“Ризы кожаны» и «брачные одежды». О «маленьком человеке»

Узрение в собственной греховности первопричины той неумолимой несправедливости мира, против которой бунтует загоняющий себя в "подполье" "маленький человек", радикально меняет и его мировосприятие, и духовное устроение. Один из ярких примеров - воспоминания старца Зосимы о своем старшем брате Маркеле, умершем в юности от чахотки и почти до самой смерти насмешливо отрицавшем существование Бога (этот персонаж "Братьев Карамазовых" - прямое продолжение типажа Ипполита Терентьева из романа Достоевского "Идиот", желающего из протеста против уродливо несправедливых и неупразднимых законов земной жизни пойти на самоубийство).

Внезапная перемена в душе Маркела, почувствовавшего приближение смерти, совершается в важнейший для церковной жизни христианина период - в Страстную седмицу и пасхальные дни. Мир вокруг умирающего описан Достоевским в радостно-весенних тонах (подобно "неугомонному концерту" тех, что "не жнут и не сеют", в раннем "Маленьком герое"): "Выходили окна его комнаты в сад, а сад у нас был тенистый, с деревьями старыми, на деревьях завязались весенние почки, прилетели ранние птички, гогочут, поют ему в окна" (14; 262 - 263). Это пасхальное радостное состояние становится внутренним достоянием Маркела вместе с сознанием, что "всякий из нас пред всеми во всем виноват, а я более всех" (14; 262. Ср. молитву, читаемую православными христианами перед причащением Тела и Крови Христовых: "Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистину Христос, пришедый грешныя спасти, от них же первый есмь аз"), и с кенотической направленностью построения отношений к другому - ближнему (используя евангельское определение), а не чужому-врагу, как у "маленького человека" из "подполья". "Милые, - восклицает Маркел, - дорогие, и чем я заслужил, что вы меня любите, за что вы меня такого любите, и как я того прежде не знал, не ценил". Входящим слугам говорил поминутно: "Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, да и стою ли я того, чтобы служить-то мне? Если бы помиловал Бог и оставил в живых, стал бы сам служить вам, ибо все должны один другому служить … пусть же и я буду слугой моих слуг, таким же, каким и они мне" (14; 262).

Видение собственной греховности сопровождается пониманием, что именно она заслоняла светлую гармонию мира: "И стал он вдруг, глядя на них и любуясь, просить и у них прощения: "Птички Божии, птички радостные, простите и вы меня, потому что и пред вами я согрешил … была такая Божия слава кругом меня: птички, деревья, луга, небеса, один я жил в позоре, один все обесчестил, а красы и славы не приметил вовсе" (14; 263). Открытое искреннее исповедание греховности и сопутствующее ему всепрощение мгновенно упраздняют это темное средостение. "И одного дня довольно человеку, - говорит Маркел, - чтобы все счастие узнать. … Пусть я грешен пред всеми, зато и меня все простят, вот и рай" (14; 262 - 263). "Жизнь есть рай" - его постоянное новое чувство, "и все мы в раю, да не хотим знать того, а если бы захотели узнать, завтра же и стал бы на всем свете рай" (14; 262).

Точно такое же событие происходит в духовной биографии старца Зосимы в годы его молодости, в момент его внезапной внутренней перемены перед дуэлью: "Я вдруг поднялся, спать более не захотел, подошел к окну, отворил - отпиралось у меня в сад, - вижу, восходит солнышко, тепло, прерасно, зазвенели птички. Что же это, думаю, ощущаю я в душе моей как бы нечто позорное и низкое?

…И вдруг сейчас же и догадался … Экое преступление! Словно игла острая прошла мне всю душу насвозь. Стою я как ошалелый, а солнышко-то светит, листочки-то радуются, сверкают, а птички-то, птички-то Бога хвалят … "Господи, … воистину я за всех, может быть, всех виновнее, да и хуже всех на свете людей!" И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем" (14; 270). Смелое и прямое публичное признание своей вины и испрашивание прощения, унизительное в глазах "светской публики" и поэтому требующее внутреннего подвига целенаправленного самоумаления от тогда еще молодого офицера, дарует ему в то же мгновение чувство неведомой прежде радости и восторга: "Господа, - воскликнул я вдруг от всего сердца, - посмотрите кругом на дары Божии: небо ясное, воздух чистый, травка нежная, птички, природа прекрасная и безгрешная, а мы, только мы одни безбожные и глупые и не понимаем, что жизнь есть рай, ибо стоит только нам захотеть понять, и тотчас же он настанет во всей красоте своей" (14; 272).

Таким образом, Достоевский стремится показать, что мироощущение и мировосприятие, выражаемое его героями в словах "жизнь есть рай", - воплощение вполне конкретного закона внутренней жизни человека, исходный пункт которого - в самоотвержении, отсечении греховного, стремящегося к самообожествлению естества. Причем в "райских картинах" нет никакого мечтательства и  утопического игнорирования присутствия в мире зла. Об этом свидетельствуют рассуждения старца Зосимы, посвященные библейскому повествованию о страданиях Иова. Исходя не из отвлеченно-рационалистических построений, а из опыта внутреннего переживания "великой тайны человеческой жизни", Зосима говорит о постепенном претворении "старого горя" в "тихую умиленную радость". "Слышал я потом слова насмешников и хулителей, - обращается старец к высказываниям заочных оппонентов, среди которых, конечно, и Иван Карамазов с его поэмой о великом инквизиторе, - слова гордые: как это мог Господь отдать любимого из святых Своих на потеху диаволу, … и для чего: чтобы только похвалиться пред сатаной … Но в том и великое, что тут тайна, - что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе. Пред правдой земною совершается действие вечной правды. Тут Творец, как и в первые дни творения, завершая каждый день похвалою: "Хорошо то, что Я сотворил", - смотрит на Иова и вновь хвалится созданием Своим. А Иов, хваля Господа, служит не только Ему, но послужит и всему созданию Его в роды и роды и во веки веков, ибо к тому и предназначен был" (14; 265).

Именно как следствие подобного мироощущения и мировосприятия рождаются мысли князя Мышкина в романе "Идиот" о "деревьях": "Знаете, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь это? Говорить с человеком и не быть счастливым, что любишь его!.. Посмотрите на ребенка, посмотрите на божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят…" (??; ??). Поэтому и призывает он умирающего от чахотки и "бунтующего" против такой "несправедливости жизни" Ипполита сменить хотя бы на последние свои дни "мейерову стену" на "деревья".

Отголосок этого образа прозвучит затем в "Бесах" в разговоре Кириллова и Ставрогина, когда первый говорит: "Видали вы лист, с дерева лист? … Я видел недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил. Ветром носило. Когда мне было десять лет, я зимой закрывал глаза нарочно и представлял лист - зеленый, яркий с жилками, и солнце блестит. Я открывал глаза и не верил, потому что очень хорошо, и опять закрывал" (Д. 7, 225 - 226). В свою очередь "зеленый, яркий с жилками" лист среди зимы - явный предтеча тех самых "клейких листочков", о которых спорят Иван и Алеша в "Братьях Карамазовых". Весь этот ряд восходит, конечно, к образу "дерева жизни" посреди рая - символу вечной жизни, неуничтожимой никакими неумолимыми земными законами, выражаемыми формулой "дважды два четыре".

С. Г. Бочаров, анализируя развитие мотива "клейких листочков" от Пушкина к Достоевскому, отмечает, что пушкинские "клейкие листочки" - это "свежее пушкинское слово, обращенное прямо к действительности", "они значительны и они просты: никак не скажешь, что они как-то особенно обоснованы или нагружены "смыслом""; у Достоевского же "они превращаются в идейную парадигму … в своеобразную художественно-философскую категорию и в то же время как бы в цитату из подразумеваемого смыслового контекста". Однако если иметь в виду, подразумевать весь пушкинский поэтический контекст, то вряд ли можно сказать, что Достоевский "нагружает смыслом". Он выговаривает, эксплицирует смысл, заложенный у Пушкина.

По наблюдению С. Г. Бочарова, образ "клейких листочков" в "Братьях Карамазовых" первоначально рождается из уст Ивана вместе с образом "кубка", будучи  него символами одного значения - любви к жизни, жажды жизни вопреки всему, вопреки "ахинее", если использовать словечко Ивана. И точно так же у Пушкина, как уже отмечалось, параллельно выстраивается, условно говоря, "вертоградная" и "хмельная" символика.

По ходу спора Ивана и Алеши Карамазовых, как говорит С. Г. Бочаров, последний как бы "отбирает" "листочки" и противопоставляет их безнадежному "кубку", превратившемуся у Ивана из радостно-шиллеровского в грустно-онегинский (тот, что появляется в финале романа в стихах Пушкина: "Блажен, кто праздник жизни рано / Оставил, не допив до дна / Бокала полного вина…" - П. 2; 336); а одновременно и символизация праздника-пира жизни переходит из парадигмы "кубка" в парадигму "листочков" и "всего за ними стоящего "софийного" миропорядка". Однако исследователь не вспоминает главу "Кана Галилейская" в "Братьях Карамазовых", в которой самому Алеше праздник жизни - вечной и небесной, но реально присутствующей в земном существовании - предстает, условно говоря, в парадигме "кубка".

Весьма показательно уже само название главы, отсылающее к новозаветному повествованию о брачном пире в Кане Галилейской, где Христос совершил первое чудо, претворив воду в вино. Это повествование, читаемое над гробом умершего старца Зосимы, вырастает в чудесном сне Алеши - в полном согласии с евангельским смыслом и всем контекстом евангельских притч - в видение брачного пира Царствия Небесного, участником которого стал и сам преставившийся старец: "Веселимся, … пьем вино новое, вино радости новой, великой; видишь, сколько гостей? … А видишь ли Солнце наше, видишь ли ты Его? … Не бойся Его. Страшен величием пред нами, ужасен высотою своею, но милостив бесконечно, нам из любви уподобился и веселится с нами, воду в вино превращает, чтобы не пресеклась радость гостей, новых гостей ждет, новых беспрерывно зовет и уже на веки веков. Вон и вино несут новое, видишь, сосуды несут…" (14; 327).

Небесный пир в Царствии Божием воплощает высшую, неотмирную, если можно так выразиться, справедливость, явно противопоставленную земной, соблазняющейся властью факта, который ограничивается "кончиком носа" (злорадство одних и смущение других по поводу того, что почивший старец "провонял"). Логика этой небесной милосердной и всеобнимающей, всепризывающей справедливости, дарующей в духовном смысле и простой воде свойства лучшего вина, была запечатлена Достоевским еще в "Селе Степанчикове" в описании именинного пира, "созванного" полковником Ростаневым.

Незваные гости предстоящего именинного пира отмечены каждый некоей страннотью, ненормальностью. "Ну, чудаки! Их как будто нарочно собирали сюда!" - подумал я про себя, не понимая ще хорошенько всего, что происходило перед моими глазами, не подозревая и того, что и сам я, кажется, только увеличил коллекцию этих чудаков, явясь между ними" (3; 49 - 50). Мысли "автора" "записок неизвестного" дополняет реплика одной из героинь: "Гостей-с Егор Ильич наприглашали-с, ученых-с; по большим дорогам ездят, их собирают-с" (3; 47). Объяснение этой ситуации дает евангельская притча: "Царств Небесное подобно человеку царю, который сделал брачный пир для сына своего и послал рабов своих звать званых на брачный пир; и не хотели придти … Услышав о сем, царь разгневался … Тогда говорит он рабам своим: брачный пир готов, а званые не были достойны; итак пойдите на распутия и всех, кого найдете, зовите на брачный пир. И рабы те, выйдя на дороги, собрали всех, кого только нашли, и злых и добрых; и брачный пир наполнился возлежащими. Царь, войдя посмотреть возлежащих, увидел там человека, одетого не в брачную одежду, и говорит ему: друг! Как ты вошел сюда не в брачной одежде? Он же молчал. Тогда сказал царь слугам: связав ему руки и ноги, возьмите его и бросьте во тьму внешнюю; там будет плач и скрежет зубов; ибо много званных, а мало избранных" (Мф. 22, 1 - 14).

Евангелие от Луки дополняет эту притчу тем, что собранные "по улицам и переулкам" гости названы "нищими, увечными, хромыми и слепыми" (Лк. 14, 21). В притче, конечно, имеется в виду увечье не тела, а души. Свт. Иоанн Златоуст, толкуя данный евангельский эпизод, обращается к своей пастве (тем самым проявляя модус восприятия притчи): "Послушайте, откуда вы призваны: с распутия! Что вы были? Хромые и слепые по душе, - что гораздо хуже слепоты телесной. Почтите человеколюбие Призвавшего; и пусть никто да не остается в нечистой одежде, но каждый из нас пусть позаботится об одеянии души своей".

"Непонятные" люди, наполнившие дом в Степанчикове (приживалка Перепелицина, промотавшийся "родственник" Мизинчиков, Обноскин с матерью, "фантасмагорическая" Татьяна Ивановна, которая "на амуре помешана", внезапно появившийся в пьяном виде "ученый" Коровкин, наконец, Фома Опискин, о котором сказано: "Откуда он взялся - покрыто мраком неизвестности" - 3; 7) как бы подчеркнуто отмечены каждый своей собственной "увечностью", что и рождает у нового гостя, "автора" "записок", мысли о нарочно собранных "чудаках", о "бедламе" и "сумасшедшем доме" (3; 42, 49, 77). Эта малость, "обделенность", выраженная даже в фамилиях героев, нисколько не препятствует их участию в именинном празднестве: наоборот, будучи прямо исповедуема, она покрывается, как нагота одеждою, милосердием хозяина пира. Исключение составляет лишь Фома Фомич, самозванно претендовавший обличать чужую "наготу" и в результате спущенный с лестницы "во тьму внешнюю" разбушевавшейся грозы. Но и по отношению к нему исходные мотивы поступков Ростанева описаны в тех же евангельских тонах: "Все странности Фомы, все неблагородные его выходки дядя тотчас же приписывал его прежним страданиям, его унижению, его озлоблению … он тотчас же решил в нежной и благородной душе своей, что с страдальца нельзя и спрашивать как с обыкновенного человека; что не только надо прощать ему, но, сверх того, надо кротостью уврачевать его раны, восстановить его, примирить его с человечеством" (3; 15).

Идея "врачевания" еще неоднократно проводится по ходу развития событий в произведении: к ней присоединяются племянник Ростанева Сережа, от лица которого ведется повествование, и ставшая женой Ростанева гувернантка Настенька (3; 37, 164). Эта идея выносит на поверхность тот смысл, что заключен в образе действий царя евангельской притчи и, соответственно, хозяина села Степанчикова. Он был выражен самим Христом: "И когда Иисус возлежал в доме, многие мытари и грешники пришли и возлегли с Ним и учениками Его. Увидев то, фарисеи сказали ученикам Его: для чего Учитель ваш ест и пьет с мытарями и грешниками? Иисус же, услышав это, сказал им: не здоровые имеют нужду во враче, но больные, пойдите, научитесь, что значит: милости хочу, а не жертвы? Ибо Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию" (Мф. 9, 10 - 13).

Та же логика выражена и в главе "Кана Галилейская" "Братьев Карамазовых". Причем мысли слушающего в полусне евангельское чтение Алеши о том, что "не для одного лишь великого страшного подвига Своего сошел Он тогда", что "доступно сердцу Его и простодушное немудрое веселие каких-нибудь темных, темных и нехитрых существ, ласково позвавших Его на убогий брак их", совершенно созвучны словам старца Зосимы, обращенным к Алеше во сне: "Чего дивишься на меня? Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке… Что наши дела?" (14; 326 - 327).

Исповедание ничтожной малости "луковки" человеческих дел перед лицом Творца неба и земли становится путем к радостному и всепримиряющему единению с Ним. (В рассматриваемом контексте можно вспомнить также начало "Братьев Карамазовых", попытку игумена монастыря устроить примиряющий обед с Федором Павловичем и разрешить тем самым земельный конфликт с соседом, и, конечно, финал романа, когда Алеша и мальчики, примиренные и утвержденные в "жизни будущего века", отправляются на поминки Илюши.) Причем "малость" становится способной раздвинуться (как стены комнаты в сне Алеши) и вместить в себя, соединить в себе всю вселенную, как это происходит с Алешей после его промыслительного сонного видения: "Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд. С зенита до горизонта двоился еще неясный Млечный Путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегла землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом небе. Осенние роскошные цветы в клумбах около дома заснули до утра. Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною … Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров Божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, "соприкасаясь мирам иным". … Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твердое и незыблемое, как этот сод небесный, сходило в душу его. … Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом и сознал и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга" (14;328).

Кроме того, одна из принципиальных деталей в описании пира в небесной Кане Галилейской - пронизанность светом: о нем говорится и в начале отрывка ("дорога-то большая, прямая, светлая, хрустальная, и солнце в конце ее"), и в конце, где Солнцем назван, в полном соответствии с церковным литургическим восприятием, сам Спаситель (14; 326 - 327), и тем самым обозначена природа этого света, отражающегося на сияющем лице представшего Алеше старца Зосимы.

Как и в пушкинской художественной картине мира, у Достоевского подчас чувствование фаворского света, в котором открывает себя преображенное земное бытие, передается через восприятие и переживание, условно говоря, определенных состояний внешнего мира, возводящих к духовной первопричине. Если у Пушкина это связано с образом белого на горе и всем примыкающим к нему смысловым рядом, то в произведениях Достоевского в первую очередь обращают на себя внимание в данном контексте картины с косыми лучами заходящего солнца, возникающие, как правило, в наиболее значимые и переломные моменты жизни героев. Таков в тех же "Братьях Карамазовых" запомнившийся Алеше на всю жизнь эпизод из его детства: "он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более), в комнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом на коленях … мать свою, … протягивающую его из объятий своих обеими руками к образу как бы под покров Богородице" (14; 18). Также и в детстве старца Зосимы в запомнившийся на всю жизнь момент, когда его старший брат, умирая, прощался с ним и велел жить за себя, "солнце закатывалось и всю комнату осветило косым лучом (14; 263).

Устами предчувствующего свою близкую смерть Зосимы Достоевский как бы и комментирует эту художественную деталь, акцентируя передаваемое ею умонастроение и мироощущение: "благословляю восход солнца ежедневный, и сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие умильные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни - а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!" (14; 265). В этом ясном тихом свете "косых лучей" восприятие земного существования происходит не изнутри "видимо-текущего", как говорил Достоевский о фотографическом "реализме", ограничивающемся "кончиком своего носа", а переносится в область "правды Божией", в ту область, с высоты которой земной путь обозрим весь целиком, охватываемый его неземным смыслом, неземной конечной целью и итогом


Страница 5 - 5 из 5
Начало | Пред. | 1 2 3 4 5 | След. | Конец | Все

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру