«Московский текст» в русской поэзии ХХ в.: М.Цветаева и Б.Окуджава

Вместе с тем город у Окуджавы  выступает, как и во многих стихотворениях Цветаевой, "свидетелем" и даже "участником" более сокровенных дружеских и творческих отношений. Ряд московских лирических зарисовок Окуджавы по существу представляет собой дружеское послание, воспоминание о старой дружбе. В стихотворении "На рассвете" (1959) штрихи к портрету предрассветной Москвы приобретают особую личностную значимость, когда неожиданно на фоне бульдозеров, "царства бетона и стали" появляется "маленький, смешной человечек", в котором герой с радостью узнает старинного друга детства, общим с которым у него и был этот полный загадок мир большого города. А в стихотворении "Чаепитие на Арбате" (1975) уют традиционного для старой Москвы долгого чаепития  формирует благотворную атмосферу беседы двух давних друзей-фронтовиков о судьбе, жизни и смерти, трудных дорогах войны.

В поэзии Окуджавы арбатский мир с живущей в нем тайной музыкальной гармонией  становится основой и душевного единения поэтов. В стихотворении "Речитатив" (1970) атмосфера арбатского двора, хранящего память об истории и живущего разнообразной жизнью в настоящем, невольно дает живущим здесь поэтам – лирическому герою и Николаю Глазкову – ощутить волнующую "близость душ".

В "Речитативе" проявляется особая свободная неиерархичность изображенного Окуджавой московского мира, арбатского двора, увиденного как "рай, замаскированный под двор, // где все равны: и дети и бродяги…". Столь же широкая персонажная сфера, включающая в себя и представителей социальных "низов"[5] , присутствует и в "московской" поэзии Цветаевой.

Цветаевская Москва, особенно в пору предгрозовых ожиданий, становится всевмещающим "странноприимным домом", привечающим страждущих, бездомных со всей Руси ("Москва! Какой огромный…", "Над синевою подмосковных рощ…", "Семь холмов – как семь колоколов…"). Неслучайно первое из названных произведений несет в себе элементы "ролевой" лирики: цветаевская героиня на время перевоплощается в персонажей-бродяг и до глубины проникается их телесной "болестью", душевными терзаниями, от которых они жаждут исцелиться, прикоснувшись к московским святыням. В этих и некоторых других стихотворениях "верхнее", сакральное пространство города свободно сочетается с образами бродяг, беглых каторжников, странствующих по Москве и ее окрестностям и отчасти выступающих как некая ипостась мятежного и одинокого духа самой героини. Особая "всечеловечность" и психологическая сложность лирической героини проявляется в том, что она живо ощущает свою сопричастность не только "высокой" Москве с соборами и колокольным звоном, но и этим вольным и нищим странникам, с судьбами которых она едва ли не пророчески осознает собственное родство – родство "бездомья" и изгнанничества:


И думаю: когда-нибудь и я,
Устав от вас, враги, от вас, друзья,
И от уступчивости речи русской, –

Надену крест серебряный на грудь,
Перекрещусь – и тихо тронусь в путь
По старой по дороге по Калужской.

Очевидно, что персонажный мир имеет существенную значимость в стихах о Москве как Цветаевой, так и Окуджавы. Хотя у Окуджавы Москва как бы "гуще" населена, а образы московских персонажей все же более индивидуализированы и с психологической, и с социальной точек зрения, более самостоятельны в отношении к авторскому "я" ("Король", 1957, "Весна на Пресне", 1959, "Московский муравей, 1960, "Песенка о белых дворниках", 1964, "Песенка о московских ополченцах", 1969 и др.). Бытие города вообще непредставимо для лирического "я" Окуджавы вне личных судеб его "незаметных" жителей – без поэтической, народной памяти о безвременно погибшем в войну Леньке Королеве – легенде Арбата ("Король"), без весеннего оживления простых пресненцев, "мелочей" их частной жизни ("Весна на Пресне") и т. д.

Москва обретает в поэзии Цветаевой и Окуджавы и статус своеобразного культурного мифа, представая как средоточие национальной культуры в прошлом и настоящем, как пространство, хранящее в себе незримую связь с судьбами русских поэтов.

Существенное место в контексте произведений Цветаевой и Окуджавы занимает образ воскрешаемой творческим воображением пушкинской Москвы, содержащий мифопоэтическое обобщение о судьбе поэта, его связях с городом как своего времени, так и последующих эпох.

Пушкинская Москва Цветаевой предстает прежде всего в ее очерке "Мой Пушкин" (1937). "Памятник-Пушкин", сращенный с плотью города, приобретает под пером автора очерка мифопоэтические черты: он видится как стоящий "над морем свободной стихии" (ассоциация воспетой поэтом-романтиком морской стихии с  вольным и демократичным духом столицы) "гигант среди цепей", насильственно заключенный в "круг николаевских рук", как "памятник свободе – неволе – стихии – судьбе – и конечной победе гения". Важно, что для лирического "я" Цветаевой именно встреча с бронзовой фигурой Пушкина явилась первым опытом прикосновения к московскому хронотопу. "Памятник-Пушкин" стал для нее "первой встречей с черным и белым", "первой пространственной мерой", вытянувшейся впоследствии в линию целого жизненного пути, "версту всей пушкинской жизни и наших детских хрестоматий". В изображении Цветаевой московский мир, созвучный духу пушкинской простоты и свободы, оживает и, подобно самой героине, погружается в напряженное осмысление ликов родной культуры: "… Прогулка была такая долгая, что каждый раз мы с бульваром забывали, какое у него лицо, и каждый раз лицо было новое, хотя такое же черное. (С грустью думаю, что последние деревья до [6]  него так и не узнали, какое у него лицо). Памятник Пушкина я любила за черноту…".

Во многом близкие пути художественного познания пушкинской Москвы проступают и в ряде стихотворений Окуджавы ("Былое нельзя воротить, и печалиться не о чем…", 1964, "Александр Сергеич", 1966, "На углу у гастронома…", 1969, "Приезжая семья фотографируется у памятника Пушкина", 1970). Сила творческого воображения, сама память московской земли позволяют герою стихотворения "Былое нельзя воротить…" в жизни современного ему Арбата ощутить отголоски хронологически далекой, но внутренне близкой эпохи Пушкина. Художественная концепция времени здесь циклична: чем дольше живет город во времени, в смене различных эпох, тем ярче проступают в его облике дорогие приметы культуры и быта прошлого:

Былое нельзя воротить… Выхожу я на улицу
и вдруг замечаю: у самых Арбатских ворот
извозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается…
Ах, нынче, наверное, что-нибудь произойдет.

Примечательные типологические параллели с "московско-пушкинским" дискурсом Цветаевой возникают у Окуджавы в стихотворениях "Александр Сергеич", "Приезжая семья фотографируется у памятника Пушкину", где памятник поэту на Пушкинской площади становится центром притяжения не только для Москвы, но и для всей России. Если  Цветаевой в заветной бронзовой фигуре виделись "нагруженные снегом плечи, всеми российскими снегами нагруженные и осиленные африканские плечи", то в "Александре Сергеиче" Окуджавы выход на общерусский масштаб изображения сопряжен с музыкальным мотивом "тихо звенящей" от падающего снега бронзы:
Не представляю родины без этого звона.
В сердце ее он успел врасти,
как его поношенный сюртук зеленый,
железная трость и перо – в горсти.
В стихотворении Окуджавы, как и в цветаевских раздумьях о пушкинской Москве, одушевленные мифопоэтические детали памятника с особой яркостью являют всеобъемлющую и "всечеловечную" душу русского гения и нераздельно связанного с ним города, который снова и снова возвращается к скорбному переживанию трагической гибели поэта ("На углу у гастронома…"). Хронотоп Пушкинской площади в изображении Окуджавы вбирает в себя и вековой пласт исторической памяти, и богатство эмоциональных проявлений текущей человеческой и природной жизни, столь ценившееся автором "Вакхической песни":

По Пушкинской площади плещут страсти,
трамвайные жаворонки, грех и смех…
Да не суетитесь вы! Не в этом счастье…
Александр Сергеич помнит про всех.

Через целостный образ Москвы, отдельные московские мотивы и сюжеты в поэзии Цветаевой и Окуджавы становилось возможным масштабное художественное обобщение важнейших исторических и культурных эпох ХХ столетия, судеб их ключевых представителей.
Как в поэзии, так и в эссеистской прозе Цветаевой, творческое осмысление Серебряного века было неразрывно связано с образом Москвы, ее именитых домов, с  портретами их обитателей. Портрет старомосковской дореволюционной интеллигенции вырисовывается в эссе "Пленный дух" (1934), где показано скептичное отношение "старого поколения Москвы" к нарождавшемуся тогда "новому искусству"; в очерке "Дом у старого Пимена" (1933), воссоздающем мифологемы как родного дома в Трехпрудном, так и "смертного дома" Иловайского на Малой Дмитровке, который, по мысли автора,  воплотил в себе трагическую судьбу всего "того века" в пору революции, когда "Россия взорвалась со всеми [7]   Старыми Пименами". Таким образом, сквозь призму разрушения укорененного в московской традиции дома как духовно-исторической субстанции с особой остротой ощущается катастрофизм крутых исторических сдвигов в начале ХХ в.

В "московской" поэзии Цветаевой существенное место принадлежит и творческим портретам поэтов Серебряного века, органично вписанным в общий культурный интерьер эпохи с учетом релевантной для рубежа столетий оппозиции двух столиц. В "Нездешнем вечере" (1936), вспоминая о чтении своих стихов на вечере в Петербурге в 1916 г., Цветаева особенно подчеркивала тот факт, что там  "читал весь Петербург и одна Москва", и она своими стихами стремилась "эту Москву – Петербургу подарить": "Ясно чувствую, что читаю от лица Москвы и что этим лицом в грязь – не ударяю, что возношу его на уровень лица – ахматовского…".

В цветаевских же стихах особенно значимым оказывается общение с поэтами – "петербуржцами" на московской "почве".

В стихотворениях, обращенных к Мандельштаму ("Ты запрокидываешь голову…", 1916, "Из рук моих – нерукотворный град…", 1916), проступает образ "гостя чужеземного", "чужестранца", ставшего для героини "веселым спутником" в совместном постижении Москвы.  В пятом стихотворении цикла "Стихов к Блоку" ("У меня в Москве – купола горят…") драма разминовения двух поэтов (а в одном из последующих стихотворений и трагедия разорванности духа Блока, резонирующая в "рокоте рвущихся снарядов")  разворачиваются на фоне Москвы, с которой героиня ощущает особую спаянность. При этом характерно, что мистическое общение с Блоком происходит здесь в "верхнем" пространстве Москвы, над городом, где земная топография приближена к надмирному и вечному:

И проходишь ты над своей Невой
О ту пору, как над рекой-Москвой
Я стою с опущенной головой,
И слипаются фонари.

Особый смысл  приобретает "московский текст" в стихах, обращенных к Ахматовой (цикл "Ахматовой", 1916). По признанию Цветаевой, "последовавшими за моим петербургским приездом (в 1916 г. – И.Н.) стихами о Москве я обязана Ахматовой, своей любви к ней, своему желанию ей подарить что-то вечнее любви…". И уже в начальном стихотворении цикла, воссоздавая развернутый мифопоэтический портрет "музы плача, прекраснейшей из муз", героиня приносит ей в дар свою Москву – причем на сей раз это город, где в молитвенном порыве сходятся вместе его как высшие, так и низовые сферы:

В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий…
– И я дарю тебе свой колокольный град,
Ахматова! – и сердце свое в придачу.

Если в цветаевском образе Москвы преломились характерные черты Серебряного века, судьбы поэтов начала столетия, то "московский текст" Окуджавы, наполненный отголосками недавней войны, вместе с тем отразил и движение поэтической культуры своего времени. В стихотворениях "Как наш двор ни обижали – он в классической поре…" (1982), "Дама ножек не замочит…" (1988), "О Володе Высоцком" (1980) духовный облик Москвы, Арбата середины столетия неотделим от целого материка культуры этого периода – авторской песни, "гитарной" поэзии, ставшей поистине общественным явлением, от трагической фигуры Высоцкого и ее народного восприятия. Подобно тому как у Цветаевой образ выступающего в Москве Блока был выведен в призме всеобщего, народного взгляда ("Предстало нам – всей площади широкой! –  // Святое сердце Александра Блока"), так и в названных стихах Окуджавы хриплый, надрывный голос Высоцкого, "струнный звон" его гитары пронизывают московский воздух, свидетельствуя перед лицом вечности о драматичном опыте послевоенного поколения:

Может, кто и нынче снова хрипоте его не рад,
может, кто намеревается подлить в стихи елея…
Ведь и песни не горят,
они в воздухе парят,
чем им делают больнее – тем они сильнее.

("Как наш двор ни обижали…")

А в стихотворении "О Володе Высоцком", начало которого несет в себе реминисценцию из известной военной песни поэта "Он не вернулся из боя", прочувствованное на фоне города земное и посмертное бытие "властителя дум и чувств" эпохи становится той живой нитью, которая, как и в цветаевском стихотворении о Блоке, соединяет "белое небо" и "черную землю" Москвы, не оставленную поэтом-певцом и после ухода в бесконечность:
Пусть кружит над Москвою охрипший его баритон,
ну а мы вместе с ним посмеемся и вместе поплачем.

О Володе Высоцком я песню придумать хотел,
но дрожала рука и мотив со стихом не сходился…
Белый аист московский на белое небо взлетел,
черный аист московский на черную землю спустился.

Таким образом, и у Цветаевой, и у Окуджавы широко разомкнутый вовне мир Москвы, предстает неотделимым от широких межчеловеческих связей, от осмысления частных судеб современников, глубокого проникновения в ритмы исторической и культурной жизни и, конечно же, от судеб поэтов, так или иначе с этим миром соприкоснувшихся.

Однако город в поэзии Цветаевой и Окуджавы спроецирован не только на внешнюю реальность,  но и на внутреннее бытие лирического "я", становясь у обоих поэтов зерном сквозного в их творчестве автобиографического мифа.

В целом ряде стихотворений Цветаевой и Окуджавы в центр выдвигается интимно-доверительное общение лирического героя с душой города – причем зачастую это город ночной или предрассветный, освобожденный от бремени дневной суеты и открытый к соприкосновению с ритмами душевной жизни личности.

Ночной город в стихотворениях Цветаевой [8]  – от раннего "В Кремле" (1908) до "Стихов о Москве", "Бессонницы" и "Стихов к Блоку" становится одушевленным свидетелем бессонной тревоги героини, метаний ее неуспокоенной души. В стихотворении "В Кремле" ночные тона в образе сердца Москвы придают оттенок таинственности как самому городу в его прошлом и настоящем, так и напряженно-порывистой душевной жизни лирического "я", проникающегося неизбывным драматизмом женских судеб русских цариц.

Позднее, в одном из "Стихов о Москве" ("Мимо ночных башен…") тревожный облик ночного города будет уже напрямую соотнесен с властно овладевающей героиней стихией страсти. Ночные краски резче оттеняют непрекращающееся и страшащее героиню брожение городской жизни  и  современной действительности в целом: восторг упоения "жаркой любовью" не в силах до конца заглушить проникшую в душу тревогу:

Мимо ночных башен
Площади нас мчат.
Ох, как в ночи страшен
Рев молодых солдат!

Греми, громкое сердце!
Жарко целуй, любовь!
Ох, этот рев зверский!
Дерзкая – ох! – кровь!  

А в цикле "Бессонница", где образ погруженного во мрак города будет уже сквозным, для лирической героини, жаждущей "освобождения от дневных уз", ночная Москва явится воплощением отчаяния, одиночества – и одновременно той "единственной столицей", с которой ее связывают нити интимного, женского доверия – в обнаженности страждущего чувства, чуткости к бытийной дисгармонии мироустройства, чреватой близкими потрясениями:

Сегодня ночью я целую в грудь –
Всю круглую воюющую землю!

Разнообразны в цикле художественные средства передачи общей городской атмосферы, вобравшей в себя крайние моменты человеческой жизни, балансирующей на грани отчаяния и надежды. Это лейтмотив ветра, который "прямо в душу дует" (после "блоковского" цикла Б.Пастернака 1956 г. этот образ может быть воспринят как емкое художественное обобщение мироощущения эпохи порубежья) [9] ; мерцающая освещенность города, запечатленного как бы "между" "бессонной темной ночью" и "тусклой" рассветной зарей. Детали городского пейзажа экстраполируются здесь на душевное состояние лирического "я". Горящее в уснувшем доме бессонное окно (стихотворение "Вот опять окно…", 1916)  символизирует тайную, наполненную невысказанным драматизмом жизнь обитателей города и одновременно лишенную цельности душу героини: "Нет и нет уму // Моему – покоя.// И в моем дому // Завелось такое…". Неслучайно, что в "московских" стихах Цветаевой мотив бессонницы окрашивает собой самые разные явления – будь то "бессонно взгремевшие колокола" или признание в любви "всей бессонницей" к Блоку, звучащее от имени не только самой героини, но и целой Москвы.

В самых разнообразных поэтических портретах городов Окуджавы атмосфера уединенного общения с ночным или предрассветным городом становится доминирующей – особенно в таких стихотворениях, как "Полночный троллейбус", "Ленинградская элегия", "Путешествие по ночной Варшаве в дрожках", "Песенка о ночной Москве" и др. Это качество важно и в стихотворениях о Москве.

Яркими примерами соприкосновения лирического героя с пространством ночного города могут служить стихотворения "Полночный троллейбус" и "Песенка о ночной Москве". Как и в рассмотренных выше цветаевских произведениях, ночной город в "Полночном троллейбусе" становится вместилищем ищущего духа, драматичных переживаний лирического "я", хотя, вероятно, и не столь безысходных, как в "Бессоннице". Целительное воздействие ночного городского мира на отчаявшуюся душу сопряжено здесь с тем, что этот мир и в молчаливом, дремлющем состоянии открыт, подобно дверям "синего троллейбуса", навстречу человеческой боли и одиночеству и являет образ  не отменяемой ни при каких условиях общности индивидуального и надличностного начал.

сли в цветаевском контексте ночной, "бессонный" город, пронизываемый ветром, выступает преимущественно как символ бытийного неблагополучия, дисгармонии и этим оказывается созвучным ритмам потаенной жизни самой героини, то у Окуджавы, напротив, ночная Москва воплощает ту скрытую, музыкальную гармонию мира, чувствование которой особенно ощутимо лишь в мгновения уединения, неторопливого общения с внутренним, глубоко индивидуальным "я" родного города. В этом общении не только "стихает боль", как это было со спасенным в "зябкую полночь" героем "Полночного троллейбуса", но взгляду человека открывается новое, чудесное качество обыденных явлений жизни. Последнее проявилось в ряде стихотворений Окуджавы, рисующих пробуждающийся на рассвете город. "Москва на рассвете чудесами полна" –  так воспринимает герой стихотворения "На рассвете" (1959) внешне заурядные, даже неодушевленные явления жизни большого города – бульдозеры, буксирный пароходик, краны, - которые предстают на грани таинственного ночного часа и привычного дневного движения. Глубокое восприятие этой грани дарит лирическому герою Окуджавы не только новое видение исхоженных "улочек кривых", как, например, в "Московском муравье", но и одухотворенное осмысление истории страны, своей "малой" родины – Арбата.

При отмеченных существенных различиях в семантике образа ночной и предрассветной Москвы в поэзии Цветаевой и Окуджавы, важно и то, что у обоих поэтов это глубоко прочувствованное ими особое состояние города знаменует возвышение сознания лирического "я" от бытового к бытийному: от суетных "дневных уз" к откровению о бессонно-тревожном состоянии своей души и Вселенной  у Цветаевой –  и от привычного, эмпирического взгляда на окружающую действительность и историю к прозрению в них чудесного измерения, таинственной, гармоничной связи малого со Всеобщим в песенной поэзии Окуджавы.

В поэтических  мирах Цветаевой и Окуджавы в непосредственном контакте со стихией родного города в полноте раскрывается  психологическая сущность лирического "я", Москва таинственным образом оказывается сопричастной началам и концам жизни, заветным творческим устремлениям поэтов, их преемственной связи с последующими поколениями.

Образ Москвы предстает у Цветаевой и Окуджавы как основа их поэтической мифологизации собственного жизненного пути.

Сквозным для целого ряда цветаевских стихотворений становится мифопоэтический образ рождения поэта  на "колокольной земле московской". В стихотворении "Красной кистью…" (1916) рождение героини "вписано" в яркий – звучный и красочный – мир города, хранящего христианскую традицию почитания святых (день Иоанна Богослова), а  в горении московской "жаркой" и "горькой" рябины предугадывается страстный дух героини и ее трагическая судьба. Заметим, что не только в поэзии, но и в прозе Цветаевой ("Мать и музыка", "Мой Пушкин", "Дом у старого Пимена" и др.) первые впечатления от мира спаяны с реалиями московского пространства – как с древними улицами города, так и с уникальным микроклиматом старых московских домов: в Трехпрудном, на Малой Дмитровке, позднее – в Борисоглебье…

В художественном сознании Цветаевой Москва ассоциируется и с собственной творческой самоидентификацией, со стремлением ощутить самобытность своего поэтического голоса. В "Нездешнем вечере" она с достоинством подчеркнет "московскость" своего внутреннего склада, "московский говор", а в позднем письме уже 1940 г., с тяжелым сердцем переживая изгнание из Москвы, напишет о чувствовании внутреннего права на этот город – "права поэта Стихов о Москве".

Москва являет в поэтическом мире Цветаевой родственную ее героине непокоренную женскую сущность, в которой навсегда запечатлелись драма "оставленности", "отвергнутости" и предчувствие роковой участи. В стихотворении "Над городом, отвергнутым Петром…" (1916) гордая в своем страдании женская ипостась "отвергнутой" царем-реформатором старой столицы раскрывается в мифопоэтическом прочтении "текста" русской истории:

Над городом, отвергнутым Петром,
Перекатился колокольный гром.

Гремучий опрокинулся прибой
Над женщиной, отвергнутой тобой.

"Встреча" глубоко интимных переживаний цветаевской героини и драматичной истории города обусловила здесь уникальное сращение "голосов" лирического "я" и самой Москвы, которые "гордыне царей" дерзостно противопоставляют истину творческого порыва.


Страница 2 - 2 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру