Учиться России

Начиная в 1861 г. свою публицистическую деятельность, Достоевский утверждал, что Россия для Европы — "одна из загадок сфинкса". Эта мысль была лейтмотивом его публицистики. Позже появилось одно важное уточнение: не только европейцы, но и русские плохо знают Россию. Одна из наших бед — "совершенное незнание России", и Достоевский знал, что не знают, не понимают и почему. Познание России стала главной задачей "Дневника Писателя", откровение этого знания — содержанием этого жанра.

К открытию "Дневника" Достоевский шел всю жизнь.

Его предтечей стал фельетон, который был "почти главным делом", ключевым жанром публицистики Достоевского: "на всё можно взглянуть своим собственным взглядом, скрепить своею собственною мыслию, сказать свое слово, новое слово". На его основе возникли художественные открытия гения. "Фельетоном за всё лето" были названы в подзаголовке "Зимние заметки о летних впечатлениях".  Фельетонами называл он свои художественные очерки и статьи. В редакторских фельетонах "Гражданина" 1873 г., объединенных в общей рубрикой, сформировалась жанровая концепция "Дневника Писателя". О фельетонности своих статей не раз говорил Достоевский на страницах "Дневника Писателя" за 1876 и 1877 гг.

Замысел "Дневника Писателя" возник у Достоевского уже в шестидесятые годы. В записной тетради 1864–1865–х гг. есть его расчеты по проекту "Записной книги" — "одного периодического издания", не то "журнала", не то "газеты", состоящих из двух частей — публицистической и художественной: в первой части — статьи и "как можно более известий" (3 листа); во второй части — 3 листа романа; периодичность издания — два выпуска в месяц, итог издания — образование из выпусков в течение полугода "полной книги" и романа в приложении. Этот замысел не оставлял писателя и позже, причем, как писал Достоевский в октябре 1867 г., "теперь совершенно выяснилась и форма и цель". В общем виде "проект" явно напоминает "Дневника Писателя" в 1876–1877 гг.

В творческом сознании Достоевского "Дневник Писателя" существовал как жанр и как тип издания: жанр возник в 1873 г. на страницах "газеты–журнала" "Гражданин", тип издания сложился в 1876 г. в связи с повременным изданием "Дневника Писателя" по подписке; он мог быть периодическим изданием, мог выйти отдельной книгой. Эта многозначность декларирована Достоевским в "Объявлении о подписке на "Дневник Писателя" 1876 г.": "В будущем 1876 году будет выходить в свет ежемесячно, отдельными выпусками, сочинение Ф. М. Достоевского "Дневник Писателя". Каждый выпуск будет заключать в себе от одного до полутора листа убористого шрифта, в формате еженедельных газет наших. Но это будет не газета; из всех двенадцати выпусков (за январь, февраль, март, и т. д.) составится целое, книга, написанная одним пером. Это будет дневник в буквальном смысле слова, отчет о действительно выжитых в каждый месяц впечатлениях, отчет о виденном, слышанном и прочитанном. Сюда, конечно, могут войти рассказы и повести, но преимущественно о событиях действительных" (Курсив мой. — В. З.). "Сочинение", "целое", "книга", "дневник в буквальном смысле" и т. д. — всех этих слов было еще недостаточно для полного определения жанра.

В письме писателю и критику В. С. Соловьеву от 11 января 1876 г. он писал: "Без сомнения, "Дневник Писателя" будет похож на фельетон, но с тою разницею, что фельетон за месяц естественно не может быть похож на фельетон за неделю. Тут отчет о событии не столько как о новости, сколько о том, что из него (из события) останется нам более постоянного, более связанного с общей, с цельной идеей. Наконец, я вовсе не хочу связывать себя даванием отчета. Я не летописец: это, напротив, совершенный дневник в полном смысле слова, т. е. отчет о том, что наиболее меня интересовало лично, — тут даже каприз".

В другом письме, уже написанном в процессе работы над "Дневником" — 9 апреля 1876 г., Достоевский объяснял подвижнице народного образования Х. Д. Алчевской смысл своего начинания: "Вот почему, готовясь написать один очень большой роман, я и задумал погрузиться специально в изучение — не действительности, собственно, я с нею и без того знаком, а подробностей текущего. <...> меня как–то влечет еще написать что–нибудь с полным знанием дела, вот почему я, некоторое время, и буду штудировать и рядом вести "Дневник Писателя", чтоб не пропало даром множество впечатлений". Объяснял Достоевский и то, почему "Дневник" получается не совсем "личный", как он полагал ранее: "Например: у меня 10–15 тем, когда я сажусь писать (не меньше). Но темы, которые я излюбил больше, я поневоле откладываю: места займут много, жару много возьмут (дело Кронеберга, например), номеру повредят, будет неразнообразно, мало статей, и вот пишешь не то, что хотел. С другой стороны, я слишком наивно думал, что это будет настоящий "Дневник". Настоящий "Дневник" почти невозможен, а только показной, для публики. Я встречаю факты и выношу много впечатлений, которыми очень бываю занят, — но как об ином писать? Иногда просто невозможно". И Достоевский приводит ряд примеров, когда ему приходилось учитывать политические интересы "всех возможных существующих теперь направлений" и молчать. И всё же справедливости ради следует сказать, что Достоевский не проходил и мимо этих "невозможных" в публичном обсуждении тем: "<...> в чем наша общность, где те пункты, в которых мы могли бы все, разных направлений, сойтись?"; о "сильном и светлом" впечатлении от молодежи; о "процессе мышления и убеждений, вследствие которых он ("молодой человек". — В. З.) не понял", почему он "сделал низость" политическим доносом.

Начиная издание "Дневника Писателя" в 1876 г., Достоевский не был уверен в форме "Дневника" ("еще не успел уяснить себе форму "Дневника""; завершая издание "Дневника Писателя" за 1877 г., Достоевский с полным сознанием художественной правоты писал другу юности С. Д. Яновскому: ""Дневник" же сам собою так сложился, что изменять его форму, хоть сколько-нибудь, невозможно". И действительно, этой форме "Дневника Писателя" Достоевский следовал и далее, выпуская в 1880 г. брошюру с Пушкинской речью, возобновляя в 1881 г. годовое издание "сочинения".


Каждый жанр Достоевского имел свою сверхзадачу. Предметом непрестанного изучения в "Дневнике Писателя" были Россия и Европа, интеллигенция и народ, анализ их исторического, современного и "утопического" значения.

Для каждого года издания присуща преемственность в развитии идей "Дневника Писателя".
 
"Главной мыслью" "Дневника Писателя" 1873 г. была необходимость единения интеллигенции и народа. По мысли Достоевского, "спасение в народе", в "соприкосновении с народом, братском соединении с ним в общем несчастии". Эта идея придает отдельным фельетонам, рассказам, анекдотам, очеркам, трактатам "Дневника" единство более сложного художественного порядка, чем цикл статей.

В 1876 г. изменился тип издания, но не литературный жанр. В новой жанровой форме усложнилась композиция "Дневника Писателя", которая вобрала в себя многие художественные и все публицистические жанры Достоевского. Появились новые темы: "Восточный вопрос" (политический аспект отношений России и Европы), спиритизм (небольшой сюжет в январском, мартовском и апрельском выпусках за 1876 г.), "эпидемия" самоубийств среди молодежи, но это были лишь "прибавления" к содержанию "Дневника" 1873 г., не менявшие его жанровую сущность.

По поводу замысла "Дневника" 1876 г. Достоевский откровенно признавался: "Главная цель "Дневника" пока состояла в том, чтобы по возможности разъяснять идею о нашей национальной духовной самостоятельности и указывать ее, по возможности, в текущих представляющихся фактах". Эта общая идея двухлетнего издания "Дневника" получила оригинальное развитие в каждом годовом цикле: в 1876 г. — в связи с проблемой идеала и русской идеи, в 1877 г. — в связи с "Восточным вопросом", причем постановка "Восточного вопроса" была и в "Дневнике" 1876 г.; постановка проблемы идеала и идея "правды народа" есть в "Дневнике" 1877 г. и в отдельных выпусках "Дневника" в 1880 и 1881 гг.; таким образом, речь идет лишь о преобладании определенных тематических комплексов и актуализации мотивов.

Гражданская позиция автора "Дневника" — "стараться отыскать и указать, по возможности, нашу национальную и народную точку зрения и в текущих политических событиях". Но если в "Дневнике" 1876 г. преобладала "народная точка зрения" на "русское решение" "Восточного вопроса", то в "Дневнике" 1877 г. — наша "национальная точка зрения" в сопоставлении с другими национальными вопросами. Примечательно, что сентябрьские выпуски "Дневника" в 1876 и в 1877 гг. целиком посвящены "Восточному вопросу": "умышленность" таких выпусков очевиднее, если принять во внимание стремление писателя к "разнообразию" номеров.

Произошло развитие и ключевой темы "Дневника" — темы народа. Если в 1873 г. писателя тревожило состояние народа в положительных и "ужасных" проявлениях, то в последующие годы эта озабоченность выражалась, главным образом, в непрестанном подчеркивании ответственности интеллигенции перед народом, в разъяснении "правды народа". Это было слово о народе и России, обращенное к русской интеллигенции. Состояние самой интеллигенции обрисовано без прикрас: "обособление" от народа, духовное "разложение", "случайное семейство" как социальная примета времени, взыскующий спрос "детей" с промотавших идейное наследие "отцов", заявление своих общественных прав русскими женщинами.

"Дневник Писателя" 1876–1877 гг. был развитием жанрового содержания "Дневника" 1873 г.: личные и литературные воспоминания 1873 г. не только перекликались, но и варьировались в 1876–1877 гг.; проблема "нового суда" и нравственный аспект адвокатуры (гл. "Среда") "переросла" в анализ характерных уголовных процессов ("дело Кронеберга", "дело Каировой", "простое, но мудреное дело" Корниловой, тянувшееся почти два года в "Дневнике", "дело родителей Джунковских с родными детьми", "самоубийство Гартунга"); "Мечты и грезы" дали весь комплекс статей по "Восточному вопросу"; существенны и традиционны в "Дневнике" всех лет такие темы, как народ, русская интеллигенция, русские женщины, современная молодежь, и т. д. Всё, о чем говорилось в "Дневнике Писателя" за 1873 г., есть в "Дневнике" последующих лет.

Свое жанровое значение идеи, темы, проблемы приобретали в своеобразной художественной трактовке их Достоевским.

"Дневник Писателя" считают художественно–публицистическим жанром, но в этом сочинении есть главы, в которых публицистики нет. Вместо нее Достоевский мог дать художественное произведение ("Фантастический рассказ" "Кроткая" занимает весь ноябрьский выпуск 1876 г.), вместо автора мог ввести "подставных" лиц ("одно лицо", несколько "парадоксалистов"), мог домыслить и вообразить факт, мог вместо "нравоучения" представить явление, рассказать анекдот или притчу, вместо разъяснения — только сопоставить факты и т. д.

Достоевский упрекал Гоголя в неискренней проповеди "Выбранных мест из переписки с друзьями". Над Гоголем русское общество посмеялось, Достоевского признало пророком.

Автор "Дневника Писателя" был предельно искренен в диалоге с читателем, от которого у автора нет секретов.

Достоевский показывает, как он сочиняет, как факт превращается в художественное событие, как уличная сценка становится рассказом, как создается художественный образ.

О том, что он — романист, Достоевский постоянно напоминает читателю на страницах "Дневника".

Вот, например, как сочинен трактат о новых судах ("Среда"). Начинается "трактат" публицистическим словом автора, которое вдруг перебивается "чужими голосами", — возникает воображаемый спор, его динамику достаточно полно передают такие ремарки автора: "слышится мне голос", "слышится мне другой голос", "рассуждаю я про себя", "слышится мне чей–то язвительный голос", "задумываюсь я", "хохочет язвительный голос", "язвительный голос хохочет еще громче, но как-то выделанно". В результате вместо монологического трактата возникает не то диалог, не то сценка. Или, рассуждая об оправдательных приговорах присяжных, Достоевский напоминает факт: оправдательный приговор по одному делу: "История этой женщины, впрочем, известна, слишком недавняя. Ее читали во всех газетах и, может быть, еще помнят. Просто-запросто жена от побоев мужа повесилась; мужа судили и нашли достойным снисхождения. Но мне долго еще мерещилась вся обстановка, мерещится и теперь". Казалось бы, факт ясен, но это лишь начало рассказа Достоевского об этой истории: "Я всё воображал себе его фигуру: сказано, что он высокого роста, очень плотного сложения, силен, белокур. Я прибавил бы еще — с жидкими волосами. Тело белое, пухлое, движения медленные, важные, взгляд сосредоточенный, говорит мало и редко, слова роняет как многоценный бисер и сам ценит их прежде всех. <...> Я думаю, он и сам не знал, за что ее бьет, так, по тем же, вероятно, мотивам, по которым и курицу вешал <...> Я воображаю и ее наружность: должно быть, очень маленькая, исхудавшая, как щепка, женщина. <...> Мне кажется, что если бы она забеременела от него в самое последнее время, то это была бы еще характернейшая и необходимейшая черта, чтобы восполнить обстановку, а то него-то как будто недостает". И далее рассказывает историю этой женщины и суда над ее мучителем — сочиняет "по воображению". Далее автор рассказывает новый "анекдот": сначала "фактик" о том, как мать нарочно обварила ручку годовалому ребенку, потому что плакал, потом автор обращается к читателю: "Это факт, я читал. Но вот представьте, что это случилось теперь и эту женщину вызвали в суд. Присяжные удаляются и "по кратком совещании" выносят приговор: "Достойна всякого снисхождения"". Достоевский предлагает "представить себе" этот суд, сочиняет речь адвокату, снова вводит "давешний язвительный голос": "Ведь всё это вздор и одна только ваша фантазия. Никогда не выносили такого приговора присяжные. Никогда не вертелся адвокат. Всё напредставили". Придумано не всё, остались факты: самоубийство жены от побоев мужа, обваренная ручка ребенка, оправдательные приговоры в новых судах. Не логическим выводом, а репликой в споре заканчивается трактат: "Полноте вертеться, господа адвокаты, с вашей "средой"".

В публицистику "Дневника", делая ее "художественной", "сочиненной", Достоевский постоянно вводит "чужие голоса".

Схожим образом Достоевский сочиняет другие эпизоды "Дневника".

Например: "Спешу, однако, оговориться: я единственно только с западнической точки зрения сужу, и вот с этой точки оно действительно так у меня выходит. Другое дело точка национальная и, так сказать, немножко славянофильская <...>". Опуская бесчисленные "промежуточные" примеры, приведу еще один из последнего выпуска "Дневника" — подачу речи "остроумного бюрократа": "Привожу возражения его не дословно, даже слишком в моей редакции. Повторяю, привожу именно потому, что мысли его показались мне любопытными в своем роде и заключавшими в себе некоторую почти пикантную даже идею".

"Диалогизация слова" — это лишь один из аспектов поэтики "Дневника". Не меньшее значение имеет "романизация" впечатлений. И тут такое же разнообразие. В персонажи "Дневника" превращаются "чужие" герои: Влас ("Влас" Н. А. Некрасова), Дон Кихот ("Дон Кихот" М. Сервантеса), поручик Пирогов и Поприщин ("Невский проспект" и "Записки сумасшедшего" Н. В. Гоголя), Константин Левин ("Анна Каренина" Л. Н. Толстого). Как в жизни, ведут себя герои картин русских художников, отобранных для отправки в Вену, на выставку: Достоевский оживил их сюжеты своим воображением (у него картины заговорили в буквальном смысле). Но не только литературные и художественные впечатления превращаются в "маленькие картинки" или воплощаются в художественные типы. Подчас поразивший воображение писателя факт становится рассказом. Рассказ о "мальчике с ручкой" постепенно переходит в рассказ "Мальчик у Христа на елке": "Но я романист, и, кажется, одну "историю" сам сочинил. Почему я пишу: "кажется", ведь я сам знаю наверно, что сочинил, но мне всё мерещится, что это где–то и когда–то случилось, именно это случилось как раз накануне рождества, в каком–то огромном городе и в ужасный мороз". В финале рассказа автор еще раз подчеркивает: "И зачем же я сочинил такую историю, так не идущую в обыкновенный разумный дневник, да еще писателя? А еще обещал рассказы преимущественно о событиях действительных! Но вот в том–то и дело, мне всё кажется и мерещится, что всё это могло случиться действительно, — то есть то, что происходило в подвале и за дровами, а там об елке у Христа — уж не знаю, как вам сказать, могло ли оно случиться или нет? На то я и романист, чтоб выдумывать". Впечатление "одной дамы" от встречи со столетней становится рассказом "Столетняя", в котором сочетаются две части — "действительная" и вымышленная: автор "позабыл" об этом впечатлении и "поздно ночью" "вдруг вспомнил про эту старушку и почему–то мигом дорисовал себе продолжение о том, как она дошла к своим пообедать: вышла другая, может быть, очень правдоподобная маленькая картинка". Факт газетной хроники о самоубийстве швеи Марьи Борисовой развился в "фантастический рассказ" "Кроткая". По поводу одного "романизованного" факта Достоевский писал: "Я люблю, бродя по улицам, присматриваться к иным совсем незнакомым прохожим, изучать их лица и угадывать: кто они, как живут, чем занимаются и что особенно их в эту минуту интересует". И таких эпизодов много в "Дневнике Писателя". Приведу еще один пример — "Анекдот из детской жизни", рассказ матери о побеге девочки из дома с благополучным исходом происшествия. Одна деталь этого рассказа — о том, что, устав, девочка надеялась встретить "доброго человека", который "сжалится" и "пригласит с собой", поразила писателя: "Подумать, что ведь это желание ее, свидетельствующее о ее столь младенческой невинности и незрелости, так легко могло тут же сбыться и что у нас везде, и на улице, и в богатейших домах, так и кишит вот именно этими "добрыми человечками"! Ну а потом, наутро? Или прорубь, или стыд признаться, а за стыдом признаться и грядущая способность, всё затаив про себя, с воспоминанием ужиться, а потом об нем задуматься, уже с другой точки зрения, и всё думать и думать, но уже с чрезвычайным разнообразием представлений, и всё это мало–помалу и само собой; ну а под конец, пожалуй, и желание повторить случай, а затем и всё остальное". Достоевский "романизирует" судебные дела. Напомню различные жанровые версии "простого, но мудреного дела Корниловой", "Фантастическую речь председателя суда" в деле Джунковских; приведу пример из анализа причин самоубийства Гартунга: "Заметьте, я лично о Гартунге не говорю теперь ни слова, я совершенно не знаю его биографии; я только хочу отметить несколько штрихов всем известного характера нашего интеллигентного человека, говоря вообще, и с которым, при известных обстоятельствах, могло бы случиться точь-в-точь то же самое, что и с генералом Гартунгом". И далее идет художественная версия сходного события — уже по поводу Гартунга, но не о нем.

"Романизация" действительных, литературных и художественных впечатлений вела не к превращению "дневника" в "роман", а к образованию в "Дневнике Писателя" художественных эпизодов: сцен, "картинок", рассказов, анекдотов, воспоминаний, "речей", очерков, фельетонов и т. д. Все они, в том числе и получавшие определенный жанровый статус, в композиции "Дневника" приобретали новое значение — смысл целого (как в романе). Слово в "Дневнике" диалогично, внутренне не завершено, отзывчиво к "чужому слову", оно является не только средством, но и "предметом изображения", то есть обладает признаками "романного" слова, по М. М. Бахтину.

Отсутствие "общей" фабулы в произведении сближало "дневник" с "фельетоном", но только сближало: "фельетонист" зачастую оказывался "романистом", посвящающим читателя в тайны творческого процесса, вовлекающим его в художественное познание действительности. Этому способствовали не только "романизация" самых разнообразных фактов, но и разъяснение замысла "будущего романа", "плана обличительной повести из современной жизни" — подробные, обстоятельные. Можно также указать на присутствие в "Дневнике Писателя" воспоминаний Достоевского о каторге, на его интерес к судебным делам, к проблеме преступления и наказания, на тему заграничных "летних впечатлений", на рассуждения об исторических судьбах России.

"Дневник Писателя" Достоевского можно с полным основанием назвать дневником романиста. По грандиозности содержания он сродни большим романам писателя.

Особое значение в "Дневнике Писателя" имеет "фантастический" цикл рассказов, который стал еще одним жанровым открытием Достоевского. В жанровое содержание его рассказов вошли "мировые", "вековечные вопросы": об "истине", о совести, о нравственном выборе, о смысле жизни, о "перемене" человека и человечества — их судьбе в мировой истории.

Рассказы "фантастичны" — правда, степень их "фантастичности" различна: в рассказе "Бобок" это подслушанный "разговор мертвых"; в "Кроткой" это психологическая условность развития сюжета (автор допускает, что внутренний монолог героя записал невидимый "стенограф", — обычная и в общем-то нефантастическая условность любого вида искусства: автор всегда знает о своем герое то, что недоступно стороннему наблюдателю, в том числе и то, о чем думает герой); в "Сне смешного человека" это космическое путешествие героя вне времени и пространства на "другую землю", а точнее в мифическую историю человечества. Фантастическое в этих рассказах раскрывает "тайное тайных", проявляет сокровенные основы бытия и сознания человека, проникает в истинный смысл человеческой истории.

Фантастическое в рассказе "Бобок" имеет прежде всего сатирический смысл. Рассказчик, спившийся петербургский фельетонист, "ходил развлекаться, попал на похороны", как выразился он сам своим "рубленым слогом". Оказавшись на кладбище, Иван Иванович задумался, даже прилег на могильном камне, забылся — и вот тут-то случилось необычное: невзначай он подслушал, о чем говорят умершие. По фантастической теории усопшего доморощенного философа Платона Николаевича оказывается, что "тамошняя смерть" еще не смерть, что после смерти остатки жизни сосредоточиваются в сознании, что эта жизнь сознания длится еще некоторое время, а в конце концов — "бобок", прощальное слово миру, нечленораздельное бормотание угасающего сознания. "Бобок" — это слово в рассказе превращается в символический образ "конца концов", символ духовного распада публики определенного социального ранга (тех, кого могли похоронить "по третьему разряду", — "и прилично и не так дорого": генерала Первоедова, надворного советника Лебезятникова, знатной барыни, важного сановника действительного тайного советника Тарасевича, лавочника, "негодяя псевдовысшего света" барона Клиневича и прочих). Административный уклад жизни, ханжеская мораль, светские приличия — всё оказывается "гнилыми веревками". Стоило объявиться Клиневичу, как загробная "жизнь" устраивается на "новых началах": все с восторгом принимают клич Клиневича "заголиться и обнажиться", условливаются "рассказывать свои истории и уж ничего не стыдиться".

Познание "тайного тайных" имеет свои пределы: в разгар бесстыдной катавасии заблудший фельетонист чихает — и "всё смолкло", "исчезло, как сон". Обнаруженная тайна становится "делом совести" рассказчика, обязывающего себя "побывать в других разрядах, послушать везде, а не с одного лишь краю, чтобы составить понятие" ("Авось наткнусь на утешительное"), снова вернуться к тем, кто "обещали свои биографии и разные анекдотцы", в во всем разобраться. Но и то, что открылось, обнаружило "гнилость" социальных устоев современного общества: циничное "подполье", "разврат последних упований, разврат дряблых и гниющих трупов и — даже не щадя последних мгновений сознаний". Таков горестный итог кладбищенского "развлечения" петербургского фельетониста, но надо ли говорить, что то, о чем тревожился Достоевский, сегодня оказалось злободневной явью современного общества, оставившего далеко позади "скромные" лозунги петербургских Клиневичей: загробный порядок, устроенный в рассказе светскими негодяями, давно стал посюсторонней правдой существующего мира.

Трактуя рассказ "Мальчик у Христа на елке", филологическая критика, в основном, обсуждает социальный смысл трагической гибели ребенка и художественное значение финальной сцены рассказа — "елки у Христа", выясняя природу фантастического (было или не было и как было), но рождественское чудо, которое происходит в рассказе Достоевского, не нуждается в эмпирическом объяснении, не важно, было оно или не было, приснилось или пригрезилось, оно случилось, оно существует как эстетическая реальность, в которой уже нет разделения на фантастическое и реальное — фантастическое реально в художественном мире произведения: мальчик встречается на елке со Спасителем и умершей мамой. Иного не задано и не дано в жанре рождественского рассказа.

Достоевский поведал страшную историю о замерзшем маленьком мальчике: что может быть ужаснее смерти обиженного ребенка? Но откуда в укор злобе посюстроненнего мира возникает неуместная (с точки зрения "евклидова ума") радость приглашенных на елку к Христу? Зачем Достоевский напоминает нам об ином праздничном мире — справедливом мире радости и Христовой любви? В указании автора на этот идеал и заключается смысл рассказа.

В "Кроткой" рассказано о трагической развязке зашедших в тупик семейных отношений философствующего закладчика и его жены. Достоевский придал этому "частному" случаю обобщающее значение: событие приобретает глобальный смысл, становится поводом категорического отрицания социального и государственного уклада жизни. "Что мне теперь ваши законы? К чему мне ваши обычаи, ваши нравы, ваша жизнь, ваше государство, ваша вера?" — до таких крайних выражений доходит неприятие "лика мира сего" героем рассказа, для которого "всё мертво, и всюду мертвецы": солнце не живит вселенную, любовь не сближает людей, "люди на земле одни — вот беда!" Вопросом без ответа обрывается монолог рассказчика у тела выбросившейся из окна жены: "Нет, серьёзно, когда ее завтра унесут, что ж я буду?"

Общий смысл того, как это произошло, объяснил сам автор: "уясняя" случившееся, герой прозревает — и "правда неотразимо возвышает его ум и сердце".

Какая же это "правда"?

Рассказ подчас пытались объяснить, сопоставляя с "литературными источниками": возводя образ философствующего закладчика к Сильвио из пушкинского "Выстрела" (оба отказываются драться на дуэли, бросив вызов презрительному мнению среды); сближая сюжетную роль мстительного Ефимовича с ролью Незнакомца в лермонтовской драме "Маскарад" и т. д. Сам Достоевский указал на некоторую связь "фантастической" формы повествования в рассказе с "Последним днем приговоренного к смерти" В. Гюго.

Но это внешние и частные совпадения. Гораздо большее влияние на замысел рассказа оказали реальные впечатления — два факта из газетной хроники того времени: самоубийство швеи Марьи Борисовой, выбросившейся из окна с образом Богоматери, и судебный процесс о подделке завещания Софьей Седковой, вдовой известного петербургского ростовщика, бывшего гвардейского офицера, изгнанного со службы за то, что ссужал деньги под проценты своим сослуживцам. События в рассказе и факты газетной хроники рознятся в деталях, по совпадают в существенном, в главном — в их социальном и идейном смысле: бывший гвардейский офицер, порвавший со своей средой, становится закладчиком; по поводу самоубийства Марьи Борисовой Достоевский писал: "Этот образ в руках — странная и неслыханная еще в самоубийстве черта! Это уже какое–то кроткое, смиренное самоубийство". Потрясение Достоевского понятно: самоубийство — тяжкий смертный грех, преступление против Бога, а жизнь казалась Марье Борисовой до такой степени невозможной, что даже религиозность не удержала ее от самоубийства и выразилось в такой парадоксальной форме. Эти разновременные факты газетной хроники и стали "впечатлениями, пережитыми сердцем автора действительно". Сойдясь в художественном сознании Достоевского, они определили художественное целое рассказа.

 


Страница 1 - 1 из 2
Начало | Пред. | 1 2 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру