнутый из многочисленных челобитных и лишь стилистически обработанный:

<…>Во сто пятомъ году сентя

бря в’первый день, билъ челом

лещь, на ерша г[оспо]дамъ моимъ <…>[3].

Ср. в документах XVII в.: «Црю гсдрю и великому кнзю Михаилу Θедоровичю всеа Русии бьет челом холоп твои осколенин Ивашка Михаилов снъ Прокудин <…>» (ПЮН-чел., 95); «<…> изъ подъ Нова де города прiехалъ къ намъ къ Москве съ атаманомъ Иваномъ Соврасовымъ и билъ челомъ намъ о своей бедности и о проезжей грамоте проводить въ Суздаль брата своего больного» (Слово и дело, 3). Традиционная формула бить челом оказалась очень продуктивным лексико-семантическим элементом в структуре неделовых жанров, причем ее значение могло варьироваться в зависимости от ситуации, например, в «Повести о Горе-Злочастии»: «Пришел молодец на честен пир, крестил он лице свое белое, поклонился чюдным образом, бил челом он добрым людем на все четыре стороны» (цит. по изд.: [СОРЯ 2003: 254]) — здесь выражено почтение; бить челом означает «низко кланяться». В нашем тексте используется типичная не для художественных произведений, а для деловых документов словесная форма, означающая «жаловаться, просить защиты».

Перечисление реальных лиц с приложенными к ним именами (воевода — осетрь; околничей – белуга; думной дворянин – белая рыбица; дьякь – сомъ з болшимъ усомъ; лещь) усиливает понимание истинности, но скрытости происходящего. Лингвистическая ценность подобного рода бинарных соответствий состоит в том, что они опираются на систему «словесного выражения официально-деловой письменности Московской Руси (воссоздание колорита судебного процесса)» [Кожин 1974: 91]. Причем широко используется художественно обработанная экспрессия: различные выражения и конструкции разговорной речи, создающие на общем сказовом фоне приказно-бытовой орнамент «Повести». Вот некоторые характерные примеры из этого произведения, содержащие элементы повседневного обихода, облеченные в деловой «каркас»:

<…>жалоба мне Г[о]с[по]да

на лиха ч[е]л[о]в[е]ка на вора и на раз

бойника и на ябедника и на по

клепщика и на объманщика <…> (ЕЕ-БАН);

<…> а тот же г[о]с[по]да ершиш’ко ста

рой плутиш’ко бывал онь у де

довь, н[а]шихъ, мы ево г[о]с[по]да вы

бивали ï из деревниш’ки своей

за то что почел житии непосто

яна <…> (там же);

или:

<…> стокалися со племенем своимъ скопом

и нась г[оспо]да прибили и до полусмерти <…> (там же).

Здесь на первый план выступают лексика приказного делопроизводства (поклепщик, разбойник, ябедник), уменьшительно-ласкательные формы с суффиксом -ишк- (плутишко, деревнишко), фрагменты бытового просторечия (стокалися, скопом, прибили до полусмерти), органично вплетающиеся в реплики персонажей.

В других списках «Повести» (Русская дем., 7–12 и далее) также нашли отголосок «приказные» события и лексика административно-судебного производства. Так, мы фиксируем характерные семантико-терминологические обороты и формулы: судные мужики; дайте на него суд и управу; уличаем божиею правдою; шлемся, господа, на виноватых; общая правда; а слаться на них не смею, потому что путь дальней, а езду платить нечем и др. Смысл последней фразы таков: «По Уложению, когда брали свидетелей издалека и посылали за ними понятых и приставов, «езд», т. е. оплату доставки, «доправляли без суда», причем за доставку «общей правды», платили пополам истец и ответчик. Но самый термин «езд» имеется и в Судебнике Ивана Грозного» (Русская дем., 173).

Как произведение древнерусской литературы, в свою очередь, «Повесть» почерпнула и ряд специфических элементов из национального фольклора и эпоса, причем они естественно обрамляют «деловое» окружение сюжета:

<…> а щетины у него стоят

аки вострыя рогатины <…> (ЕЕ-БАН);

или:

<…> и вы меня стерегитеся и бере

гитеся каковъ, я вамъ, ни ста

нуа васъ всехъ, плутовъ,

дастану <…> (там же).

В данных примерах мы наблюдаем рифмованный текст, характерный для устного народного творчества и вошедший в художественный контекст как еще один компонент литературного произведения, по-своему стилизующий языковое полотно «Повести». Ср. в списке так наз. Автономовского сборника XVIII в.: «Ершъ говоритъ, настояшую правду творитъ: челобитные нетъ, а бьют челомъ векъ, извол, ершъ, под сутъ стати, ответъ дати, полно мотали, добра не видали» (Срезневский, 104); «I садитца ракъ, печатнои дьякъ, на стулъ, чтобы чортъ не здул <…>» (там же, 104).

Еще одним показателем достоверности происходившего судебного процесса стала как раз передача метафорическими средствами языка самой атмосферы разбирательства, которое, как и в подлинных следственных документах, ведется от первого лица:

<…> Ер’шь щетина говори бил ты

и грабилъ ли ты ихъ и вотчину

ты ихъ завладел ли ты своим

нахалствомъ ростовскимъ,

озеромъ <…> (ЕЕ-БАН).

Это особо заметно при воспроизведении элементов следственного дела (как в нашем примере: допрос Ерша).

Во всех случаях приводятся «достоверные» ссылки на даты, имитирующие реальное событие. Так иносказательная форма приобретает факт конкретной лингвистической атрибуции судебного действия:

Во сто пятомъ году сентя

бря в’первый день, билъ челом <…> (ЕЕ-БАН);

или:

<…> И во сто шестом году октя

бря в тридесятый днь тот же

ершиш’ко старой плутиш’ко <…> (там же);

или:

<…> и во сто ос’момъ годутот,

ершь, вориш’ко выдал дочь

свою замужъ <…> (там же).

Так же, как и в челобитных и документах судебного производства, в «Повести» есть указания на географические объекты — как вымышленные, так и реально существовавшие. Такое дополнение «деталями», свойственными приказным текстам, и копирование их манеры воспроизведения есть своеобразная стилистическая игра с читателем, вовлеченным в описываемые события, где на видимый фантастический сюжет накладываются элементы метафорического строя языка и его реальных «объектов», ср.:

ершиш’ко старой плутиш’ко

пришел к нам из Волги и реки и

из ветлуж’скаго, озера из ку

узмодерскаго, уезду, с щедной

реки и что пала в Оку реку и

что противъ, Дудина мнстря

Которостию, рекою и приволо

кся з детишки своïми

в зимную пору на еловыхъ, ||

са

нишках потому онь за грезнился

и заморался что онь идучи кор

мился по деревнямъ, и по волос

тямъ и какь пришел к намъ,

в ростовскоя озера выспросился

у насъ, одну ночь переноче

ватъ, и покор’мит’ся и на время

пожитъ было ему гсда иттi

от насъ назат в’ Волгу реку а жиро

ват было ему в Кадаме реке,

и тот ершь, воришко ожился

в нших вотчинах в ростовскомъ

озере из дет’ми своими

розплодился <…> (ЕЕ-БАН).

Обильное употребление подлинных географических наименований, а также названий рыб свидетельствовало, по мнению некоторых исследователей, о северном происхождении текста данного произведения. Интересная догадка относительно возможного автора сатиры сделана Н. А. Баклановой: «Составителем ее было лицо, хорошо знакомое, с одной стороны, с породами рыб и системами рек центральной и северо-западной областей России, с другой — с судебными порядками того времени: по всей вероятности, это был какой-нибудь дьяк или подьячий, входивший в состав администрации ростовской рыбной слободы (здесь и далее курсив наш. — О. Н.). Возможно, что натолкнуть его на мысль облечь сатиру в форму “судного списка” тяжбы из-за Ростовского озера могло прочитанное им “Житие Петра царевича Ордынского”, которое было, конечно, хорошо известно в Ростовской области. Материалом же для этого сатирического произведения послужили его собственные наблюдения, сделанные им в “судной избе”; оттого “Повесть” и носит на себе черты подлинного реализма» [Бакланова 1954: 324].

Представленный список «Сказания» интересен и внешней формой построения текста, напоминающей древний свиток, каким пользовались приказные люди. Причем соблюдены рамки судного дела, которое состоит из нескольких частей. Так, в иронической форме обыгрываются следственные дела XVII в. Их формуляр был хорошо известен не только делопроизводителям, но книжникам (в широком смысле слова). Поэтому языковая стилистика произведения гармонирует с его схемой и приказным орнаментом:

Допросъ суди лещу

Истець лещь говори чем ево

щетину ершова сна улича

ешь и какия улики и у тебя

ес’ть на того, щетину ершова ||

сна и кому ведомо про те,

вши и старинныя вот’чины

Улика лещова,

Уличаю де ево гсда я Бжию

млстию да свою правдою

да вами правед’ными да сверхь

того шлемся на трехъ ихъ

ведомо про те вши и стариннныя

вотчины и про ерша что тот

ер’шь ябедникь, ведомо и вориш

ко самай лихой члвкъ,

щетинникъ что изгналь вас

ис’того ростовскоя озера,

и росплодился тот ершь, по рекам

и по озерам и по истокам самъ собою

мал а щетины у него стоят

аки вострыя рогатины и теми своими ||

вос[т]рыми щетины подталкивает под

нши бока и прокаливает нам ребра

а суетца по рекамъ, и по озерамъ и по из

токам бутьто бешаная собака <…> (ЕЕ-БАН).

Так, и на экстралингвистическом уровне «Повесть о Ерше Ершовиче» соотносится с деловой атрибутикой. Особенно колоритно выглядит концовка произведения:

<…> и оборотился тот ершь, к’судямъ,

хвостомъ, и молвил все вы бляди

ны дети и плуты и мошенники

и посулники на мъзду пометалис

тово ис’цы леща оправили а ме

ня породнаго члвка обвинили

и вы меня стерегитеся и бере

гитеся каковъ, я вамъ, ни ста

ну а васъ всехъ, плутовъ,

дастану и ушелъ в хворос

ть, толко

ерша

и виде

лиï

(ЕЕ-БАН).

В других списках общий литературный фон «Повести» был подвержен позднейшим переработкам; поэтому усилилась приказная семантика текста, уподобляясь судебным делам и по форме, и по терминологическому обрамлению. Так, в варианте (рукопись XVIII в.), изданном В. Н. Перетцем и имеющем название «Список с одного дела, какъ тягался Лещъ съ Ершем о Ростовском озере и о реках», финальная часть сопровождается типичным деловым клише:

«И судьи приговорили: исца Леща с товарыщи оправить (так! — О. Н.) и ответчика Ерша обвинит и всех ссолит и в жаркие дни против солнышка развешиват. И как того Ерша повели ис приказу вонъ, и он оборотился к судьямъ и почел говорити: «Вы де, судьи, ден судили, а два бегали и домов своих не видали, металис на мзду Леща с товарыщи» — и вилнул хвостом да в хвородскъ (sic!) ушел: толко Ерша и видали.

Суд судили судьи, а записывал Въюн, а печат приложил Рак заднею клещею, а у печати сидели Вандоршъ переславской да Лин плуговской, Сазан сибирской да Щука трепетуха, пристав Окунь» (Перетц, 87).

В другом списке, опубликованном в приложении к статье Н. А. Баклановой, концовка «Повести» также обработана «приказным» способом: «А за воровство Ершево велели по всем бродом рыбным и по омутом рыбным бить ево кнутом нещадно» [Бакланова 1954: 331], «А суд судили <…>» [там же: 331]; «И грамоту правую на Ерша дали. И судной список писал вину Ершову подьячей, а печатал грамоту дьяк — рак Глазунов, печатал левою клешнею, а печать подписал Стерлеть с носом, а подьячей у записки в Печатной полате — Севрюга Кубенская, а тюремной сторож — Жук Дудин» [там же].

Книжная речь представлена в тексте очень незначительно и соответствует по стилистике своего выражения некоторым приказным текстам, имеющим характерные формы церковнославянского происхождения типа се яз / аз; продал есми, ср.: «Се яз, Улиян Пахомов сын, продал есми строителю Соловецкаго монастыря старцу Меркурью четверть лука <…>» (АСМ, 19). Литературной обработке подвергается и книжный контекст «Повести», например:

<…> аз я их,

не биваль, и не грабливал аз я их

не знаю и не ведаю <…> (ЕЕ-БАН);

или:

<…> оне мужики ерослав’ския и за

лесныя <…> (там же).

Заметим, что присутствие книжных форм в деловых текстах и в литературе того времени было языковой нормой. Проф. П. Я Черных в этой связи подметил: «В Москве в первой половине XVI столетия она (яз. — О. Н.) еще была обычной, если не единственно возможной, формой. В середине XVII в. яз употреблялось на одинаковых правах с я, в дальнейшем постепенно отступая на второй план» [Черных 1954: 204]. В представленном контексте две формы местоимения — древняя аз и более современная я — расположены друг за другом, как бы выражая разные стихии повествования, сосуществующие в одном произведении. Ср. в другом списке «Повести»: «А родом есьма аз истаринший человек, детишка боярские, мелких бояр по прозванию Вандышевы, Переславцы» (цит. по изд.: [СОРЯ 2003: 52]). Примечательно, что в пределах фразы автор мог использовать обе формы: аз и яз. Так, в записях Соловецкого монастыря 1582 г. встречается: «Се аз, Карп Филипиев сын Поздей, да яз, Федор Карпов сын, продали есмя двор свой и з дворовым местом старцу Петру» [там же: 52]. Кстати, форма яз активно употребляется в литературе того времени и позже. По наблюдением проф. Черных, она «иногда встречается в былинах, записанных на северо-западе еще в XIX столетии: “яз-то Дюку ведь матушка”, “только яз Владимир один холост”» [Черных 1954: 204].

Следует подчеркнуть, что «подьяческий слог» не выпадает в этом и других произведениях сатирического цикла из общего строя художественно-изобразительных средств и функционирует в единой литературной схеме текста, подвергаясь различной модификации. Можно согласиться с мнением А. И. Горшкова, что «словесные ряды “приказного языка” не выделяются в специфические ряды (курсив наш. — О. Н.) <…>, но естественно включаются в языковую ткань повествования» [Горшков 1984: 161].

В целом надо сказать, что эти и другие признаки «деловой атрибуции» текста «Повести» свидетельствуют об активном вмешательстве когда-то ограниченной своими канонами приказной культуры в литературные жанры. Стоит согласиться с акад. А. И. Соболевским, впервые четко обозначившим данную проблему в своем курсе «Истории русского литературного языка», что в XVII столетии возникают предпосылки создания нового литературного языка и роль деловой традиции в данном процессе весьма велика (см.: [Соболевский 1980: 106–107 и др.]). «Повесть о Ерше Ершовиче» в этом отношении, наряду с другими сатирическими произведениями XVII–XVIII вв., является переходным звеном в цепи исторического развития русского языка. На разобранном примере видно, что московский деловой язык значительно расширил свои функции: подражание челобитным и вообще приказной традиции, ее включение в качестве художественно-изобразительных средств в содержание литературного произведения стали еще одним толчком к возникновению и развитию других видов книжной и деловой письменности, которые «должны были ввести в литературное употребление новый литературный язык» [Соболевский 1980: 112]. Это подтверждается и исследованиями современных ученых, подчеркивавших, в частности, что «в конце XVII в. московский государственный деловой язык перестает быть только официально-канцелярским и становится общерусским письменным языком для всех грамотных людей. В литературном языке второй половины XVII в. происходило сближение деловой письменности с живой разговорной речью образованных слоев общества» [Кедайтене 1994: 103–104].

Заметим, что выраженная в этом произведении пародия на деловой язык закрепляет функционирование в текстах средневековой словесности официально-делового стиля в качестве одного из основных связующих компонентов системы общенационального русского литературного языка.

Еще один факт стоит упомянуть: популярность жанра сатирической повести и ее сюжетов способствовали их распространению и закреплению далеко за пределами изначального бытования и популяризации в народе в виде сказок о Ерше, записанных, например, в Вологодской (ЕЕ-1) и Псковской (ЕЕ-2) губерниях в XIX в. (см. также: [Афанасьев 1897: 56–64] и др.).

Итак, в данный период наблюдается активное взаимодействие источников и языковых средств разного свойства и происхождения, стилевой и социокультурной направленности. Русский язык в его письменных формах в эпоху Московской Руси представлял собой колоритное сплетение старого и нового, в котором боролись книжные, приказные и народно-поэтические традиции. Подобные изменения, естественно, не могли не коснуться даже таких сложившихся лингвокультурных феноменов, как деловая письменность, с одной стороны, и неделовая (светская, научная и т. п.) литература, с другой. Поэтому рассмотрение «делового плетения словес» в контексте исторического развития языка, установление путей пересечения неоднородных традиций, их функциональных истоков есть весьма актуальная задача, имеющая прагматическое значение и позволяющая находить конкретные пути и формы проявления приказной культуры в текстах разных жанров.

Другим литературным источником, пародирующим судебную систему того времени и выразившим оригинальные лексические и художественно-изобразительные средства приказного языка, стал «Суд Шемякин», или «Повесть о Шемякином суде». Обработанные и стилизованные под манеру следственных дел свойства деловой речи органично вошли в ткань литературного произведения, известного во множестве списков (Русская дем., 147–149). Для анализа воспользуемся вариантом, воспроизведенным в «Исторической хрестоматии» Ф. И. Буслаева (СШ).

Заметим, что данная сатирическая повесть так же, как и «Сказания о судных делех», в художественной метафоре выразила юридическую и бытовую культуру XVI–XVII вв., а именно — практику городского суда. Поэтому естественно, что лексико-семантический и изобразительный аппарат «Суда Шемякина» вобрал в себя исторические черты и приказный языковой обиход того времени. В одной из публикаций конца XVIII в. издатель приводит такие сведения: «Шемякин Суд “редок стариною своею; он известен был до времен сочинения Уложения, ибо на Спасском мосту еще при царе Михаиле Федоровиче продавался тогдашнего стиля виршами и с картинками. Уповательно, что он забавным своим происшествием царскому двору был известен, и в младенчестве законодавцу Соборного Уложения служил увеселением, а в народе как в те времена, так и ныне весьма употребительным”» (цит. по изд.: [Сухомлинов 1908: 638–639]).

В разных списках произведения обширно представлена судебная и в целом «деловая» лексика и терминология, однако в варианте Ф. И. Буслаева ощущается заметная архаизация текста, чьи славянские, книжные формы создают атмосферу древнего литературного прошлого сюжета. Вот как выглядит начало сатиры: «В некоторыхъ странахъ живяху два брата земледельца, единъ богатъ, а други убогъ. Богаты же братъ съсуждая многая лета убогова брата и не возможе ево скудости наполнить. И по некоемъ времени приде убоги братъ х брату лошади просити на чемъ ему из лесу дровъ привесть. братъ же богаты нехотя убогому брату лошади дати. и рече братъ: съсуждая тебя многая лета а наполнити тя не могу. и даде ему лошадь. он же вземъ лошадь i начя у нево хомута просити. богаты же братъ о томъ вельми поноситъ и рече брату: уже у тебя, братъ, и хомута нетъ. и разгневася на него i не даде ему хомута. убоги же вземъ лошадь и пойде в домъ свой i пришедъ взялъ свои дровни и привязалъ лошаде за хвостъ i поехалъ в лесъ по дрова i насекъши дровъ положилъ на дровни. и поехалъ ко двору и отворилъ ворота а подворотню забылъ выставить и ударилъ лошадь кнутомъ. лошадь же бросилась iзо всей силы черезъ подворотню и хвостъ у себя оторвала. Убогиi же братъ о томъ вельми печяленъ бысть и не знаетъ какъ лошать отдать бес хвоста брату своему. братъ же разсмотрилъ что лошадь ево безъ хъвоста и не взялъ у нево лошади. И пойде на него бит челомъ судье Шемяке» (СШ, 1443–1444). Заметим, что в буслаевском списке после названия следует подзаголовок «выписано iс книги з жартъ полскихъ» (там же). Однако уже сам публикатор указал, что «отсутствие полонизмов в Суде Шемякином говорит в пользу русского (курсив наш. — О. Н) происхождения этой сатиры на судей и подьячих» (там же, 1446). Далее он делает любопытное сравнение: «Жартъ или жертъ слово польское, зн. шутка; слич. нем. scherz, ит. scherzo. Ряд судов Шемяки напоминает апокрифические суды Соломона, встречающиеся в Палее и Хронографах, и как бы противополагает кривосудие Шемяки правосудию Соломонову» (там же, 1446–1447). Другие издатели и комментаторы текста также склонны искать истоки сюжета в традициях древнерусской словесности и юридического быта: «Внешние черты повести, язык ее нисколько не наводит на мысль о польском оригинале ее; язык этот полукнижный, полународный (курсив наш. — О. Н.), не страдает полонизмами, какие составляют отличительную черту старинных переводов с польского и почти всегда сохраняются даже в позднейших списках» (АИПС, 5). Так что «Повесть» имеет ряд соответствий и с восточными, и с западными сюжетами (см. подробнее: [Сухомлинов 1908: 638 и далее; Лапицкий 1948]).

Показательно в этом отношении имя Шемяка, которое соотносили с реальным историческим лицом. И. П. Лапицкий, оспаривая взгляды М. И. Сухомлинова и других ученых, выдвигает «мирскую» версию: «<…> мы должны будем признать, что вопреки мнению прежних исследователей, склонных видеть “историзм” повести в одном только имени Шемяка, это имя судьи представляет наиболее сомнительную историческую реалию в тексте “Шемякина суда”, особенно если сравнить этот факт с достоверными свидетельствами из истории судопроизводства XVII в., которые имеются в повести. Что же касается ответа на вопрос: почему же все-таки автор повести избрал имя Шемяки, а не какое-то другое для своего одиозного героя, олицетворяющего приказное взяточничество и крючкотворство, то здесь возможны только предположения, которые, однако, будут более соответствовать исторической действительности, чем досужий вымысел представителей “исторического баснословия” XVII в. о галицком князе Дмитрии Юрьевиче» [Лапицкий 1948: 98].

Что касается присутствия конкретных приказных реалий[4], то в данном тексте и его списках неоднократно употребляются лексемы и устойчивые обороты: бит челом (СШ, 1444); судия (СШ, 1445); челобитная (СШ, там же); iсковую челобитную (там же) и др. Ср в другом варианте: «<…> ведая, что будетъ по него изъ города присылка, чтобъ ему езду приставомъ не платить» (АИПС, 2); «Попъ же виде сына своего смерть и совещася съ богатымъ, пошелъ въ городъ бить челомъ <…>» (там же, 3); «И принесе братъ его исковую челобитную <…>» (там же, 3); «Потомъ нача третiй судъ быти, что билъ челомъ сынъ во отцеве смерти <…>» (там же, 4); «После суда изыде истцы со ответчикомъ изъ приказу <…>» (там же, 4); «Потомъ же убогiй нача попадьи просити по судейскому указу <…>» (там же, 4); «Онъ же рече: “я де того ради сей камень судье казалъ….. кабы онъ не по мне судилъ, и я темъ каменемъ хотелъ его ушибити”» (там же, 4–5).

В целом содержательная канва произведения испытала заметное влияние приказной традиции — как в словесном наполнении сюжета, так и в социальном выражении. Повесть помещает своих героев в повседневную бытовую атмосферу, а их «деловая» стилизация, сопровождаемая введением в текст слов, обозначающих конкретную бытовую лексику («<…> и разгневася на него i не даде ему хомута. убоги же вземъ лошадь и пойде в домъ свой i пришедъ взялъ свои дровни и привязалъ лошаде за хвостъ i поехалъ в лесъ по дрова i насекъши дровъ положилъ на дровни <…>» (СШ, 1443); «<…> и ударилъ лошадь кнутомъ. лошадь же бросилась iзо всей силы черезъ подворотню <…>» (там же); «<…> убоги же братъ приде к тому же попу i пришедъ легъ на полати» (там же, 1444)); приказные действия («Подаетъ попъ iсковую челобитную в мертвомъ детище. судья же выслушалъ челобитъную рече убогому. убоги же вынялъ камень в платке заверченъ тако же судье показа. […] Потомъ начя трети судъ быти <…>» (там же, 1445)) и характерные признаки письменного делового обихода («<…> богаты же братъ начя сказывать про лошать: того ради иду во градъ. потом же попъ з богатымъ начя ужинать <…>» (там же, 1444)); элементы живой разговорной речи («<…> рече судья iсцу богатому брату когда у лошеди хвостъ выростетъ тогда ты у нево и лошать возми <…>»; (там же, 1445); «<…> кабы онъ сталъ не по мне судить и я темъ камнемъ хотелъ ево убить <…>» (там же, 1446)), придает сатирический колорит юридическим традициям того времени.

Данная «Повесть», как мы заметили, выдержана в русле книжной традиции, но формы церковнославянского языка отлично «уживаются» с «деловым» сюжетом и всей судебной атрибутикой, создавая единое литературное целое, в котором функционируют разные языковые и культурные пласты. Кроме того, фрагменты прямой речи как бы нейтрализуют насыщенный книжной риторикой текст и облекают его в более «мирские» формы с ярким приказным оттенком. Приведем концовку «Повести»: «Судья же мысляше что i третие сто сулитъ и рече исцу. войди ты на мостъ а ты убоги стань под мостомъ. i с мосту бросись на нево убогова так же как отца твоего убилъ. убоги же начя бога хвалити что судья по немъ судилъ. после же суда изыдоша iсцы со ответчикомъ. и по приказу богаты начя просить у убогова лошади. он же рече ему по судейскому приказу. как у лошеди хвостъ выростетъ тогда тебе и лошать отдамъ. богаты же братъ даде убогому .е. рубл. денег. убоги же отдаде лошать. […] Потомъ убоги начя третьему iсцу по судейскому приказу говорити. азъ стану подъ мостомъ а ты взойди на мостъ i съ мосту бросись на меня так же какъ отца твоего убилъ. онъ же размышляя в себе. аще с мосту мне броситца. ево не убьешъ а самъ ушибешъся. и даде убогому тритцать рублей денекъ да жеребенка. судья же прислалъ человека ко ответчику чтобъ три узла показанныя взять. человекъ же судейской начя техъ узловъ просити. он же вынялъ ис платка i рече ему. кабы онъ сталъ не по мне судить и я темъ камнемъ хотелъ ево убить. i пришедъ человекъ сказа судье. Судья же начя бога хвалити чьто по немъ судилъ. убоги же отъиде в домъ свой радуяся» (СШ, 1445–1446).

Заметим, что указанные нами произведения и другие характерные сюжеты русской демократической сатиры получили хождение в устном творчестве и искусстве в виде сказок, пословиц («шемякин суд»[5]), лубочных картинок и т. п. переделок. Этот факт свидетельствует не только о популярности такого жанра и манеры его исполнения в народе, но и о живучести самих приказных традиций, которые время от времени становились объектами литературной и лингвистической пародии.

Если рассмотренные нами сатирические произведения своей обращенностью в сферу древнерусских судебных традиций уже предопределили наличие приказного элемента в стилистике их языка, то другие мини-повести того времени пародировали монастырский быт и «консервативный» уклад духовной жизни сквозь призму характерных деловых документов, имевших не только узкоспециальное предназначение, но и обладавших скрытыми художественными возможностями, ставшими объектом литературной и языковой обработки. К таким источникам относились челобитные. Одна из них, оформленная как пародия, и составила основу книжного текста, вобравшего в себя яркие черты монастырского обихода и письменного делового витийства.

Литература

Список источников

АИПС — Архивъ историческихъ и практическихъ свЪденiй[6], относящихся до Россiи, издаваемый Николаемъ Калачовымъ. 1859. Книга четвертая (съ приложенiемъ). СПб., 1859. Отд. стр.

АСМ — Акты социально-экономической истории Севера России конца XV–XVI в.: Акты Соловецкого монастыря 1572–1584 гг. / Сост. И. З. Либензон. — Л.: Наука, 1990. — 328 с.

ЕЕ-БАН — [Сказания о судных делех, о леще и о ерше и о суде их]. Рукопись хранится: БАН, 17.7.12. (Библиотека Паузе). Лл. 75–80 об. (конец XVII – начало XVIII в.).

ЕЕ-1 — Ершъ // Сборникъ великорусскихъ сказокъ Архива Русскаго географическаго общества. Выпускъ I. Издалъ А. М. Смирновъ. Пг., 1917. С. 165–166 (Записки Русскаго географическаго общества по отдЪленiю этнографiи. Томъ XLIV. 1).

ЕЕ-2 — Сказка о ЕршЪ // Там же. С. 352–353.

Перетц — Перетцъ В. Н. Изъ исторiи старинной русской повЪсти // Университетскiе извЪстiя. Годъ сорокъ седьмой. № 9. Сентябрь. Кiевъ, 1907. С. 84–87.

ПЮН-чел. — Памятники южновеликорусского наречия. Челобитья и расспросные речи / Институт русского языка РАН; Отв. ред. В. П. Вомперский. — М.: Наука, 1993. — 235 с.

Русская дем. — Русская демократическая сатира XVII века. — Издание второе, доп. — М.: Наука, 1977. Отд. стр.

Слово и дело — Новомбергскiй Н. Слово и ДЪло Государевы. (Процессы до изданiя Уложенiя АлексЪя Михайловича 1649 года). Томъ I // Записки Московскаго Археологическаго института, издаваемыя под редакцiей А. И. Успенскаго. Томъ XIV. — М., 1911. С. 1–17, 44–45, 138–141, 225–233, 378–383, 417–420, 538–543.

Срезневский — СвЪдЪнiя о рукописяхъ, печатныхъ изданiяхъ и другихъ предметахъ, поступившихъ въ рукописное отдЪленiе Библiотеки Императорской Академiи Наукъ въ 1902 году. В. И. Срезневскаго. СПб., 1903. С. 103–106.

СШ — Судъ Шемякинъ // Историческая христоматiя церковно-славянскаго и древне-русскаго языковъ. Составлено, на основанiи наставленiя для образованiя воспитанниковъ военно-учебныхъ заведенiй, высочайше утвержденнаго 24-го декабря 1848 года, Θ. Буслаевымъ. Москва, въ университетской типографiи, 1861. Стлб. 1443–1446.

Тат. — Сборник пословиц В. Н. Татищева // Головенченко Ф. М. Русская филология: Избранные труды / Под ред. В. Н. Аношкиной. — М.: Изд-во «СигналЪ», 2000. С. 110–155.

Библиография

Афанасьев А. Н. 1897 — Народные русские сказки. Т. I / Под ред. А. Е. Грузинского. — Издание третье, дополненное биографическим очерком и указателями. — М., 1897.

Бакланова Н. А. 1954 — О датировке «Повести о Ерше Ершовиче» // ТОДРЛ. Т. X. —М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1954. С. 310–331.

Горшков А. И. 1984 — Теория и история русского литературного языка: Учеб. пособие по спец. «Русский язык и литература». — М.: Высш. шк., 1984. — 319 с.

Кедайтене Е. И. 1994 — История русского литературного языка: Учеб. пособие. — М.: Изд-во РУДН, 1994. — 192 с.

Кожин А. Н. 1974 — Выразительные средства разговорной речи в «Повести о Ерше Ершовиче» // Вопросы филологии: К семидесятилетию со дня рождения … профессора Алексея Никитича Стеценко. [Сборник трудов] / Отв. ред. И. Г. Добродомов. — М.: МГПИ им. В. И. Ленина, 1974. С. 91–95.

Лапицкий И. П. 1948 — Повесть о суде Шемяки и судебная практика второй половины XVII в. // ТОДРЛ. Т. VI. — М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1948. С. 60–99.

Соболевский А. И. 1980 — История русского литературного языка / Изд. подготовил А. А. Алексеев; Отв. ред. акад. В. И. Борковский. — Л.: Наука, 1980. — 195 с.

СОРЯ 2003 — Словарь обиходного русского языка Московской Руси XVI–XVII вв. Пробный выпуск / Под ред. О. С. Мжельской. — СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2003. — 288 с.

Сухомлинов М. И. 1908 — Повесть о суде Шемяки // Сборник ОРЯС Императорской АН. Т. 85. — СПб., 1908. С. 637–671.

Черных П. Я. 1954 — Историческая грамматика русского языка. Краткий очерк: Пособие для педагогических институтов. — М.: Гос. учеб.-пед. изд-во Мин-ва просвещения РСФСР, 1954. — 336 с.



[1] В научной литературе нет единой точки зрения относительно времени создания произведения: XVI или XVII в. Считают, что переписчики XVII в. «запутали … изложение обвинительного процесса вставками в него, которыми хотели приноровить устаревший текст к современным им приказным порядкам» [Бакланова 1954: 318]. Автор цитируемой работы считает, что «использование в “Повести о Ерше” формы челобитной также роднит эту “Повесть” с литературными приемами XVI века. Именно в это время можно отметить усиление влияния приказного языка на литературные произведения <…>» [там же: 322–323]. В этой же работе см. обзор и критику взглядов на датировку «Повести». Ср. замечание А. Н. Афанасьева: «<…> происхождение сказки о Ерше Щетинникове должно быть отнесено в XVI столетию. Формы словесного судопроизводства этой эпохи сохранены здесь с поразительною верностию (сличи с правыми грамотами, напечатанными в «Юридических актах»)» [Афанасьев 1897: 62].

[2] Здесь и далее при воспроизведении текстов по техническим причинам произведена замена следующих литер, выделенных жирным шрифтом внутри текста (за исключением заголовков и подзаголовков): о — «омега», е — «ять», у — «ук».

[3] Здесь и далее цитируем фрагменты по найденному новому списку «Повести о Ерше Ершовиче», находящемуся в составе сборника-конволюта конца XVII – начала XVIII в. из библиотеки Паузе (БАН, 17.7.12. Лл. 75–80 об.). При воспроизведении текста мы сохранили орнаментику документа, сокращения раскрыли в квадратных скобках, а выносные литеры выделили курсивом. Заглавные буквы, написанные киноварью, даются жирным шрифтом.

[4] Анализ историко-юридического контекста судебных правил XVII в. в соотнесении с «Повестью» см. у И. П. Лапицкого [1948: 60 и далее].

[5] Эта пословица отмечена, между прочим, в «Сборнике» начала XVIII в. В. Н. Татищева (Тат.). Однако ее происхождение до конца не ясно. М. И. Сухомлинов в своем исследовании приводит интересное суждение С. М. Соловьева, основанное на исторической догадке, впрочем, тоже пока неподтвержденной: «Положение Шемяки <…> в Москве на столе великокняжеском было незавидное: отовсюду окруженный людьми подозрительной верности, доброжелателями Василия, он не мог идти по следам своих предшественников, помышлять к своей отчине, потому что только уступками мог приобрести расположение других князей… Московские служилые князья и бояре, купившие волости в Суздальском княжестве во время невзгоды прежних князей его, должны были отступиться от своих приобретений… Обязанный уступать требованиям князей-союзников в ущерб силе Московского княжества, Шемяка, разумеется, должен был уступать требованиям своей дружины и своих московских приверженцев. Граждане, к нему нерасположенные или по крайней мере равнодушные, не могли найти против них защиты на суде Шемякине, и этот суд пословицею перешел в потомство с значением суда несправедливого» (цит. по изд.: [Сухомлинов 1908: 667]).

[6] В разделе «Литература» при воспроизведении заголовков книг в подлинной орфографии по техническим причинам произведена замена буквы «ять» символом «Ъ».


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру