Меня очень занимал Гоголь

Из «Записок» В. О. Шервуда

В начале 1870-х годов в Москве специальной ученой комис­сией, куда входили известные историки и археологи, было задумано создание национального исторического музея. На кон­курсе первую премию получил проект архитектора В. О. Шервуда и ин­женера А. А. Семенова. Во внешнем обли­ке музея Шервуд ориентировался на фор­мы древнерусского зодчества.

И действительно, ему удалось по­строить здание, удивительно гармониро­вавшее с окружавшими площадь строе­ниями. Красная кирпичная кладка музея напоминает о кремлевской стене, прихот­ливые башни и сложные перекрытия пе­рекликаются с Храмом Василия Блажен­ного и башнями Кремля. В эпоху Шер­вуда этот ансамбль был еще разнообраз­нее за счет башен Иверских ворот и колокольни Казанского собора (и то и другое ныне восстановлено). Русский стиль, в котором был создан музей, воплощал, по замыслу архитектора, идею единства исторического развития Рос­сии.

Идеей единства – на этот раз един­ства славянских народов – проникнуто и другое сооружение Шервуда в Моск­ве: памятник гренадерам – героям Плевны.

Всего в пяти – семи минутах ходьбы от Исторического музея, у Ильинских во­рот, находится этот оригинальный мону­мент в форме колокола. Он представляет собой восьмигранную часовню, увенчанную православным крестом, имею­щим в подножии своем магометанский по­лумесяц. Памятник был воздвигнут в 1887 году в ознаменование десятилетней годовщины освобождения русской армией болгарского города Плевны от турок. Главную роль в сражении сыграл русский грена­дерский корпус. Памятник был создан на средства его офицеров и солдат в па­мять о погибших, о чем говорит надпись: «Гренадеры своим товарищам, павшим в славном бою под Плевной 28 ноября 1877 года».

Горельефы монумента символически изображают эпизоды русско-турецкой войны, в которой ярко проявилась соли­дарность русского и болгарского народов. Здесь мы видим крестьянина, благо­словляющего сына-воина на ратный подвиг; янычара, занесшего ятаган над ребенком на руках у матери-болгарки; гренадера, повергающего турецкого солдата-захватчика; и русского воина, который, умирая, срывает с женщины, олицетворяющей Болгарию, цепи рабства. Идея славянского единства, чрезвычайно популярная в России в середине ХIХ века, получила здесь наглядное воплощение.

Третий московский памятник Шерву­да – великому русскому ученому, врачу-педагогу, основоположнику военно-полевой хирургии, участнику героической обороны Севастополя, почетному гражда­нину Москвы Николаю Ивановичу Пирогову. Он расположен на Большой Пиро­говской улице перед зданием хирургической клиники 1-го Московского медицин­ского института. Во времена Шервуда это был центр университетского клиническо­го городка на Девичьем поле.

Торжественно­е открытие памятника состоялось в 1897 году. Пирогов изображен здесь сидящим в кресле; вдохновенная голова его слегка приподнята, в правой руке ланцет, а ле­вой он придерживает лежащий на коле­нях череп. Кресло установлено на гранитном пьедестале, окруженном легкой краси­вой решеткой. Памятник Пирогову стал своеобразным завещанием замечательно­го скульптора, не дожившего трех недель до его открытия.

Биография Владимира Осиповича (по другому написанию Иосифовича) Шервуда известна сейчас, пожалуй, толь­ко небольшому кругу специалистов, по­скольку сведения о его жизни скудны. А между тем он происходил из древнего рода. Потомки его оставили значитель­ный след в истории русского искусства. Его сын, скульптор Леонид Шервуд, – автор знаменитого «Часового», а старшая дочь, Ольга Владимировна, худож­ница, – мать выдающегося художника, книжного графика Владимира Андреевича Фаворского.

Владимир Осипович Шервуд по отцу происходил из обрусевшего английского рода. Фамилия Шервуд (Sherwood) очень древняя. Владимир Осипович вспоминал, что, когда он был в Англии, его возили в лес, называющийся Шервудским, и уве­ряли, что среди его предков были герцоги и святой Фома Шервуд. Дед Владимира Осиповича, кентский ме­ханик Вильям, или, как звали его в Рос­сии, Василий Яковлевич, был рекомен­дован английским правительством Императору Пав­лу I на должность «придворного меха­ника». Он прибыл в Петербург в числе других иностранных специалистов в 1800 году. И остался навсегда в Рос­сии.

Предки Владимира Осиповича по ма­теринской линии – малороссийского происхождения. Его дед, Николай Степано­вич Кошелевский, был родом из старин­ной казацкой семьи. В малолетнем воз­расте его поместили в петербургскую Ака­демию художеств. Выпущенный по окон­чании курса с аттестатом первой степени, он стал помощником архитектора на строительстве Исаакиевского собора, потом строил Таврический дво­рец, принимал участие в строительстве Мариинского канала, набережной Невы, арки Главного штаба, Михайловского дворца (ныне Русский музей) и других работах. В литейной Пе­тербургского арсенала он построил ко­лоссальную печь для отливки метал­ла, помещавшую в себе до тысячи пудов.

Последние годы Кошелевский ­жил в Москве, куда переехал, будучи при­глашен архитектором Александром Лаврентьевичем Витбергом для строительства грандиозного памят­ника-ансамбля на Воробьевых годах в честь победы над Наполеоном в 1812 году. Он должен был стать главным исполни­телем этого проекта, оставшегося неосу­ществленным. Как человек честный и прямой, Николай Степанович, видя зло­употребления при постройке храма и не­преодолимые трудности в практическом воплощении фантастического проекта, не­сколько раз подавал Витбергу прошение об отставке, но тот не отпускал опыт­ного мастера.

Кошелевский был знаком с Александ­ром Сергеевичем Пушкиным. Семейное предание сохранило рассказ о встрече его с поэтом у московского генерал-губернатора. Вот как пишет об этом в своих воспомина­ниях В. О. Шервуд: «В ожидании приема Николай Степа­нович мерно прохаживался по зале. В это время вбежал небольшого роста чело­век с взъерошенными волосами, с замет­ным беспорядком в костюме. Пушкин только что был возвращен из ссылки. Он буквально бегал по комнате. Кошелевского заинтересовала эта личность, и он, посматривая на него, вынул табакер­ку. Только что он ее раскрыл, Пушкин бросился к нему и выбил эту табакерку из его рук, страшно сконфузился и начал извиняться. Между ними завязался раз­говор, вследствие которого Пушкин вы­разил свое удивление – встретить такого просвещенного деятеля в московском об­ществе и после, встречаясь с ним, любил беседовать с ним».

Елизавете Николаевне Кошелевской – третьей дочери Николая Степа­новича – едва минуло шестнадцать лет, когда, увлеченный ее необыкновенной красотой и высокими душевными качест­вами, к ней посватался третий сын Василия Яковлевича Шервуда – Джозеф (Иосиф). Первое время молодые жили в московском доме Шервудов. Но вскоре Иосиф Васильевич уехал с женой в Тамбовскую губернию, где купил себе в Елатомском уезде село Ислеево. Построив там суконную фабрику, он производил из местного сырья сукно и отправлял готовую продукцию в Москву.

18 августа 1832 года у Иосифа Василье­вича и Елизаветы Николаевны родился сын Владимир[1]. Раннее детство будущий художник провел в имении родителей. Ему было всего шесть лет, когда умер отец. Вскоре скончалась и его мать.

Мальчика отвезли в Москву, и он воспитывался у своей тетушки Марии Николаевны Кошелевской, а восьми лет от роду был по­мещен в Московский сиротский дом, вскоре преобразованный в Межевое учи­лище. Окончившие в нем курс ученики выпускались старшими и младшими зем­лемерами. Особое внимание в училище уделялось черчению и рисованию. Изу­чали здесь и архитектуру. Ее преподавал даровитый архитектор и прекрасный рисовальщик П. П. Зыков. Именно ему Шервуд обязан своими первыми позна­ниями в живописи и архитектуре.

Владимиру прочили карьеру худож­ника. Уже в сиротском доме он устраи­вал декорации для школьных спектаклей, писал акварелью портреты товарищей. Попечитель училища князь Дмитрий Михайлович Львов, видя способности юноши к искусству, смотрел сквозь пальцы на его невнима­ние к другим наукам. Все свободное вре­мя Владимир отдавал занятиям архитек­турой и рисованием. Он часто говорил тетушке, что хотел бы посвятить всего себя искусству. Но она настаивала на окончании курса, видя в этом возможность при­обретения какого-то положения в обще­стве.

Вскоре случай помог Владимиру. Зы­ков рассказывал знакомым архитекторам и художникам о своем талантливом уче­нике, показывал его рисунки. Однажды юноше сделали заказ на несколько проек­тов. Гонорар за выполненную работу – около 50 рублей – был целым состоя­нием для Владимира. Когда в ближай­шее воскресенье тетушка пришла навес­тить его, он, сохраняя полную невозму­тимость, вынул из кармана деньги и от­дал ей. Узнав, каким образом они зара­ботаны, растроганная тетушка сказала: «Я вижу, тебя надо взять. Должно быть, судьба велит идти тебе по стопам своего деда».

При содействии Зыкова Владимир Шервуд поступил в Архитектурную шко­лу при Московской дворцовой конторе, которая помещалась в здании Сената в Кремле. Директором школы был профес­сор архитектуры Федор Федорович Рихтер. Оценив способности Шервуда, он хлопотал, чтобы послать его в Академию художеств, но безуспешно. Тогда Владимир перешел в Московское училище живописи и ваяния. В1857 году он получил звание свобод­ного художника по части живописи пей­зажной.

Шервуд стал выполнять самые раз­личные работы: иллюстрировал книги, рисовал орнаменты, писал пейзажи, бытовые жанры, портреты. Познакомившись через своего двоюродного брата с англичанином Чарлзом Диккенсоном, контора которого находилась в Москве, Шервуд в начале 1860-х годов по его приглашению отправился в Англию писать портрет с него самого и членов его семьи. В Анг­лии он прожил пять лет, занимаясь живописью и архитектурой.

Вернувшись в Россию, Шервуд открыл Москве художественные классы. Он написал ряд портретов, в том числе А. В. Станкевича, А. И. Герье, Б. Н. Чичерина, Н. X. Кетчера, М. Ф. Корша, О. В. Клю­чевского, А. И. Кошелева, Ю. Ф. Сама­рина, В. А. Долгорукова. В 1868 году за картину «Беседа Христа с Никодимом» академия присвоила ему звание классного художника третьей степени. В следующем году за представленные на выставку портреты – звание художника первой степени. А в 1872 году – звание академика живописи.

Широко известна скульптура Шерву­да «Боян». Она готовилась для Истори­ческого музея и получила премию на Всероссийской выставке в 1882 году. Один из посетителей его мастерской так опи­сывает изваяние: «На земле полулежит титанический вещий старик в рубахе, пор­тах и плаще. Густота волос, бровей и бо­роды соответствует эпической мощности торса. С земли приподнята согбенная верх­няя часть тела, голова с напряженным вниманием протянута к апостолу (Анд­рею Первозванному. – В. В.); могучие руки приложены к первобытной арфе, одна упирается в нее, другая уже соскаль­зывает со струн».

Шервуд часто выступал и как публи­цист. В 1880–1890-х годах он сотрудни­чал в «Московских Ведомостях», «Рус­ском Обозрении» и других изданиях. Из его работ по теории искусства обращает на себя внимание труд «Опыт исследования законов искусства. Живопись, скульпту­ра, архитектура и орнаментика», издан­ный в 1895 году.

Умер Владимир Осипович 9 июля 1897 года, он погребен на старом клад­бище Донского монастыря.

+++

Шервуд принадлежал к тем деятелям русской культуры, у которых любовь к отечеству сочеталась с верой в возмож­ность преобразования общества с по­мощью искусства. В нравственном совер­шенствовании человечества он видел сред­ство преодоления социальных противоре­чий. Своей целью он поставил также вос­создание единого национального стиля на основе законов народного зодчества. «Разработка русского стиля должна быть вопросом национального достоинства», – писал Шервуд. Это, по мысли архитек­тора, должно способствовать возрожде­нию русского общества.

В биографии Шервуда есть эпизод, которому сам он придавал особенное зна­чение и которому посвятил несколько страниц своих «Записок» (ныне хранятся в Российской государственной библиотеке). Ниже мы при­водим этот отрывок с небольшими сокращениями. Он озаглавлен «Вечера у Шевырева (Гоголь)» и датирован 14 ноября 1895 года. Воспоминания эти интересны тем, что не только многое объясняют в судьбе Шервуда-художника, но и содер­жат новые, неизвестные ранее факты из биографии Гоголя.

Они познакомились, видимо, в 1850 го­ду через Степана Петровича Шевырева, друга Гоголя, профессора Московского университета. В ту пору Шервуд учился в Архитектурной школе и зарабатывал на жизнь частными уроками. Дату знакомства помогает установить записная книжка Гоголя, где есть краткая помет­а, относящаяся к 1850 году: «Шервут». В комментариях академического Полного собрания сочинений Н. В. Гоголя сказа­но, что «Шервут – лицо неустановлен­ное». Имени В. О. Шервуда мы не встре­тим ни в биографической, ни в мемуар­ной литературе о писателе. Вот контекст, в котором оно упомянуто у Гоголя:

«Шевыреву о Рихтере. У Рихтера о школах архитектур<ы> и рисованья и юно­шах, годных в учители, о бедных, даю­щих уроки рисованья, о рисовальных шко­лах и книгах, издан<ных> рисоваль<ными> школами. <...> Шервут».

В «Записках» Шервуд рассказывает, что Шевырев, видя ограниченность его средств, поручал ему небольшие заказы. Известно, что в распоряжении Шевырева находились гоголевские деньги, кото­рые предназначались «на вспоможение бедным людям, занимающимся наукой и искусством». Вполне возможно, что Ше­вырев помогал начинающему художнику именно из этой благотворительной суммы. Из новых сведений, сообщаемых Шер­вудом о Гоголе, важен прежде всего сам факт знакомства писателя с тогда безвест­ным художником. Примечательно описа­ние (отчасти со слов Шевырева) того, как работал Гоголь. Рассказ о чтении Го­голем «Ревизора» в Италии в некоторых деталях перекликается с тем, что сооб­щает в своих воспоминаниях известный художник-гравер, ректор Академии художеств Ф. И. Иордан. В суждениях Гоголя на архитектурные темы можно найти отго­лоски его статьи «Об архитектуре ны­нешнего времени» (1834).

Среди упоминаемых лиц – люди из ближайшего окружения Гоголя: худож­ник Александр Иванов, историк М. П. По­годин, искусствовед и математик Ф. В. Чижов, публицист Ю. Ф. Самарин, актер М. С. Щепкин, доктор А. Т. Тарасенков... Кстати, Тарасенков не был, как иногда считают, домашним врачом Гого­ля. До предсмертной болезни писателя они были едва знакомы.

Из «Записок» Шервуда явствует, что Тарасенков пользовал семью графа Александра Петровича Толстого, в доме которого жил Гоголь, и лишь поэтому взялся лечить писателя. Известные воспоминания Тарасенкова «Последние дни жизни Н. В. Гоголя» основаны не только на личных наблюде­ниях, но и на сведениях, полученных от других лиц. В этой связи любопытно замечание Шервуда о Тарасенкове: «Он был, между прочим, доктором Толстых и следил последнее время за болезнью Гоголя, которую и описал в брошюре и где, между прочим, были ему сообщены и мною некоторые факты».

Отрывок из «Записок» В. О. Шервуда печатается с небольшими сокращениями. В оригинале это не без труда прочитывае­мая карандашная скоропись. Нами восстановлены сокращенные Шервудом от­дельные слова, учтены цифровые и условные обозначения, текст разбит на абзацы. Свойственные рукописи некоторые стили­стические погрешности не исправляются.

Не раз случалось бывать на вечерах у Степана Петровича (Шевырева). Народу было много; видел я там Погодина, Акса­ковых и Гоголя. В это время много было говорено о Рафаэле и вообще о запад­ном искусстве. Наши славянофилы были хорошие знатоки европейской цивили­зации. Высказывались мнения и о воз­можностях русского искусства, причем все разговоры сосредоточивались на Алек­сандре Андреевиче Иванове. Шевырев, Гоголь, Чижов посылали Иванову древ­ние иконы. Гоголь был другом Иванова, он сам рассказывал мне, что спал с ним на одной кровати, и для меня не оста­лось никакого сомнения, что вся сила высокорелигиозного одушевления и традиционность типов Иванова в его карти­не «Явление Христа народу» было наполовину делом так называемых «славяно­филов». <…>

Смолоду я был очень осторожен <…> Об­щество было выше меня, и я держался в нем, как ученик. Сидишь где-нибудь в уголке на стуле, меня очень занимал Гоголь. Его рассказы из тех произведе­ний, которые были у него на очереди, но Гоголь производил поражающее впе­чатление своим искренним юмором, но он изменялся в лице, как будто и самый костюм на нем становился другим, и он, меняя всевозможные голоса, рассказывал сцены из своих произведений. Приведу рассказ Ю. Ф. Самарина, поскольку я его помню, конечно, как в Италии впер­вые русским друзьям читал Гоголь «Ре­визора»[2]. Одна из особенных черт ге­ниальных людей, которая так резко выдавалась у Гоголя, это способность ухо­дить в себя, как будто он не замечал окружающего. «Мы уже давно собра­лись, – говорил Юрий Федорович, – в большой зале; недалеко от двери был по­ставлен стол, две свечи и стакан воды. Все ждали с нетерпением появления Ни­колая Васильевича. Дверь отворилась, и, бледный как мертвец, с серьезным, значительным выражением лица, с тетрадью в руках, вошел Гоголь. По обыкновению он читал, как самый превосходный актер: он не называл имен, но по изменению го­лоса можно было догадываться о лицах. И в то время как все не могли удер­жаться от невольного хохота, Гоголь, все такой же бледный и серьезный, спокойно сидел, и ни один фибр его лица не дрог­нул при общем заразительном смехе!»

Вообще он казался серьезным: <сидел>, по­нуривши голову, прядь волос спадала на его лоб и придавала ему еще более уны­лый вид, но черты лица его были ясны: он не хмурился; можно было думать, что это эпическое спокойствие как бы выра­жало его равнодушие. Он редко улыбался, да и улыбка его была скорее насмешливая, чем добродушная. Одевался он франтом, носил альмавиву[3], только в по­следние годы его жизни я его встретил раз в дождливую погоду в шинели, кото­рая была сделана из такого простого ма­териала, что вся как-то торчала во все стороны, и это далеко не было элегантно.

Гоголю я также был рекомендован, и после нескольких вечеров как-то раз он незаметно пересаживался с одного стула на другой и наконец как будто нечаянно очутился рядом со мной. Я невнят­но сделал ему несколько вопросов, и тут он впервые высказал мне надежды свои на будущность русского искусства: жи­вописи и архитектуры. Странно, что он <так> чувствовал русскую архитектуру. Он рассказал о других архитектурах, о каком-то смешении разных стилей, говорил, что железо как новый материал достигло возможности игривых, живых форм, па­рящих ввысь; вместе с тем он восхищал­ся и египетским стилем, его примитивной и изящной раскраской и хотя не упоми­нал о русском стиле, но все те элементы, на которые он указывал, действительно составляют стороны русского зодчества.

Гоголь позвал меня к себе, и вот в первый раз я забрался к нему на Никит­ский бульвар в дом графа Толстого. Он жил внизу, где и скончался. На диване карельской березы с клеенчатой или ко­жаной обивкой сидел в халате Николай Васильевич. Перед ним – круглый стол того же дерева, на котором лежали бук­вально клочки бумаги в виде каких-то треугольников, листков, оторванных от писем, на которых было написано по не­скольку слов. Я спрашивал потом Шевырева, что это за явление? Николай Ва­сильевич, прежде чем окончательно на­писать свое произведение, и только те слова, которые производили сильное впе­чатление, – он записывал. Словом, он собирал так одни бриллианты и потом со всем искусством соединял их в целое. Я часто думал, что самое высокое про­явление литературы есть поэзия. Не го­воря уже о высоком поэтическом оду­шевляющем построении, она имеет и крат­кость, и силу, и необыкновенную благо­звучность, которая составляет величайшую прелесть человеческой речи; поэтому поэтов всегда цитируют; но, увы, многих прозаиков речения цитировать нельзя <...> а Гоголя-то, оказывается, цитировать можно. Я знал людей, которые наизусть знали его целые страницы. Возьмите вы любые десять строчек из Гоголя, вы найдете в них интерес. Вот эта юве­лирная работа – такое любовное отноше­ние к слову – и делает истинного художни­ка, каким был Гоголь.

«Что вы компонуете?» – спросил ме­ня Николай Васильевич. В это время я сочинял большую композицию «Смерть Самсона». Конечно, это был детский ле­пет. Я рассказал Николаю Васильевичу, что мне хочется изобразить пир фили­стимлян, жертвоприношения Молоху, разнузданность земных страстей, и в это время Самсон раздвигает колонны – в мощной и крестообразной позе. Словом, люди увлекаются, не думая, что над ними каждый час может разразиться страш­ная гроза. Гоголь знал, как трудно писать большие картины, – по работе Иванова; рассказал мне весь ужас этого подвига и закончил такими словами: «Я знаю, вам хочется расписать Кремлевскую стену, но погодите, смиритесь до возможности, и если вам предложат расписать блюдо, то делайте и это, но так, чтобы вы могли себе сказать, что лучше этого я не могу сделать, и поверьте, что вы этим путем пойдете вперед и будете достойны служить своему Отечеству!»

Я никогда не решался посещать его без его приглашения. Случалось, кому-ни­будь нужен урок из его знакомых, он рассказывал про этих людей, делая очень тонкие и меткие замечания, и давал советы, прежде чем познакомить меня с этими людьми; но когда отдельная речь кончалась, я вставал, и он часто удер­живал меня, но я заявлял ему, что не имею никакого права для своего удоволь­ствия или даже пользы отнимать у Рос­сии драгоценные минуты его творчества.

Наконец я узнал, что Гоголь захво­рал. Я явился на его квартиру, чтобы узнать о его здоровье, и Алексей Те­рентьевич Тарасенков передал мне все подробности. Положение было трагиче­ское. Его подозревали в сумасшествии, его подозревали в каких-то изумительных болезнях, но, по свидетельству Тарасенкова, ничего подобного не было. Тут приехал к нему вице-губернатор Капнист и еще несколько друзей, и все они стоят в комнате, где лежал на диване Николай Васильевич. Он был лицом к стенке ди­вана, на которой висела икона. Но друзья были неосторожны, и до Гоголя долетело слово, из которого он ясно мог понять, что они считают его умалишенным. Капнист твердил: «Бедный Колушка, бедный!» Но Гоголь обернулся и говорит ему: «У вас в канцелярии десять лет служит на одном месте чиновник, честный, скромный и толковый труженик, и нет ему ходу и никакой награды; обратите внимание на это, ваше превосходитель­ство, хотя бы в мою память»[4]. Кто же в это время имел больше здравого смысла и справедливого отношения к жизни.

Не стану повторять, что уже написано в брошюре Ал. Т. Тарасенкова о последних минутах Гоголя, несомненно для меня одно, что болезнь Гоголя была органическое, наследственное расстройство желудка; я слышал от него, как они в Италии пировали в каком-то отеле, и Гоголь становился на бочку и произносил похвальные речи повару. Но эти обеды ему никогда не проходили даром. Он сам рассказывал мне, как он хворал желудком. Дело в том, что его отец умер на том же году жизни и таким же загадочным недугом[5], в котором все-таки было замет­но органическое расстройство желудка.

Когда Николай Васильевич лежал боль­ной, приехал Михаил Семенович Щеп­кин и звал его на блины: была маслени­ца, и так рассказывал аппетитно о своих блинах, что у Гоголя невольно загорелись глаза: «Отойди ты от меня, сатана, ты меня искушаешь».

Не стану описывать возмутительное отношение к похоронам Гоголя, того Го­голя, который написал Тараса Бульбу, который до сих пор подымает дух не толь­ко русского, но и всего славянства. Не могу не упомянуть, что в Англии некто написал несколько писем, которые вызывали патриотические чувства, и парламент за три-четыре письма назначил ему громадную пожизненную пенсию. Вот это так.

Слова Гоголя точно были пророчеством: мне пришлось рисовать блюдо на коронацию великого Государя Александра Николаевича, и блюдо это одним материалом – золотом – стоило 40.000 рублей.

Все же я был очень молод и скорее чувствовал, чем понимал, этих великих людей.



[1] Дата рождения В. О. Шервуда уточнена по архивным источникам.

[2] Известно, что в 1841 г. в Риме Гоголь читал «Ревизора» у княгини 3инаиды Александровны Волконской в Pallazzo Poli. Однако сведениями о при­сутствии на этом чтении Ю. Ф. Самарина мы не располагаем.

[3] Альмавива – широкий мужской плащ-накидка без рукавов, модный в первой половине ХIХ в.

[4] Этим чиновником был сын священника Иоанна Никольского, настоятеля церкви Преподобного Саввы Освященного на Девичьем поле, духовника Гоголя.

[5] Гоголь умер на 43-м году жизни, его отец – на 48-м. По свидетельствам современни­ков, Гоголь был убежден, что ему суждено умереть в том же возрасте, в котором умер его отец и от той же болезни. О диагнозе пред­смертной болезни писателя у специалистов нет единого мнения.


 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру