Люди и звери Евгения Чирикова

Думается, представление об Евгении Николаевиче Чирикове (1864—1932) как о писателе, все свое внимание сосредоточившем на изображении русской провинции, ее прозябании, отсутствии духовных интересов и метаниях интеллигентов, противостоящих этому "тихому омуту"[1] , но в конце концов примирившихся с мещанской рутиной,— нуждается в уточнении. Мнение о нем, как о "барде русской интеллигенции" твердо держится до сих пор в академических кругах русского литературоведения.[2]  Такая репутация, в общем, сопутствовала писателю всю его жизнь.

Современная Чирикову критика выстроила подобное суждение на том основании, что большинство героев писателя являются "героями на час", представителями той средней, честной, хорошей, умной радикальной интеллигенции, которая любит помучить себя и других, любит потерзаться своим несовершенством, а потом скиснуть, затихнуть и угаснуть в безволии. Яркое представление о человеке названного "типа", дает рассказ "Русалка" (1911), помещенный в настоящем издании. "Провинциальной комедией"[3] . назвал автор существование этих людей, с "провинциальными картинками" из их жизни знакомил читателей[4] . Но утверждая так, критика совершенно забыла об одном "разряде" героев, чьи протесты всегда отчетливы, чье возмущение несправедливостью всегда рьяно, чье недовольство окружающим миром пусть и проявляется зачастую наивно и нелепо, но всегда закончено и последовательно. Эти герои – дети.

И лучшие рассказы Чирикова о детях, несомненно, могут быть поставлены в один ряд с чеховскими "Ванькой Жуковым", "Степью", "Детворой", короленковской повестью "В дурном обществе", рассказом Д.В. Григоровича "Гуттаперчивый мальчик", детскими произведениями А.И. Куприна, И.С. Шмелева и других русских писателей конца XIX – начала XX вв.

Можно даже привести доказательство, что "вина" за избрание писателем интеллигенции как объекта изображения лежит в какой-то степени на той же критике. Когда один из своих первых рассказов – рассказ о детях "Ранние сходы" (1892) писатель послал в "Русскую мысль", руководитель журнала В.М.Лавров ему ответил так: "Написано с несомненным дарованием, но мы не можем занимать наших читателей героями такого возраста. Сделайте Ваших героев более взрослыми и тогда милости просим!"[5]  Просьба выглядела несколько странной, тем более, что автор уже зарекомендовал себя в писательских кругах как знаток детской психологии,[6]  и самое первое произведение молодого автора, с которым он вступил в литературу, тоже было посвящено судьбе ребенка. Это был рассказ "Рыжий", появившийся в газете "Волжский вестник", в январе 1886 г.,— сентиментальная история мальчугана, погибшего от холода и голода. (Мотивы этого произведения — в усложненном виде можно обнаружить в повести Бродячий мальчик, этой эпопее детской жизни брошенного ребенка.) Все это свидетельствовало о том, что Чириков намеревался стать детским писателем. Но судьба сложилась так, что половину своего жизненного пути он прошел как революционер и писатель ярко выраженных демократических симпатий. И если о первом он глубоко сожалел (мысль о том, что недальновидные действия русского правительства буквально толкали молодежь в подпольные организации и в объятия революционеров, пронизывает книгу его воспоминаний [7] ), то второе сохранил на всю жизнь.

Однако необходимо сказать несколько слов о формировании художника. Е.Н. Чириков родился 24 июня (5 июля) 1864 г. в семье потомственного безземельного дворянина, оставившего армейскую службу и сделавшегося помощником исправника и становым приставом в уездах Симбирской и Казанской губерний. Евгений был вторым из одиннадцати детей, часто сопровождал отца, "для пользы службы", ездившего по приволжским городам. Товарищами его игр были крестьянские ребятишки, которые преподали ему первые уроки справедливости и презрения к "сословности". Любовь к чтению привила мать. В детстве мальчик зачитывался сказками Андерсена и братьев Гримм, а позже гимназический надзиратель Н.Шестаков познакомил ученика с творчеством Пушкина, Гоголя, Некрасова, Тургенева, Шиллера, Тете, Диккенса, Гюго. Учился Чириков в Казани, где он с одиннадцати лет жил "на хлебах", посещал родных только па рождественские, пасхальные и летние каникулы. Там же, в пятом классе гимназии, начались пробы пера. Чириков воспевал в стихах и прозе родную Волгу, издавал рукописный журнал "Гимназист", в котором давал волю своему юмористическому дару, сочиняя сатиры на учителей и товарищей. Когда будущий писатель был в седьмом классе, на семью обрушилось несчастье: отец бросил ее. Мать осталась с пятью детьми на руках (остальные умерли в младенчестве). С этих пор заботы о матери, братьях и сестрах легли на плечи подростка. Мать устроилась тапершей в клуб уездного городка, а ему пришлось давать уроки, зарабатывая гроши.

Когда он поступил в Казанский университет на юридический факультет, ему удалось перевезти все семейство к себе в город. "Бедность была ужасная,— вспоминал он,— случалось, что на двоих братьев были одни только сапоги. Мать и сестра вязали на продажу шапки, я бегал по урокам или сидел над перепиской литографическими чернилами лекций, один брат служил хористом в оперетке, другой готовился на вольноопределяющегося, третий <...> благодаря неустанным хлопотам матери попал на дворянскую стипендию в Ярославскую военную школу для исправляющихся, хотя ни в каком исправлении не нуждался"[8] . Можно даже сказать, что к писательству Чирикова толкнул не только, как он сам выражался, писательский зуд, но и — не в меньшей степени — крайняя нужда: он даже зимою ходил в летнем пальто и в одеяле вместо пледа. Издатель "Волжского вестника", профессор М.П.Загоскин, давший Чирикову наконец постоянный заработок, запомнил начинающего писателя закутанным во что-то невообразимое, продрогшим, озябшим. Величайшим счастьем стал первый гонорар — 13 рублей 50 копеек, заработанных литературным трудом. Тогда же поселилась в нем писательская гордость. Чириков с долей юмора описывает радость от вида впервые напечатанных типографским способом собственных строк: "<...> укрылся от людей, не мог начитаться. Раз десять подряд прочитал свое произведение <...>. Всматривался в заглавие, в подпись "Е.Ч."? Странно... <...> Неужели это именно я — "Е.Ч."? Думал даже, что все номера раскуплены из-за моего рассказа. "Хороший рассказ, черт меня побери. Молодчина, Евгений Чириков".[9]

Естественно, что эти обстоятельства не могли не сформировать из Чирикова типичного радикально мыслящего юношу 1880-х гг, рано осознавшего свой долг перед народом и чувствующего свою близость к нему. Еще в гимназии организовывал он "кружки саморазвития", зачитывался прогрессивными романами И.В.Омулевского, Ф.Шпильгагена, Д.Л. Мордовцева. "Саморазвитие" продолжалось и в университете, где он оказался близок к народовольческой группе. Это же определило и то, что он перешел с юридического, где было "много франтов и мало единомышленников", на математический факультет. Там он увлекся химией, мечтая в будущем стать вторым Кибальчичем. Теперь Чириков уже вполне сознательный революционер: выпускает с помощью гектографа нелегальщину, на студенческих вечеринках поет запрещенные песни, произносит "возмутительные речи", презирает танцы, таскает под мышкой книги "социального" содержания. И конечно, все это закончилось гак, как и должно было закончиться,– организацией какой-то сходки, протестом, исключением из университета, высылкой из города. И потом в жизни Чирикова будут аресты: в Нижнем Новгороде он в 1887 г. отсидит два с половиной месяца, еще полгода проведет в 1889 г. за решеткой Казанской тюрьмы по делу молодых народовольцев. Последний раз, уже известным писателем, в 1905 г. пробудет три недели а Таганской тюрьме, попав туда за принадлежность к Крестьянскому Союзу, массовой революционно-демократической политической организации, возникшей на волне общественного подъема, с членами которой готовили расправу "Союз русского народа" в "Союз Михаила Архангела". В это время черносотенцы даже приговорят его к смерти и попытаются привести приговор в исполнение, что вынудит его навсегда покинуть Москву в поселиться в Петербурге. все эти годы скитаний по городам (а он жил в Самаре, Минске, затерянном в Сибири Алатыре, многих других городах Российской империи) у Чирикова будут заполнены службой — он побывает и смотрителем керосиновой станции в Царицыне, и сверхштатным чиновником особых поручений при управляющем калмыцким народом, и секретарем в контроле Либаво-Роменской железной дороги, и счетоводом на какой-то стройке (как видим, по количеству профессий он вполне мог бы соперничать с М.Горьким). Но, главное,— эти годы будут заполнены писательством.

Начав как сотрудник провинциальной прессы в "Волжском" и "Астраханском вестниках", в "Астраханском листке" и др. (поначалу всего по копейке за строчку!), он довольно быстро завоевал столицы. Его охотно начали печатать ведущие толстые журналы того времени — "Мир Божий", "Жизнь", "Русское богатство", "Новое слово". Некоторые произведения — "Инвалиды" (1897) и "Чужестранцы (1899) — стали предметом споров на долгие годы. Еще бы! В них затрагивались такие острые вопросы, как непримиримые баталия народников с марксистами в середине 1890-х гг. На рассказ "Свинья" (1888) обратит внимание сам Н.Г. Чернышевский. Он же преподнесет Чирикову очень важный урок подлинной любви к народу.

Поскольку сам писатель неоднократно возвращался к этому эпизоду, по-видимому, весьма показательному для его литературного формирования, позволим себе и мы изложить его подробно. Когда Чириков при встрече обратился к вернувшемуся из ссылки Чернышевскому с сакраментальным вопросом "Что делать?", в ответ он услышал назидательный рассказ. "Однажды, когда я жил в Петербурге и тоже очень желал помочь народу,— вспомнил Николай Гаврилович,— поднимаюсь как- то к себе на квартиру, вижу: дворник с вязанкой дров за спиной. Вижу я, что дрова, того и гляди, развалятся. Как же но помочь? Вот я на ходу и давай поправлять вязанку. Рассыпались дрова-то, а дворник меня стал ругать!..." И добавил: "Говорить и писать мы все умеем, а никакого дела мы не умеем, да еще и часто беремся совсем не за свое дело. Учиться, учиться надо... Тогда и самому ясно будет, что делать. Другой этому научить не может. Как делать — может научить. А что делать — решай всякий сам! Да сперва хорошенько научись делать…"[10]   Сам Чириков, вспоминал эту историю на закате дней, в эмиграции, добавлял от себя, что притча эта для русских эмигрантов звучала особенно зловеще, так как "желая помочь народу", они "помогли его насильникам"[11] .

Однако в начале века искреннее желание облегчить учесть народа привело Чирикова в ряды демократически настроенных писателей, группировавшихся вокруг М.Горького и печатавших свои произведения в издательстве "Знание". С 1903 г. стали выходить одноименные литературно-художественные сборники. И с того времени книжки с зеленовато-серой невыразительной обложкой можно было встретить в каждой интеллигентной гостиной. Под этой обложкой рядом с именем Чирикова можно было найти имена А.И.Куприна, И.А.Бунина, А.С.Серафимовича, С.С.Юшкевича, Д.Я.Айзмана и многих других, составлявших цвет реалистической литературы тех лет.

Особую известность Чирикову принесли пьесы -— так называемые "общественные драмы" — "Мужики" (1905) и "Евреи" (1903). Запрещенные в России, они ставились заграницей. Эти пьесы М.Горькому все же удалось опубликовать: в VIП сборнике "Знание" — "Мужики", в 4-м томе собрания сочинений Чирикова, изданном товариществом "Знание" в 1904 г.,— "Евреи". "Ивану Миронычу" (1904) и "Марье Ивановне." (1908) восторженно рукоплескал зритель. Не незамеченными и драмы-сказки "Колдукья", "Лесные тайны", "Красные огни", "Легенда старого замка", хотя мнения о них в критике разделились: некоторые (М.Горький, В.Воровский) посчитали, что Чириков, изменив социальной направленности своего творчества, многое потерял как художник[12] ,  зато А.В.Луначарский, отметив, что поставлена задача "сатирическая, грозный смех — ее душа", подчеркнул, что "полная жизни и широкого обобщения социальная драматическая фантазия г. Чирикова займет почетное место в русской драматургической литературе"[13] .

Эти .драмы-сказки. необычайно показательны для писателя, всегда устремлявшегося к тайне, мечте, вымыслу, буквально разрывавшемуся "между небом и землею". Именно в этих произведениях впервые с такой отчетливостью выявилось стремление писателя преодолеть земное притяжение, вырваться из узких рамок быта, отдаться порыву ничем не сковываемой фантазии. Их герои сбрасывают привычные одежды — и вот уже перед нами совершаются удивительные превращения: сторож в сказочной комедии "Лесные тайны" (1910) становится Лешим, его жена — Бабой Ягой, внучка оборачивается прекрасной Аленушкой, а сам уснувший в лесу художник воплощается в Фавна, веселого родственника козлоногого и дерзкого властелина леса — Пана. И все это происходит на просторах России! А в драматической фантазии "Легенда старого замка" (1907) участвуют уже принцы, карлики, шуты. И все действие разворачивается то ли в средневековой Италии, то ли в романтической Испании.

Но совсем отрешиться от мелочей быта, паутины жизни человек не может, и суровая Действительность рано или поздно напомнит о себе. Таким нерадостным "пробуждением", становится в художественном мире писателя взросление. У Чирикова мир взрослых и детей часто разделен непроходимой пропастью. В одной из его пьес сказочный персонаж произносит: "Люди в очках и с книгами <...>. Они прогнали нас с родины... Это чародеи, перед которыми пропадают все тайны гор, лесов и морей...".

"Люди в очках и с книгами" – это злые волшебники взрослые. А подлинные чародеи – дети, сохраняющие наивное, неиспорченное восприятие вещей в их первозданной ценности, живущие по законам своего волшебного царства — страны детства. Для взрослых Хаврюша — это просто поросенок, а значит, и возможность насладиться вкусной и сытной едой. Для маленьких героев одноименного рассказа (1908) — это существо со своими интересами, пристрастиями, привычками, с забавным хвостиком-закорючкой и носиком-пятачком. И спасение Хаврюши от кухаркиного ножа вырастает в целую героическую эпопею освобождения и защиты беспомощного, страдающего, слабого... В ход идут все средства – лесть, увещевание, беззлобный обман, молитва. Но все оказывается тщетно. На столе – жаркое из поросенка с гречневой кашей, в душе у мальчиков – пустота и отчаяние.

Так взрослые, сами того, возможно, не подозревая, сохранял всего-навсего отработанный порядок вещей, нарушают изначальное нравственное равновесие детской души, лишают ребенка веры в справедливость, согласно которой и поросенок обязательно обладает "душой", и о нем можно тосковать и печалиться. Надо сказать, что крамольные с точки зрения ортодоксальной религии рассуждения о "душе" животного очень часто встречаются в детских рассказах Чирикова, убежденного христианина.

Поэтому животные, так же как и дети, способны играть роль нравственного ориентира в произведениях писателя. История, рассказанная в "Моей жизни" (1905) имеет неожиданное начало: "Отца своего я не помню, но отлично помню мать. Она была рослая и красивая блондинка с карими глазами... Впечатление такое, будто речь идет о бедном подкидыше или внебрачном ребенке. И только когда мы узнаем, что у красавицы-матери – пушистый хвост и ошейник, мы поймем, что герой "Моей жизни" — щенок, который вскоре превратится в отличную охотничью собаку по кличке Верный... Этот пес вполне оправдает свое имя, одарив преданной дружбой кухарку Прасковью и ее сына Ваню, став товарищем игр господских детей Мити и Кати, выполняя охотничьи задания их старшего брата Миши. Он станет последним утешением для умирающего на цепи старого пса Руслана и приятелем живущего в сарае поросенка. Но такая преданность, верность, высокая, подлинная, как это ни странно прозвучит, "человечность" никак не вознаградятся: после болезни потерявшего обоняние Верного, по сути, выбрасывают на улицу, И ему не остается ничего другого, как искать новых хозяев, которых он – о, счастье! – находит. Пес оказывается в деревне, на природе, которую умеет любить и тонко чувствовать. Верному доступны те чувства, что испокон веку считались исключительно достоянием людей,– доверчивость, восхищение красотой мира, способность к любви, благородство, постоянство. Но людьми они почти утрачены. Ведь от Верного отказывается не только охотник Миша, который не может теперь использовать его по назначению, не только барыня, всегда предпочитавшая ему завистливого Бобика, но и Катя, и Митя. Пожалуй, только Прасковья испытывает к нему чувство жалости, да она и сама пришлась, как видно, "не ко двору" и тоже должна искать себе новое пристанище.

Чириковский "животный эпос" существенно дополнил создаваемые другими авторами в это же время картины естественно-природной жизни. Как тут не вспомнить "Каштанку" и "Белолобого" Чехова, купринского "Изумруда", "Серую Шейку" Мамина - Сибиряка! Пронизывающая эти произведения трогательная интонация сопричастности всему живому, сопереживание его бедам и несчастьям призвана была возбудить в человеке чувство ответственности за подаренное Богом окружающее великолепие, такое хрупкое и ранимое в своей первозданности, существенную часть которого составляют братья наши меньшие. Так исподволь, в незатейливой форме, читателю внушалась мысль о вселенском единстве всего сущего на земле. Сквозь призму чувствительного, сентиментального, детского и звериного сознания изображалась и оценивалась Чириковым жестокая действительность — продукт измышления взрослых. Это тот мир, где ничего не стоит обидеть слабого, осуществить подлог, забыть о справедливости.

Конфликт совести с "бессовестной" средой вырастает как столкновение детского незамутненного мировосприятия и логически выверенного расчета взрослых. Эту извращенную иерархию ценностей Чириков рисует в рассказе "Лошадка", в котором главный приз рождественской елки – железная дорога – в обход всяких правил достается краснощекому самоуверенному мальчику, очевидно, отпрыску какого-то важного лица, а сынишка акцизного чиновника должен довольствоваться палкой с головой лошади и колесиком вместо хвоста. Этот механизированный символ, призванный заменить живую лошадь, становится символом бездушного мира, в котором вынуждены существовать дети.

И настолько сильными оказываются впечатления детства, настолько значимыми остаются все совершенные тогда маленькие открытия, что даже попав в иную среду, в иное окружение, став взрослым, человек нет-нет да и захочет ощутить в себе "душу живу", возродить в себе былую естественность.

…Засыпает под мерный стук колес едущая в вагоне "мадам". Загляделась она на поля, опьянела от запаха теплой земли. Золотая рожь, зеленые луга, синеющий лес переносят ее в далекое прошлое, когда она босоногой девчонкой пасла гусей, дружила с деревенскими ребятишками, слушала сказки дедушки. Она пробуждается от сна, когда кондуктор настойчиво требует билет. Но в ушах ее звучит не голос кондуктора, а укоризненное причитание дедушки: "Эх ты, Дунюшка... Зачем ты - мадам? Конечно, в рассказе "Утро жизни" (1909) перед нами та самая Дуняша, героиня публикуемого в сборнике рассказа, с которой писатель так и не смог расстаться. Это Дуняшино детство промелькнуло перед мысленным взором молодой барыни, напомнив ей о безмятежности и счастье "утра жкзни".

И книга "В царстве сказок" - это воплощение детской мечты, символ нетронутой страны детства, самого таинственного, заповедного места на свете, приблизительно того самого, которое Пришвин называл страной без имени, "без территории". Чирикову удалось достичь в этом произведении поразительного сплава мира западноевропейской сказочной культуры (карлики-рудокопы, прекрасные волшебницы, причудливые замки, необыкновенные великаны, сладкозвучные арфы, мраморные пещеры) с славянским фольклором, главными действующими лицами которого являются зеленоглазые русалки, Баба-Яга с костяной ногой, похожий на обыкновенного мужика Леший и колдуньи Улыба и Смехунья. Многое взято писателем из русских народных сказок. " Некоторое Царство-Государство", куда отправляется герой, очень напоминает и Белогорье, и страну Муравию, и остров Буян, стоящий на Море- Окияне, то бишь на Розовом Озере. Это та самая райская страна, где вечная радость и вечная весна. И очень по-русски звучит название деревни — Веселенькая. И как в народной сказке, туда можно лопасть, лишь преодолев массу препятствий, переплыв водные преграды, превратившиеся под пером писателя в реку Ненависти. Но одновременно это и занимающая высокую ступень в детской иерархии ценностей страна сладостей: в ведрах сахарных гор прячутся шоколадные ковриги, рассыпана разноцветная карамель, леденцовые жилы ждут разработки и совершенно запросто растет обсыпанная сахарной пудрой клюква, а заливных орехов видимо-невидимо.

Детское восприятие у Чирикова здесь максимально приближено к народному мироощущению. Маленький путешественник особенно остро чувствует Добро и Зло, их вечное противостояние, чутко реагирует на несправедливость, обиду и предательство. Но все же главным критерием отношения ребенка к миру, по убеждению писателя, всегда остается нравственное чувство. Поэтому ему невыносимо тяжело солгать (даже ради свершения задуманного), сказав, что его родители ненавидят друг друга. Он не согласен стать человеком, сеющим раздоры, приносящим зло. И самым ужасным наказанием для него становится отлучение от отчего дома, близких людей: именно такой страшный сон снится маленькому герою[14] . И это как сигнал-напоминание о необходимости возвращаться домой даже из столь вожделенной страны, какой было Волшебное Царство. Детское желание добра столь велико, что в воображении ребенка даже и такая жестокая вещь, как война, оборачивается почти шутливым сражением между ним и Мухоморами, Дождевинами, другими Грибами. Великан становится его добрым и великодушным другом, не скупящимся на слезы при расставании. Обломанная ветка дерева кровоточит настоящей алой кровью, вызывая неподдельную жалость. И даже Черт и Чертовка предстают лишь заботливыми родителями, умиленно наблюдающими за забавами своих хвостатых деток.

Вообще, ужасное в Волшебном Царстве отличается от обычного только объемом и цветом: бабочки словно поднос, заяц ростом с теленка, листья на деревьях почти как лопух, лягушки величиной с крупную кошку, ветки напоминают огромных извивающихся змей, а в реке Ненависти –вода черная, вокруг – черные кошки, летает черная сова, и живет Человек в черной маске... Зато злая волшебница, напротив, всего-навсего маленькая старушонка с морщинистым личиком, одолеть и обмануть которую оказывается, в общем-то, совсем несложно (даже ее собственная дочь приходит вопреки всем правилам на помощь нашему герою). Это в полной мере соответствует детским представлениям о всесилии добра и беспомощности Зла. Недоброе и злое у Чирикова явно жалко и смехотворно, соприкосновение с ним смягчается юмором. Чего стоит одна самоварная ручка, которая болтается на теле мальчика после того, как, забыв впопыхах смазать ее волшебной мазью, его из самовара вновь превратили в ребенка: она издает бренчание в самое неподходящее время!

По Чирикову, детское сознание всегда способно более точно угадывать то, что скрыто от скептического и рационального взгляда взрослого. Взрослые не верят в чудо, ребенок не только верит, но и создает его. Оно является ему в виде чудесной и таинственной страны с розовым озером, белоснежными лебедями, синим замком с серебряной крышей, перламутровыми горами с золотыми вершинами... Эта страна мечты необыкновенно красочна, упоительно привлекательна. Она так не похожа на Привычные картины, обступающие нас ежечасно. Но Чириков убежден, что такое же великолепие окружающего мира будет открываться непредубежденному взгляду каждого, если только он найдет в себе силы освободиться от привычных стереотипов восприятия, житейской суетливости, если его сердце исполнится любовью ко всему живому.

Чириков создает свою парафразу знаменитой сказки Уайльда "Соловей и роза" Казалось бы, те же действующие лица: невзрачная, но прелестная серенькая птичка, способная исторгать из своего горлышка звуки, доставляющие неизъяснимое наслаждение, пробуждающие дивные воспоминания, Роза, бесподобный по красоте цветок, вызывающий всеобщее восхищение и поклонение. Но как сдвинуты акценты, как изменена исходная коллизия! В сказке Уайльда главное — Искусство, которое вызывается к жизни любовью и страданием. Прекрасной Роза смогла стать только тогда, когда ее острый шип, пронзив сердце соловья, певшего о совершенстве Любви, насыщал ее лепестки кровью птички. Но и став прекрасной, она оказалась лишней среди педантов и корыстолюбцев, людей расчетливых и суетных в своих желаниях.

Ее русским вариантом становится сказка о капризной и ветреной красавице Белой розе, в которой только настоящая Любовь смогла пробудить преданность и верность —. чувства, столь необходимые в любви. Но именно они оказываются причиной ее смерти: ведь распрощавшись с эгоистическими привычками, она не смогла выжить в обыденной жизни.

И если Уайльд создавал сказку о Вечном Искусстве, его трагической обреченности и ненужности в мире посредственностей, то Чириков пишет поэму о силе любви, благословенной и возвышающей душу даже тогда, когда конец ее печален. Поэтому и герои Чирикова — не зануда студент и не претенциозная профессорская дочка, а две маленькие девочки, по-своему очень милые и забавные, которые, конечно же, хотели безраздельно обладать Белой розой, но которые горюют, потеряв ее, совсем не потому, что перестали ею владеть. Чириков убежден: не прекрасное чуждо этому миру, в нем нет места самым простым и гуманным чувствам.

Уайльд преподносит всю ситуацию в романтико-ироническом ключе – Соловей и Роза у него безукоризненно совершенны, студент и его пассия – приземлены и пошлы. Чириков же создает психологически-бытовой рисунок каждого персонажа: Роза у него и самовлюбленная гордячка и безоглядно влюбленная почитательница таланта; канареечка – в безнадежно преданна своему кумиру и любопытно-доверчива; соловушка — чист, откровенен и простодушен, Соня и Надя — радостны, непосредственны и задиристы.

И еще одним интересна эта сказка. От все как бы перекинут мостик к тем легендам для взрослых, которые собрал и художественно обработал Чириков в сборнике "Волжские сказки" (1916). Наверное, запомнилось читателю "Белой розы"(1889) описание уголка, где находилась дача, на которой обитало летом семейство девочек. В этом месте сказки вдруг ощущается не условный язык повествователя, рассказывающего удивительную историю, а слышен голос художника, стремящегося донести до нас восхищение той реальной красотой бытия, которое ему дарует общение с природой: <...> стоило только взойти на балкон, чтобы сердце запрыгало от восторга и радости при виде открывающейся картины. Прямо перед глазами — гладкая поверхность Волги сверкает на солнце своею сталью, над рекой поднимаются великаны — зеленые горы, убегающие куда-то далеко-далеко и пропадающие а голубой дымке прозрачного весеннего воздуха. Кругом – кудрявая зелень, позади, взбираясь в гору, поднимается прохладная зеленая роща.

Такой видит Чириков красавицу-Волгу. Кажется,– еще немного, и он произнесет: "Ничего не нужно, все суета сует, все пройдет, минется, исчезнет бесследно, только одна правда и красота природы — вечны, и только в общении с ними человек чувствует в себе радость Божию и находит цель жизни...". И кто бы мог подумать, что эти прекрасные слова идут вслед за гимном: нет, не соловью, как можно было бы предположить (его, как считает Чириков, .люди с помощью своих поэтов опошлили ), а... кукушке, которая одна по-настоящему "уцелела" для поэзии. Именно потому, что "осталась непонятой и малоизвестной, господам поэтам! Писатель не скупится на слова признания, сочиняет почти оду в честь этой невзрачной птахи: "О, прекрасный лирик лесов! Слушаю я тебя в тишине тихого утра, и такое чувство рождается в душе моей, словно я после долгих к тщетных исканий нашел, наконец, что было нужно: красоту, правду и радость в природе, отражение их в душе чрез безмолвное, кроткое созерцание...". Но еще более поразительно, что писатель вполне естественно объединяет прозаическую кукушку и поэтического соловья как провозвестников жизненного волшебства. "Случалось ли вам ранним утром, когда взошедшее солнце еще не успело высушить с трав и листвы сверкающих капелек росы, слушать, как поют в лесу кукушки? О, этого не опишешь! Соловьи ночью и кукушки на восходе солнца, только они одни поют такие песни, от которых в душе человеческой пробуждается столько смутных, горьких и радостных воспоминаний столько порывов к невозвратному, столько тоска по недостижимому, столько грусти по неведомому!..."[15]

 

М.И.Цветаева, сблизившаяся с семьей писателя уже на закате его дней, была поражена "ненасытностью" "старика Чирикова", его неугасшим с годами "любовным любопытством к жизни"[16] . Чтобы доказать последнее, достаточно сравнить описание волшебной страны в книге "В царстве сказок" и картину природы, предстающую глазам чуткого и чистого человека в одном из его лирико-бытовых рассказов. В первом случае — "огромное солнце пылало на небе, и свет его был в лесу необыкновенный; проникая через вершины и сплетшиеся вверху ветки деревьев с разноцветными листьями, этот свет ложился на траву и мхи разноцветными пятнами: синими, как небо, красными, как малина, желтыми, как лимон, во втором (рассказ "Гиблое место" из цикла "Волжские сказки" — "солнышко только что выкатилось из-за леса, ярким светом облило зеленую котловину, вершины нагорных сосен вспыхнули зеленым блеском, а желтые стволы засверкали золотом, росистые луга сделались изумрудными" [17] . Как видим, и там, и здесь краски ясные, чистые, сочные, радующие взор. Перед вами праздничное ликование, великолепие неоглядного простора.

"<...> теперь уже никуда не спрячешься: разгорелась красным пожаром заря, и вода, горы, скалистые камни, лес и кустарник, и откосы, и кручи "Молодецкого кургана" стали наряжаться в красочные одежды... А вот и солнце! Оно всплыло багрово-красным диском и стало бледнеть и превращаться на глазах в золотое, И все вокруг радостно засияло улыбками, восторгами, счастьем... "Боже мой, как хорошо! Как в сказке! Чудесный, сказочный край!"[18]  – шептал Смолянинов, герой рассказа "Молодецкий курган". И к этим словам, очевидно, обязан присоединиться всякий, кого Чириков жаждет обратить в свою веру – веру поклонения солнцу и красоте мира!

Несомненно, "солнечно -романтическо-сказочный ракурс" восприятия природы доминирует в творчестве писателя. Но нередко он использует пастельные, жемчужные тона для создания соответствующего настроения. И тогда природа предстает совсем иною. Таинственна и прекрасна его любимая река ночью: "Волга, облитая голубоватым блеском лунного света, словно задремала, околдованная чарами неясных весенних грез, и тихо, ласково и любовно гладила своими струями и крутой берег, и высокие борта стоявшей на якоре баржи. Луна блистала ярко в вышине над лесом Жигулевских гор, серебрила листву молодой зелени на вершинах, но словно боялась заглянуть вниз под кручу громоздившихся гор, туда, где висели густые сумерки, где длинные несуразные тени легли на воду и спрятали прижавшуюся к берегам баржу. Там, дальше, серебрилась переброшенная луною через реку искристая дорожка, а здесь было темно-темно, и лишь яркие звезды, меланхолически смотревшие с голубых небес на землю, еще ярче отражались в затененной горами речной поверхности и дрожали вокруг баржи синими огнями, гасли и вспыхивали, как электрические искры, ослепительно яркие, большие, синие... Изредка, когда Бог весть откуда прилетал на своих крыльях беспечный весенний ветерок,— лес вздрагивал серебрившейся на луне листвою, и легкие, невнятные вздохи весны перебегали с утеса на утес, скатывались в темную бездну и здесь не то прятались в прибрежных кустах орешника, не то тонули в слегка зарябившейся речной заводи, не то убегали дальше, на противоположный берег, вместе с серебристою дорожкою лунного света... С напоенной ароматом цвета черемухи и пахучей березы прохладою ветерок приносил откуда-то отрывки несмелой соловьиной песни, журчание сбежавшего с гор по оврагу ручья и еще какие-то странные, таинственные шумы и шорохи..."

Но та же чарующая меланхолией река может быть величественно -грозной, предвещающей несчастье. Писатель удачно использует мощную звуковую партитуру, чтобы создать образ разбушевавшейся стихий в процитированном выше рассказе "На стоянке": "Ветер злился и гнал темные волны на берег, трепал мачтовые спасти и шумел в горах лесом. Темные тучи двигались по небу уродливыми массами и, заползая все выше, заволакивали остаток синеющего просвета. <...> Волны все сильней наскакивали на борт баржи и, разбиваясь с шумом, рушились, уступая место новым натискам. Чугунная доски покачивалась и, стукаясь краем о мачту, гудела как отдаленный набатный колокол. Притаившаяся за баржей лодка качалась, жалась к богу и все тревожнее постукивала в него носом. Руль и каюта водолива скрипели досками. <...> Разрезаемый мачтовыми снастями, уныло свистел ветер. <...> Изредка горизонт вспыхивал заревом молнии и на мгновение освещал черную водяную равнину с белевшими на ней гребнями волн, угрюмые горы и прижавшуюся у берега баржонку, послушно покачивающуюся из стороны в сторону, одинокую, заброшенную...". Художник сознательно подчеркивает всевластие природного мира, перед которым крохотным и ничтожным должен чувствовать себя человек. В приведенном отрывке точно прописан контраст между "массами" туч, "натиском" волн и жалобно поскрипывающей и прижимающейся к боту лодкой и такой же бесприютной, подверженной всем напастям, "послушно" покачивающейся, одинокой, заброшенной "баржонкой".

На сопряжении вымысла и реальности, мечты и достоверности замешаны замечательные волжские сказания писателя. Как вспоминала жена художника актриса Валентина Георгиевна Иолшина (сценический псевдоним, в девичестве Григорьева, 1876—1966), он обыкновенно проводил лето большею частью на Волге и ее "впечатлениями и вдохновениями"[19]  жил долгое время спустя. Естественно, что чарующая волжская природа, пение жигулевских соловьев, волшебные лунные ночи и сверкающие росистые утра, история реки, обитающих на ее берегах людей, ее прошлое, настоящее и будущее не могли не отразиться в творчестве писателя.

"Волжские сказки", по мысли Чирикова, должны были разрастись в трехтомную эпопею: к беллетристической части он думал присоединить еще рассуждения об экономическом значении Волги, рассказы о ее этнографии. Эти части уже имела названия: "Волга-сказочница", "Волга-кормилица", "Волга-матушка". "Давно мечтал написать книгу, исключительно посвященную родной реке. <...> И все поднести не в сухом научном изложении, а удобоваримо для ленивой русской головы!" — признавался он в одном из писем к своему другу драматургу С.А.Найденову. И к начинанию этому относился как к жизненному подвигу: напишу — "тогда уж помру"[20] . Не довелось ему свершить задуманное. "Волжские сказки" появились в предгрозовом 1916 г. Остальные части так и не были созданы. Настало время писать "повести страшных лет"... [21]

И словно предчувствуя неосуществимость замысла, он уже и в "Волжские сказки" ввел публицистические и этнографические элементы. Нельзя сказать, чтобы этот фактический материал всегда органически вплетался в ткань повествования. Желание сказать обо всем, поделиться своими познаниями буквально захлестывало писателя, и он забывал о соразмерности. Так, он нередко с такой готовностью излагает подробности уклада народов Поволжья, что это может показаться страницами учебника: город Козьмодемьянск можно назвать столицей царства черемисского. Приволжские черемисы занимают своими поселениями значительную часть Козьмодемьянского уезда Казанской губернии и Васильсурского уезда Нижегородской губернии — на правом берегу Волги и большое пространство земель Козьмодемьянского, Чебоксарского и Царевококшайского уездов Казанской губернии — на левом берегу. Черемисы некогда жили среди огромных непроходимых лесов этого края, ныне уже в большей части истребленных. Живи среди лесов, они сохранили до настоящего времени в своей душе <...> непреодолимое тяготение к лесу. Остатки прежних лесов вдоль реки Суры, с дубовыми и березовыми рощами, и теперь еще самый любимый ими уголок своего царства. Эта любовь к лесу из-за невозможности жить в лесах привела к страсти украшать свое жилище искусственно разведенной растительностью. При каждом доме черемисина вы найдете сад из кудрявых берез, дубков, рябины. От этого черемисская деревня всегда кажется красивой, уютно-приятной и чистой, чем к отличается резко от русских деревень этого края. Он позволяет себе резкие выпады против тех, кто, как кажется ему, недооценивает значение нашей "воистину национальной реки", которую, к великому сожалению, "знаем и любим <...> мало, холодно".

"Волжские сказки" погружают читателя в мир преданий, древних легенд, мифов, сказаний, былин, бытующих у народов, расселившихся по берегам реки, обитающих за стенами монастырей, в заброшенных сектантских скитах. Они переносят читателя в героическую эпоху восстания Степана Разина ("Стенькина казна", "Бич Божий"), в жестокие времена царствования Ивана Грозного ("Жена благоверная"), в свирепый разгул татаро-монгольского нашествия ("Невесты Христовы"). Они повествуют о неистребимой силе любви, способной наставить на праведный путь грешника ("Иринова могила"), той любви, которая не знает преград и исчезает вместе со смертью влюбленных ("Соловей-любовник"). В них идет разговор об искушениях и прегрешениях, злобе и предательстве ("Искушение", "Святая гора", "Дочь неба"). Есть в этой книге и грозное предостережение о неминуемо пришествии Антихриста в погрязший в пороках, безбожный и обреченный мир, где дьявол принимает образ праведника, а красавица носит во чреве сатанинское дитя ("Девьи горы").

Стоит в связи с последним напомнить, что, когда в 1918 г. попробовали перевести эту легенду на экран, был снят один из лучших художественных фильмов того времени "Легенда об Антихристе", сочетающий в своей стилистике дух русской иконописи и живописи М.В.Нестерова с прямолинейностью лубочного изображения в показе царства Сатаны,— и сразу же был запрещен. А.В.Луначарский объяснил необходимость запрета с обезоруживающей прямотой: Это, безусловно, самая роскошная и художественная постановка, какие имеются в области русского производства фильмов. К сожалению, советская власть на основании отзыва 8-ого отделения Наркомюста не сочла возможным допустить "Девьи горы" к обращению, т. к. картина проникнута религиозной идеей. Все это, конечно, в художественном аспекте, но признано тем не менее Наркомюстом политически неподходящим. Я искренно жалею об этом, т. к. с художественной стороны картина доставляет огромное удовольствие и является настоящим достижением"[22] .

На самом деле советская цензура обнаружила слишком много прозрачных аналогий между сатанинскими бесчинствами и наступившим в результате революции всеобщим хаосом. А главное — почувствовала ожесточение интеллигенции, вместо  "праздника духа" вкусившей плоды гражданской бойни голод, разруху и террор[23] . Открывается сборник гимном-обращением к любимой реке. Писатель связывает с ее существованием все самое значительное в жизни России: "Волга! Одна из значительнейших рек всего земного шара, величайшая из рек Европы, река-собирательница славянства, прекрасная волшебница, сотворившая из ничего наше поистине сказочное "царство-государство", с неумирающими до сих пор "Иванушками-дурачками", с ведунами, колдунами и ведьмами, с лешими, домовыми, оборотнями и всякой нечистью". Он считал, что одно соприкосновение с могучей рекой способно пробудить в русском человеке огромную энергию патриотизма. Ведь она — артерия, связывающее прошлое, настоящее и будущее России: Любовь к своей родине вовсе не исчерпывается одной внешней связью с местом нашего рождения и жизни. Любовь эта — чувство сложное, питающееся не одним настоящим <...>. Корни этой любви протянулись и в ширь и в глубь прошлых веков, откуда к излучается подсознательное тяготение души нашей к своей отчизне. <…> и когда вы плывете по великой русской реке, пред вами все время реют призраки прошлого, как тени, отбрасываемые видимыми образами настоящего".

Чириков часто пишет об особой, миротворческой роли Волги. Она для него не только объединительница земель русских, но и создательница неповторимого "континента", на котором "собрались на свидание все народы Европы и Азии, и все их боги, злые и добрые, со всеми чадами и домочадцами: великоросс, малоросс, татарин, чуваш, черемисин, мордвин, немец, еврей, персиянин, калмык. <...> Христиане разных толков, последователи Будды, Магомета, грозного ветхозаветного Иеговы, Заратустры, первобытные язычники...". Эта мысль необыкновенно дорога писателю, он несколько раз возвращается к ней. Ему важно подчеркнуть, что закончившаяся века назад борьба за обладание Волгой привела к тому, что разные народы не только мирно уживаются теперь друг с другом, но и их души срослись, тесно переплелись их взгляды и обычаи. И из этого конгломерата родилось нечто необыкновенное, отразившееся в сказаниях, преданиях, легендах: "Прошли века, сжились бок о бок на матушке-Волге разноплеменные народы, и Никола Угодник сделался "Праведным Судьей" у чуваша-язычника, а гору Богдо, священную тору калмыка-буддиста, русский мужик называет Святою горою и снимает перед ней набожно шапку!".

Нитью, скрепляющей в "Волжских сказках", столь разнородный материал, становится путешествие писателя по величественной реке. Легенды и предания рассказывают ему попутчики, случайно встреченные люди. Толпа, слушающая вместе с ним рассказ какого-нибудь доброго молодца, монашка или батюшки, не остается безучастной. Она вовлекается в споры о добре и эле, о грехе и вине, которые обязательно возникают, когда заходит речь о прошлом и настоящем, о сопротивлении народа вековечному угнетению, об искушении чистых душ, о способности человека к покаянию. Здесь рядом соседствуют поэтическая форма устного, народного, часто ритмически напевного сказания, и религиозно -окрыленное повествование о нравственных основах мира. И все это вместе дет необыкновенно яркий сплав — что-то среднее между апокрифом и живущей в веках фольклорной байкой, передающейся из поколения в поколение, в устах каждого нового рассказчика переживающей свое второе рождение. Не случайно такого рода опыты Чирикова, который сам себя всегда причислял к "закоренелым" реалистам,[24]  сравнивали с стилизованной и сказовой прозой А.М.Ремизова. Сам писатель так в одном из своих, созданных уже в эмиграции рассказов ("Лесачиха") определит эту особенность русского национального духа: "Где Бог, там и Черт, где святость, там и чертовщина. В этом бездонная глубина народной мудрости... Неважно, как называются два извечно борющихся в душе человеческой начала — Добро и Зло, это все преходящее, но важна религиозность, проявляющаяся в этой поэтической форме. Поэзия <...> — родная сестра религии. Поэзия, как и религия, построена на вере в Бога, в чудеса, в откровение свыше".

В цикле естественно соседствуют легенды к лирические миниатюры — "Молодецкий курган", "Сон сладостный", "На стоянке", "Гиблое место", где на первый план выходит уже реальность, но преображенная в фантастически-прекрасный мир волшебством любовного чувства, властью памяти, определяющей духовную сущность человека. И если легендарный мотив всегда контрастен по отношению к опошлившейся и низменной действительности (в "Ириновой могиле" автор восклицает: "Умерла прекрасная сказка! долго я бродил <...>, стараясь припомнить, где была чудесная могила. И наконец догадался: могила попала за купецкую изгородь, где теперь посеяна картошка"[25] ), то в лирических зарисовках сказка не исчезает, а поселяется а душах и сердцах людей, способных прозревать романтическое и прекрасное в самых обыденных вещах. А способность помолодеть, почувствовать крылья за спиной, поверить в высокое и прекрасное Чириков ценил необычайно высоко. "Временами казалось,— замечает он,— что человеческая жизнь совсем не в том, в чем она находит <...> ежедневное проявление, что все это реальное и вещественное — обидный обман тяжелый сон, кошмар, а что главное — где-то по ту сторону видимого... Перестаешь ощущать себя, свое "я", свое тело, делаешься каким-то прозрачным и невесомым и начинаешь верить в <...> сказки.  <....> Жил раньше, жил тысячи лет тому назад и будешь жить в вечности и когда-нибудь разгадаешь, куда теперь смутно рвется твоя душа <...>.[26]

Сказка, по убеждению писателя, расширяет пространственно временные границы этого мира, распахивает человеку двери в Космос, к Богу, мирозданию. Вера в чудесное питается у художника в первую очередь способностью религиозно воспринимать мир. Но едва ли не большее значение для него имеет лирический склад души, способность взрослого человека превратиться в ребенка, почувствовать сказку сквозь пласт "культурных" наслоений. А ключом, открывающим душевную кладовую человека, у Чирикова чаще всего является природа - пение птицы, дыхание ветра, мерцание лунной дорожки на водной глади...

Как художественно совершенный можно оценить лирико-драматический этюд Чирикова "На стоянке", где не просто тревожная, но полная драматизма жизнь обитателей баржи проходит не только на фоне природы, показанной импрессионистически, в разное время суток — от раннего утра до поздней бурной ночи, во и сама является частью природы, сотрясаемой страстями. Однако назревающий любовный конфликт между Кирюхой, стариком водоливом и его молодой женой Мариной меркнет перед космическим одиночеством ребенка-сироты по прозвищу Жучок, который затерян -заброшен в этом мире.

Однако именно природная стихия неожиданно позволяет ему почувствовать себя вместе с погибшим в волжскую бурю отцом. Во время такой же страшной бури чудится Жуку голос: "Господи! Спаси и помилуй! Это, как пишет Чириков,  неотпетая душа Пропавшего человека "по земле  скитается, скорбит и тоскует по земной юдоли своей". А далее голос автора сливается с внутренним голосом ребенка: "Кто знает, быть может,  то грешная душа потонувшего тятеньки носится над своею могилою-Волгою и стонет, скорбит перед вековечною разлукою с  людьми и землей?.. Быть может, она ищет своего сына родного, проститься с ним хочет и зовет его?!

-Господи, спаси и помилуй! Помяни его во царствии Своем!"

Так в крике, небе, ветре, прорывающемся  сквозь завесу дождя, вновь соединяются отец и сын. И именно природа, по Чирикову, дарует отчаявшейся душе мгновение радости. О возможности гармонии и счастья в мире говорят заключительные строки рассказа: "Дождь пролил и притих. Устал, ослабел ветер… Ураганом пронеслась непогода над Жигулями, и на востоке робко выглянула небесная синева, а на ней мигнула одинокая звездочка. Но по небу еще беспорядочно ползали тучи, громоздились в горные цепи, разрывались и плыли за Волгу, где все еще перекатывались глухие раскаты грома и где вспыхивало и дрожало зарево молний". И наедине с этой гармонией Чириков оставляет только маленького мальчика…

 В результате органического переплетения вымысла, фактографии, эпики, лирики, субъективности и всеобщности настроения рождается сложный "синтетический" метод повествования, которым в совершенстве овладел Чириков в "Волжских сказках". Возможно именно это мироощущение позволило писателю в эмиграции не впасть, как отмечалось в некрологе, "в мизантропию отчаяния". Близко знавший Чирикова по пражской колонии эмигрантов А.А. Кизеветтер писал там же: "<…> его душевные силы не омертвели и не иссякли, и эта здоровая жизненная энергия, его не покидавшая, оказывала благодетельное влияние на окружающих"[27] .

Среди написанного до эмиграции у Чирикова, помимо "Волжских сказок", были и другие любимые вещи. Такими, несомненно, являлись его романы – "Юность" (1911), "Изгнание" (1913), "Возвращение"(1914) – вместе с последней частью "Семья" (1924), написанной в эмиграции, составившее тетралогию "Жизнь Тарханова". "Юность" возвращала писателя в годы его молодости, в Казань, к университетским товарищам. Работая над этим романом, он ликовал: "Пишется как никогда"[28] .

И бесконечно радовался, когда удалось вернуться к написанию продолжения: "<…> в "Вестнике Европы" кончился мой роман "Изгнание". Теперь сяду за <…> "Возвращение". Приятно писать длинное. Очень уж свыкаешься со своими героями: как родные!"[29]  В том времени для Чирикова сосредоточилось все: чистота, очарование, ясность мыслей, пылкость характера, определенность жизненных целей, душевные силы, чтобы работать над их достижением. Рисуя молодость своего героя Геннадия Тарханова, он, конечно, представлял себя: волосы по плеч, очки, одеяло на плечах вместо пледа, под мышкой  всегда книги "социального характера".

Чирикова нередко упрекали за то, что воспроизводимые им картины жизни лишены подлинности лирических переживаний и представлений, что он отражает только расхожее н типичное. Особенно в этом плане негодовали модернисты, считавшие, что Чириков и его собратья-реалисты не справляются со "страшными, ответственными" темами, которые поднимают в своем творчестве: эти темы их "сокрушают", "они в роковых переживаниях не способны усмотреть те тайны человеческой души, в которые еще не заглянул никто"[30] . Но, может быть, в этом и заключалась особая миссия этого писателя: дать ту, подернутую дымкой, теряющуюся вдали картину ушедших навсегда дней, которая была бы близка и знакома всем, а о событиях этого времени нельзя было бы точно сказать, пригрезились ли они, или были просто прочитаны в давно затерявшейся книжке. И сам Чириков воспринимал себя главным образом как писателя, "написавшего много о юности с ее грустной радостью и радостной грустью, с первыми чистыми порывами любви, полными ароматной тайны, так напоминающей белоснежный грустный ландыш в тихом таинственном сумраке родного леса <...>, такой прекрасный и такой хрупкий цветок<...>"[31]  упорно продолжая и в эмиграции рисовать "расцвет чувств в юном существе, доверчиво вступающем в жизнь". Обладая сам "душой чистой, поэтически настроенной и предрасположенной к широкому восприятию всего того, что есть в жизни светлого, чистого, прекрасного", писатель создавал "образы чистых юношей и девушек "на заре туманной юности", на "утре бытия", пока гроза жизненных будней еще не загрязнила их души, не охладила чистых ее порывов"[32]

В 1920-е гг. ему было жизненно необходимо обращаться к таким образам, тем более, что вскоре все они — робкие молодые люди, студенты в косоворотках, прелестные девушки с русыми косами — действительно остались там, не только в прошлом, но и в другой стране, куда не было возврата... Прошлое и потерянное теперь могло расцветать в его творчестве только "цветами воспоминаний".

На самого писателя гроза жизненных будней, обрушилась в 1920 г., когда он уже не имел возможности оставаться на родине. Известно, что знавший Чирикова еще по Казанскому Университету В.И.Ленин передал ему записку следующего содержания "Евгений Николаевич, уезжайте. Уважаю Ваш талант, но Вы мне мешаете. Я вынужден Вас арестовать, если Вы не уедете".[33]  Сначала Чириков поселился в Болгарии, в Софии, потом жил в Праге, которую предпочел шумному и блестящему Парижу, где обосновалась почти вся элита русской писательской эмиграции.

Отъезд за рубеж стал жестким водоразделом в жизни Чирикова, как, впрочем, и в судьбах многих его собратьев по перу. Но душевный переворот совершился ранее, когда он отошел от издательства "Знание", в 1908 г., усомнившись в бескорыстности  его создателей и организаторов, и в результате спора с еврейскими писателями (А.Волынским, Шоломом Ашем и др.) по поводу изображения национально быта в литературе. (Этот эпизод 1909 г. был сильно раздут прессой, которая поспешила заверить публику, что автор пьесы "Евреи"- на самом деле отъявленный актисемит![34] ) Сам Чириков подвел черту под своим прошлым, сказав, что, к счастью, в конце концов "художник победил общественника"[35] . Произошедшим изменениям предшествовало еще одно обстоятельство — мучительная смерть от рака горячо любимой матери. "Предсмертные беседы матери,— вспоминал Чириков,— впервые заставили меня оглянуться на свой пройденный путь, почувствовать малоценность всей прежней революционной суеты и вернуться к вечному: душе человеческой, со всеми отражениями в ней Божеского лица и борьбы индивидуальной, к красоте и чудесам творения Божьего"[36]

Эта перемена была замечена и критикой, которая увидела, что миросозерцание Чирикова стало не узко политизированным, а философским, появились "глубокий лиризм, задушевность, мягкая, русская, красивая печаль воспоминаний, скорбь раздумий, вера в юность, нежная любовь к детской душе и сердцу русской женщины"[37] . Но еще раньше подобную метаморфозу предсказал Леонид Андреев (оказавшийся неожиданно самым душевно близким Чирикову писателем[38] ), поэтично охарактеризовавший талант художника в телеграмме, посланной юбиляру в связи с 25-летнем его писательской деятельности: "В твоем лице справляет сегодня свой праздник коренная русская литература, та, что размывает берега, рвет плотины и неутомимо стремится к широкому свободному морю. Пусть сверкают на солнце стоячие болотца, поросшие цветами, а течение темно н угрюмо,— высыхают на солнце болотца, а река все бежит, все ищет и зовет с собою"[39] .  Но еще больше изменили его творческую манеру те круги ада, сквозь которые пришлось пройти в годы гражданской войны писателю. Они отточили его перо, заставили рисовать жизнь в ее контрастах и непримиримых противоречиях.

Собственно, его прощание с родиной началось не в 1920 г., а раньше — в 1919, когда он оказался на юге России, в армии Деникина и стал сотрудником крупного пропагандистского белогвардейского центра — Освага. В этот период он издает в форме "бесед с рабочим человеком", ряд брошюр: "Народ и революция", "Вера в Бога и вера в социализм", "О природе человека", в которых развенчивает теорию и практику большевизма, об опасностях которого предупреждал еще раньше, В 1917 г. писатель обратился к русскому правительству с вопросом: " Что вы молчите?"[40] . И в работах, публикуемых в газетах "Утро Юга", "Родное слово", "Кубанская земля", вновь слышится его предостерегающий голос: "<...> мы видим рождение босяка: физического и морального. Босяк материальный — дело легко поправимое, а вот босяк духовный — это настоящий ужас нашей жизни. Это на несколько поколений"[41] . Можно только сожалеть о наивной вере писателя в то, что "большевизм обречен на гибель. Все признаки его вырождения уже налицо; навязчивая идея, мания величия, демонизм, кровавый садизм".[42]

О крушении Этой веры он рассказал в своих романах, созданных уже за пределами Родины. Нельзя сказать, что Чириков чувствовал себя уютно в Осваге (по выражению современника "самом темном и мрачном учреждении Добровольческой армии", взявшем на себя роль "идейного знаменосца"[43] ). Его пребывание там вызывало чувство недоумения: "Почему он, старенький, прошедший жизнь и мудрый, подчинился какому-то хаму в полковничьих погонах, который на "Ревизор" Гоголя клал резолюцию: "К представлению не дозволяется как развращающее нравы"? Почему плясал под винтовкой на Садовой, когда в последних своих судорогах белое командование поставило под ружье писателей, художников врачей и бабок? Почему из быта родного и понятного ему <...> ушел в бой барабанов <...> ?"[44]

Кошмар пережитого, потеря веры в идеалы наблюдений над происходящим привели к тому, что уже спустя год перед читателем возник другой писатель. Куда делась добродушная улыбка и "тепло" описаний,[45]  где прежний смешливый задушевный тон при взгляде на Сонную, Нелепую провинциальную жизнь,[46]  куда делись его герои — безмятежные и ограниченные обыватели, умеющие радоваться мелочам и мечтать о великом? Теперь уже невозможно было даже подумать о том, чтобы "поиграть" с его фамилией, образовывал о нее разные производные вроде "чириканья" и "чириковщины"[47]  Теперь в его творчестве на первый план вышла трагедия тысяч и тысяч его соотечественников, так называемая "трагедия беженства". Отныне уделом самых обычных людей, чей крестный путь пролег из Крыма в Константинополь и далее, сделались небывалые страдания. На их лицах отпечатались кровавые отсветы пожарищ, неизбывные муки, непреходящая скорбь.

Эпопея беженства была развернута в романе с оригинальным названием — "Мой роман" (1926). Судьбы героев этого произведения определяются великой трагедией, разметавшей семьи, разрушившей устои, заставившей людей мыкаться в поисках дома, угла, тепла, добра и любви. Иван Петрович, Вероника, ее муж, маленькая дочь несчастливый, их психика изломана, они навсегда потеряли покой. И, насильственно ввергнутые в пучину раздоров, непонимания, ревности и взаимного недоверия, они гибнут, кончают с собой, остаются опустошенными и одинокими.

Когда-то по поводу одной из дореволюционных пьес Чирикова "Шакалы" (1911) критикой было высказано мнение, что она слишком мрачна, в ней "смертным духом пахнет"[48]  Но то была всего лишь камерная история неразделенной любви, приводящая героев к роковому финалу. Гораздо более подошло бы это определение к роману Чирикова "Зверь из бездны" (1926). В предисловии к нему автор писал: "Занося в свою художественную летопись правдивую историю о том, как люди жили, ненавидели и любили в наши страшные годы, я не выхожу из рамок свидетеля. <...> Роман мой — сама жизнь. <...> жизнь сама стала величайшим автором. <...> и роман мой носит отпечаток того хаоса обломков, вещественных и невещественных, среди которых мы живем и действуем. <...> Читатель, знай и помни, что роман мой — сама жизнь, а я автор настоящего произведения — но судия, а свидетель, и не историк, а только живой человек, испивший из чаши мук и страданий русского народа. Когда-то, желая упрекнуть Чирикова, писали, что он не может называться реалистом, так как, отказываясь от психологического анализа, проникающего вглубь, довольствуется лишь внешним сходством с изображаемым.[49]  Не соглашаясь в принципе с такой оценкой, скажем только, что именно сходство с реально происходившим придало роману необычайную остроту. И именно поэтому он был встречен эмиграцией с явным неудовольствием.

"Национально-настроенная молодежь адресовала писателю "Открытое письмо", опубликован его в парижской газете "Возрождение"[50] . Она обвинила художника в "клевете" на белое движение. Этого взгляда придерживался и П.Б.Струве (он явился идейным вдохновителем всей затеи), назвавший роман "объективно неправдивым произведением"[51] .

Что же инкриминировалось писателю? Он "осмелился вскрыть ужас той всеобщей человеческой распри, в которую вылилась защита Отечества белой гвардией. Эмигрантская публика не смогла ему простить, что он не принял целиком сторону "спасителей Отечества", а показал сонмище израненных, исковерканных человеческих судеб, по которым безжалостно прошлось колесо истории. Чириков был убежден, что ожесточение войны извлекает из глубин человеческой психики звериные инстинкты у самых благородных людей, сеет жажду убийства, мести, разрушении и насилия.

 

Апокалиптический образ "Зверя из бездны" определил структуру всего произведения Ощущение без безнаказанности и вседозволенности пьянит настолько, что забываются те идеи, во имя которых люди брались за оружие. Эти наблюдения Чириков вынес еще с фронтов первой мировой войны, где побывал в качестве военного корреспондента и по следам которых написал книги "Поездка на Балканы" (1913) и "Эхо войны"(1915). Вот одно из них: "Посмотрел поближе на войну, на озверевших людей, на героев, побежденных и победителей. <...> Воюет весь народ, опоэтизировал ее, украсил цветами, опьянил патриотизмом <..>. Но <...> война всегда зверство и будит в человеке зверя... А эта особенно жестокая: со шлись посчитаться вековечные враги, и быстро пропала всякая показная гуманность. Насмотрелся. Испытал сильные ощущения <...> Ад!"[52]  . Но Окончательно Подтвердила его пессимистические прогнозы относительно потери людьми человеческого облика именно гражданская война, когда сошли "посчитаться", не две нации, а братья, отцы и дети, разведенные по обе стороны баррикад классовой ненавистью.

Чириков, создавал социальную эпопею "Зверь из бездны", избрал позицию Высшего Судии. Он ищет не правых и виноватых, а страдает, видя, как все перемешалось, и перепуталось в этой бойне, где "белые", и "красные", попадая к плен друг к другу, меняются местами, сражаясь уже на стороне недавнего противника. Тем же, кто не хочет принимать участия в резне, приходится скрываться в лесах. Но даже примкнув к "зеленым", они все равно рано или поздно вступают н путь грабежа, насилия над мирными жителями, так как вынуждены добывать себе пищу и кров.

Таким образом, писатель, может быть, впервые столь обнаженно продемонстрировал  неоднородность белого движения, в рядах которого оказались и бывшие черносотенцы  и разная "тыловая сволочь", и подлинные патриоты России, снял с его участников венец страстотерпства и мученичества. Он вскрыл Причины "охлаждения" населения к своим "защитникам", поскольку при всей ненависти к бесчинствам красных, люди все чаще начинали рассуждать так: "Избави нас Бог от друзей, а с врагами справимся сами".

Вряд ли Чирикову было известно стихотворение Максимилиана Волошина "Гражданская война", написанное в 1919 г., где есть такие строки:И там, и здесь между рядами. Звучит один и тот же глас: "Кто не за нас — тот против нас! Нет безразличных: правда с нами!". А я стою один меж них В ревущем пламени и дыме И всеми силами своими Молюсь за тех и за других.

Но очевидно, что писателю оказалась близка именно эта позиция, и именно ее он воплотил в этом произведении. Особенность романа " Зверь из бездны", состоит в том, что Чириков рисовал не каких-то абстрактных злодеев, монстров-извращенцев, моральных уродов, а изображал большею частью хороших русских людей, чья психика не выдержала нагрузки, чья нравственность оказалась зависима от обстоятельств, которые не позволяют сделать правильный выбор, сохранить свою душу.

Всеобщий нравственный упадок, моральное разложение определяют логику поступков и "белых", и "красных", рождают в их сердцах злобу и отвращение. И вот этого-то жесткого диагноза не могло простить Чирикову эмигрантское окружение, в итоге все же согласившееся заменить слово "клевета", в приговоре роману на слово "неправдивость".

Этот роман на короткое время смягчил отношение к писателю в стране Советов, которая стала радостно заверять, что наконец-то писатель воссоздал картину зверств и разбоя белого движения. Однако общий вывод все же оставался для Чирикова неутешительным: художественная правда возникла в романе помимо воли автора, а его пером водила злоба человека, не забывшего, что в революцию у него похитили письменный стол и разорили уютный кабинет. И среди определений, даваемых художнику и его творчеству — "черносотенный бред", "апологет кнута и нагайки", распространяющий нелепости о " славянском единстве",— были едва ли не самыми нейтральными. На родине, конечно, кроме всего прочего, не могли забыть его выступлений в деникинской печати и брошюр о М.Горьком "Фиговый листок" (1919) и "Смердяков русской революции" (1921).

Следует отметить при этом, что обвинение Чирикова в агрессивности но имело под собой особых оснований. В эмиграции он очень скоро отошел от политики и публицистики, свои размышления облекал главным образом в художественную форму (хотя выпады против большевиков различимы и в его последнем романе — "Отчий дом". Однако неприязнь к писателю на родине, как, впрочем, и ко всей эмигрантской литературе, была столь велика, что и много лет спустя после смерти Чирикова единственное переиздание его произведений в России "Повести и рассказы" (1961) преодолело цензору с огромным трудом, а вернувшимся из эмиграции его детям В.Ульянищевой (той самой Вале, которой была посвящена "Моя книга", куда вошли "Белая роза" и "Моя жизнь") и Е. Чирикову (тому самому Жене, которому вместе братом Гогой своим рождением обязана книга "В царстве сказок") разрешили поселиться - и то исключительно по ходатайству Е.П.Пешковой — только в Нижнем Новгороде и Ташкенте.

На самом же деле и в эмиграции Чириков не изменил ни своего облика, ни своего образа мыслей — остался тем же самым порядочным русским интеллигентом, каким он был и прежде. На эмигрантских вечерах часто возникала его невысокая коренастая фигура в темно-синем пиджаке со светлым галстуком большой бабочкой, какие носили в отарой России начала столетия земские врачи и сельские учителя. Чириков мог даже вскочить на стол и под шумные аплодисменты молодежи произнести горячую речь о чем-то очень хорошем, но не совсем точно уловимом. Как это напоминало приход Чирикова в рабочие клубы Москвы и Питера, в кружки учащейся молодежи, когда также под гром аплодисментов он появлялся в бархатной блузе, с длинными черными волосами, зачесанными назад, с большим краевым бантом, выделявшимся на черном бархате! Больше всего оп любил общение с публикой, своим читателем. Недаром он советовал в свое время впавшему в уныние своему другу писателю Скитальцу: <...> почитай рабочим за Невской заставой. Очень приятная публика. А если споешь еще из волжских песен,– с ума сведешь"[53]  . И весьма показательно, что роман "Зверь из бездны" он посвятил "братскому чешскому народу". И даже учитывая все многочисленные публицистические и политические выступления Чирикова – а он печатался в большевистской "Новой жизни" (1905), протестовал против преследования М.Горького в Америке (1906), затем резко полемизировал с ним по поводу его статьи "Две души" (1915)[54] , выступал в защиту позиции оборонцев,[55]  публиковал во время нахождения в ставке Деникина уже упоминавшиеся брошюры — можно смело утверждать, что настоящим политиком он никогда не был. На всех этапах жизни это был честный, добрый, искренний писатель, у которого распад человеческих связей, распыление Отчего Дома, явная несправедливость всегда вызывали негодование и обиду, естественные для каждого мало-мальски совестливого человека. Очень точно определила все его качества проницательнейший критик начала века Е.А. Колтоновская: "Сочувствие его к человеку не головной альтруизм, не теоретическая гуманность, а непосредственная доброта и отзывчивость, дающая ему возможность проникать в чужую душу. Чирикову близок человек — да и не только человек, а вся жизнь на земле <...>".[56]

Осмелимся предположить, что слова Чехова, сказанные им при знакомстве с писателем: "Малый добрый и теплый"[57] , — полностью соответствуют его психологическому складу, О нем же, как о писателе, очень точно сказал при чтении "Юности" М.Горький: "Читал хорошо и чувствовал себя при этом тоже хорошо. Было весело и грустно,— все как следует при чтении искренно написанной книги, когда ее писал хороший и честный русский писатель. Настоящий писатель".[58]

Но как это ни парадоксально, об этом настоящем писателе на протяжении десятков лет не появилось ни одной основательной критической статьи ни в России, ни в эмиграции, ни одной книги, анализирующей его творческий путь. Не случайно в одном из писем он жаловался другу: " Написал я 10 книг, а до сих пор не дождался обстоятельной статьи о себе <...>".[59]

Известно, что Чехословакия очень хорошо приняла Чирикова и его многочисленное семейство, его портрет висел в витрине фотоателье в самом центре Праги, чехам пришлась по душе "его стыдливая муза, его чистота душевная, его обожание семьи"[60] , проститься с ним пришли министры, сенаторы, студенты и учащиеся. И хотя Чириков так и не выучил чешский язык, он не уставал произносить слова благодарности чешскому народу, который дал ему "братский приют к возможность писать"[61] . Но и окруженный близкими и понимающими его людьми, он очень тосковал по России, особенно по Волге. "Неохота умирать и ложиться в чужую землю",[62]  – признавался он старым друзьям. Особенно усилилась его тоска во время последней тяжелой болезни, от которой он уже не оправился. Ариадна Эфрон вспоминала, что "тоска жила в комнатке Евгения Николаевича, воплощенная и воплощаемая им — нет, не в рукописях: в деревянных модельках волжских пароходов, которые он сооружал на верстаке у окошка, глядевшего в самую гущу сада. Комната была населена пароходами — маленькими и чуть побольше, баржами – коломенками, тихвинками, шитиками, гусянками; челнами и косяыми. <…> Тесно было волжанину во Вшенорах, мелководно на Бероунке!"[63]  Еще более пронзительно звучит признание его внучки И.В. Николаевой, вспоминавшей о том, "как дедушка любил Россию, любил крестьян и имел среди них друзей, как тосковал по волжским откосам и берегам, он даже сам смастерил вид Нижнего, с пароходиками, откосами, церквушками, под этим городком он и скончался"[64] 18 января 1932 г.

Чириков как-то написал в альбом одному из своих товарищей-писателей: "Книга писателя всегда интереснее, чем он сам". Позволим себе не согласиться о этим. Нам интересны и книги Чирикова, и его жизнь, которая вобрала в себя роковые минуты, ХХ в. Приведенная запись в первую очередь говорит нам о душе художника, отличавшегося необыкновенной скромностью, никогда не стремившегося быть "на виду" Чирикову же как писателю было чем гордиться, его произведения были переведены па французский, норвежский, немецкий, шведский, английский, датский, испанский, итальянский, болгарский, сербский, хорватский, польский языки. На чешском были изданы все его художественные произведения. До революции в России вышло его собрание сочинений в 17-ти томах. Он действительно был прирожденным писателем, не мог не писать. "<...> как пьянице трудно сразу бросить пить, так мне — писать. Это своего рода болезнь, от которой излечиваются только <...> лишением верхних конечностей",[65]  — шутил он. Теперь, на исходе ХХ в., наконец появилась возможность заново открыть его творчество.

 

Примечания

1.Такое название дал автор 10-му тому собраний сочинений (М., 1910),  где были напечатаны очерки и корреспонденции из провинциальной жизни, публиковавшиеся ранее в периодической печати.

2.См. Кракихфельд В. Бард русской интеллигенции//Современный мир, 1911. № 2. С. 306—318; Васильевский М.Н. Бытописатель будничного горя//Вестник литературы, 1911, № 3. С. 57—59 и др.

3.Провинциальная комедия. — название 4-го тема собрания сочинений писателя (М., 1911), в котором соединены его бытовые пьесы  "На дворе во флигеле", "Иван Мироныч", "Марья Ивановна", "Царь природы".

4.Очерки "Провинциальные картинки" регулярно печатались в журналах "Жизнь" (1900—1901) и "Современный мир" (1913—1914).

5.Чириков Е.Н. Автобиографические заметки// Русская литература ХХ века /IIод ред. С.А.Венгерова. Т. 2. М., 1915. С. 70.

6.Усомниться в этом знании позволяли себе только литераторы, близкие к модернизму. Так, В. Гофмав утверждал, что, например, в рассказе "На пороге жизни" (1907) детская психология фальшива и невыдержанна" (Весы, 1908. № 4. С. 49).

7.См.: Чириков Е.Н. На путях жизни в творчества: Отрывки воспоминаний / Вступ. ст., публ. и примеч. А.В.Бобыря//Лица: Биогр. альманах. Вып. 3. СП6., 1993. С. 281—416.

8.Чириков Е.Н. Автобиографические заметки. С. 72

9.Чириков Е.Н. Автобиографические заметки. С. 74.

10.Чириков Е. Обрывки воспоминаний//Современные записки, 1936, М 60. С. 261—262.

11.Чириков Е.Н. На путях жизни и творчества. С. 328.

12.См., например: Воровский В. Литературные наброски ("Легенда старого замка")//Наше эхо, 1907. 1 апр. (подп.: П.Орловский); Горький М. Собр. соч. в 30-ти т. Т. 29. М., 1955. С. 17.

13.Луначарский В. Новые драмы// Вестник жизни, 1907, №5. С.123, 127.

14.Тема семьи, отчего дома одна из важнейших в творчестве Чирикова. Стоит напомнить, что романом "Семья" (1924) завершается его автобиографическая тетралогия "Жизнь Тарханова", а в конце жизни он создает роман "Отчий дом" (1929-1931).

15.Чириков Е. Волжские сказки, М., 1916. С. 298.

16.Чириков Е. Волжские сказки. С. 295.

17.Цветаева М.И. Собр. соч. Т. 6. м., 1995. С. 710.

18.Там же.

19.Цит. по: Жерве Н. Силуэты современных писателей (Е.Н.Чириков)//Новая Всемирная иллюстрация, 1917. № 265 (5). С. 14.

20.РГАЛИ. Ф. 1117. Оп. 1. Ед. хр. 63. Л. 23 (Письмо не датировано).

21."Повести страшных лет" — подзаголовок сборника "Красный паяц" (Берлин, 1928), куда вошли произведения "Красный паяц", "Опустошенная душа", "Да святится имя твое", "Мстители".

22.А.В.Луначарский о кино. М., 1965. С. 258.

23.Подробнее об этом: Чириков Е.Н. Девьи горы/Публ. и вступ. ст. Е.Соболева//Новый журнал, 1990. К 180. С. 121—146.

24.Любопытно привести его высказывания по этому поводу: у нас воскресает опять реализм, идет насмарку всякая декадентщина"; "был на вечере у Сологуба и чуть не издох от тоски! Там собрались реформаторы театра и жевали все пережеванное до двух часов ночи" (РГАЛИ. Ф. 1117. Оп. 1. Ед. хр. 63. Л. 17. Письмо С. А. Найденову, не датировано).

25.Чириков Е. Волжские сказки. С. 70.

26.Там же. С. 307.

27.Кизеветтер А. Памяти Е.Н. Чирикова (газетная вырезка). Сообщение Дома-музея М.И. Цветаевой в Москве. Архив русского зарубежья. Фонд Е.Ф. Максимовича КП-1031.

28.РГАЛИ. Ф. 1117. Оп. 1. Ед. хр. 63. Л. 2. Письмо С.А.Найденову (не датировано)

29.РГАЛИ. Ф. 246. Оп. 1. Ед. хр. 144. Письмо И.М.Касаткину (не датировано). Гофмав В. Сборники товарвщестзз .3нанве, 1908. Ки. ХХ//Весы, 1908. 4. С. 49, 50. Ср. также: Ганжулевцч Г. За чертой индиавдувлизма. ТIТ. Е.Чириков//Наука и жизнь, 1905. !‘ 9. Стб. 105—128.

30.Гофман В. Сборники товарищества "3нание" 1908. Кн. ХХ//Весы, 1908.№ 4. С. 49, 50. Ср. также: Ганжулевич Г. За чертой индивидуализма. III. Е.Чириков//Наука и жизнь, 1905. №9. Стб. 105—128.

31.Чириков Е. Девичьи слезы. Париж, 1927. С. 7.

32.Кизеветтер А. Указ. соч.

33.Цит. по: Чириков Е.Н. На путях жизни и творчества. С. 288.

34.Подробнее об этот см.: Чириковский  инцидент //Еврейский мир, 1909. № 3. С. 19—22.

35.Чириков Е.Н. На путях жизни и творчества. с. 372.

36.Там же.

37.РГАЛИ. Ф. 484. Оп. 2. Ед. хр. 44. Цит. по: Зарница (Нью-Йорк — ?), журн. оттиск.

38.По свидетельству близких, Чириков любил Андреева не за "талант, в за тоску", и очень переживал, что его мало издают после смерти. См.: Лазаревский В. Е.Н. Чириков//Россия и славянство, 1932.№ 165. 23 янв., а также: Переписка Л.Андреева и Е.Н. Чирикова /Вступ. ст., подг. текста и коммент. В.Н.Чувакова//Леонид Андреев: Материалы и исследования. М., 2000. С. 32—86.

39.Биржевые ведомости. 1911. №12180. 18 февр. Утренний вып.

40.Чириков Е. Что вы молчите?//Русские ведомости, 1917. 6 окт. Чириков Е. Голый человек//Утро Юта, 1919. 3 янв.

41.Чириков Е. Голый человек//Утро Юга, 1919. 3 янв.

42.Чириков Е. Революционная психопатия//Утро Юга, 1919. 27 янв.

43.Заграница (Воспоминания Г.В.Алексеева)//Встречи с прошлым. Вып. 7. М., 1990. С. 169. Там же. С. 169—170.

44.Там же. С. 169—170.

45.Эпитет "теплый", может быть, наиболее часто встречающийся при характеристике произведений писателя (см., например, отзыв В.Львова-Рогачевского. Журнальные Заметки//образование 1905. № 1. С. 137).

46.Ср. название статьи Пл. Краснова "Смешливый писатель печальной жизни (Литературная характеристика Чирикова)" (Литературные вечера "Нового мира", 1903,№3. С. 111—115).

47.См.: Русов Н. Чириковщина//Вечерня Заря, 1907. 8 окт. В начале века было в коду следующее двустишие: "Весь век прожил, чирикая, // Заслуга не великая" (см.: Поморский А.Н. Великая сила// РГАЛИ. Ф. 1617. Оп. 1. Ед. хр. 38). А в симфонии "Возврат" Андрей Белый написал: На улице чирикали воробьи. В Книжных магазинах продавались сочинения Чирикова" (Белый А. Старый Арбат. М., 1989. С. 227).

48.См.: Львов-Рогачевский В. "Земля". Сборник VII. (рец.)//Совр. мир, 1911. № 11. С. 370.

49.См.: Русское богатство, 1914. № 8. С. 304—306.

50.Возрождение, 1927. 14 янв.

51.Возрождение, 1927. 6 янв.

52.РГАЛИ. Ф. 246. оп. 1. Ед. хр. 144. Письмо И.М.Касаткину (не датировано).

53.РГАЛИ. Ф. 484. Оп. 1. Ед. хр. 96 (письмо не датировано).

54.См.: Чириков Е. Русский народ под судом Максима Горького. М., 1917.

55.Один из недоумевающих [Чириков Е.]. Нужны ли убеждения? (Письмо в редакцию)//Летопись, 1915. № 1 (дек.). С 323—328.

56.Колтоновская Е.А. Критические этюды. СП6., 1912. С. 107.

57.Чехов А.П. Поли. собр. соч. Т. 11. М., 1982. С. 265.

58.Архив М.Горького.

59.РГАЛИ. Ф. 1117. Оп. 1. Ед. хр. 63. Л. 2. Письмо С.А.Найденову (не датировано).

60.Лазаревский Б. Е.Н. Чириков//Россия и славянство, 1932. № 165, 23 янв.

61.Возрождение, 1927. 20 янв.

62.РГАЛИ. Ф. 1115. Оп. 2. Ед. хр. 35.

63.Эфрон А. Страницы былого//Звезда, 1975. №6. С. 185.

64.Цит. по: Письма М.И.Цветаевой к Л.Е. Чириковой- Швитниковой. М., 1997. С. 69.

65.РГАЛИ. Ф. 1117. Оп. 1. Ед. хр. 63. Л. 23.


Страница 1 - 4 из 4
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец | По стр.

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру