К истории литературных отношений Пушкина и Мицкевича: «Медный Всадник» и «Отрывок» III части «Дзядов»

Не менее литературны и все остальные фрагменты "Медного Всадника", приведенные выше. Приведем только один пример. У Мицкевича упоминания о гранитных набережных Невы  входят в образ несокрушимой мощи дьявольского города; в русской традиции, которую Пушкин обобщает и противопоставляет Мицкевичу, – в образ города гармонического, воплотившего торжество человека над природой; образ, канонизированной поэзией XVIII века, ср. у Сумарокова: "Брег невский, каменем твердейшим украшенный // И наводнением уже не устрашенный, // Величье новое показывает нам" (Сумароков 1957, 201-202). На исходе XVIII века "гранит Невы" переходит в петербургские пейзажи "сентиментализма"; ср., например, у М.Н.Муравьева: "Въявь богиню благосклонну, // Зрит восторженный пиит, // Что проводит ночь бессонну, // Опершися на гранит" (Муравьев 1967, 236; о русском литературном пейзаже этих лет см.: Кочеткова 1986). Эти стихи Муравьева, как известно, Пушкин цитировал в первой главе своего романа в стихах (Пушкин, 6, 25, 192).

Текст фрагмента "Люблю тебя, Петра творенье..." возникает из сопоставления устойчивых мотивов "Отрывка" III ч. "Дзядов" с характерными чертами того образа Петербурга, который сложился в русской литературе в XVIII и начале XIX вв. (и который в какой-то степени учитывал Мицкевич, работая над своим "Отрывком"). Иначе говоря, конструктивным принципом обобщения национальной литературной традиции были требования полемики с польским поэтом.

    *   *   *

Полемика с Мицкевичем в "Медном Всаднике", разумеется, не была связана только с образом Петербурга, с тем или иным истолкованием символического и мифологического значения Северной Пальмиры. Это была полемика об исторической судьбе России и русской государственности, и потому исчисленные выше "параллели" приобретают смысл лишь в контексте общей концепции "петербургской повести".

Мицкевич снижает образ Петербурга потому, что ему ненавистна имперская государственность, неограниченная в своем деспотическом произволе. В "Медном Всаднике" высокое культурное и государственное значение Петербурга – и петровской империи в целом – не ставятся под сомнение.

Когда-то Г.П.Федотов назвал Пушкина "певцом империи и свободы" (Федотов 1990, 356). С точки зрения носителя демократических идей эта формула алогична. В самом деле: если есть империя, то нет свободы; если же есть свобода, то – не в империи, и путь к свободе лежит через разрушение империи. Следовательно, "певец" должен решить, "поет" он империю, или свободу.
Начиная с Белинского, абсолютное большинство писавших о "Медном Всаднике" исходили из того, что можно только выбирать между идеей государства и требованием счастья отдельного человека, между "правдами" Петра и Евгения.

Пушкин же верил, что империю и свободу, государственное могущество и человеческое счастье возможно и необходимо соединить. Возможность этого единения и продемонстрировал возникший в полемике с образностью "Отрывка" III ч. "Дзядов" фрагмент "Люблю тебя, Петра творенье...".

    *   *   *

Все это заставляет нас еще раз обратиться к "Отрывку": в "Памятнике Петра Великого" мотив вызова царю разрастается до границ самого текста, представляющего собой – за исключением первых пятнадцати стихов – монолог русского поэта, обличающего деспотизм Петра. И этот монолог Мицкевич приписывает, конечно, Пушкину. Напомним начало стихотворения:

 Z wieczora na dżdżu stali dwaj młodzieńce
 Pod jednym płaszczem , wziąwszy się za ręcę:
 Jeden – ów pielgrzym, przbylec z zachodu,
 Nieznana carskiej ofiara przemocy;
 Drugi był wieszczem ruskiego narodu,
 Sławny pieśniami na całej północy.
 Znali się z sobą niedługo, lecz wiele –
 I od dni kilky już są przyjaciele.
 Ich dusze wyższe nad ziemne przeszkody,
 Jako dwie Alpów spokrewnione skały:
 Choć je na wieki rozerwał nurt wody,
 Ledwo szum słyszą swej nieprzyjaciółki,
 Chyląc ku sobie podniebne wierzchółki.

(Mickiewicz, III, 281; перевод[с учетом перевода Н.К.Гудзия: Пушкин 1978, 143]: "Вечером под дождем стояли двое юношей // Под одним плащом, взявшись за руки: // Один – тот пилигрим, пришелец с запада, // Неведомая царского жертва гнета; // Другой был поэтом русского народа, // Прославленный своими песнями на всем севере. // Знакомы были друг с другом недолго, но много – // И уже несколько дней друзья. // Их души, возвышаясь над земными препонами, // Как две Альп породнившиеся скалы: // Хоть их навеки разделил поток воды, // Едва шум слышат своей неприятельницы, // Склоняясь друг к другу поднебесными вершинами").
Мицкевич повторил здесь свои слова, сказанные о Пушкине еще в 1828 г. "Однажды кто-то <...> стал указывать на разные слабые стороны нашего Пушкина и обратился к Мицкевичу, – читаем в записках Кс.Полевого, – как бы ожидая от него подтверждения своего мнения. Мицкевич отвечал: "Pouchkine est le premier poète de sa nation: c’est là son tetre à la gloire" ("Пушкин первый поэт своего народа: вот что дает ему право на славу") (ПВС, 2, 56). 

Конечно, монолог русского поэта в "Памятнике Петра Великого" не согласуется с пушкинскими убеждениями. В.Д.Спасович видел в стихах Мицкевича просто поэтическую вольность: "<…> слова, будто бы пушкинские, в произведении Мицкевича суть только выражение собственных убеждений Мицкевича, и только вследствие licentia poetica вложены в уста Пушкину. Отношение их к Пушкину увеличивало вес и значение суждений о преобразователе, потому что они якобы шли от потомка тех русских, посредством которых царь Петр и "сотворил свои чудеса". Заметим еще, что Мицкевич поступал в этом случае добросовестно, будучи убежден, что Пушкин не  может не разделять взглядов на Петра В.<еликого>, рассматриваемого с общеевропейской и, как Мицкевичу казалось, общечеловеческой точки зрения" (Спасович, II, 247). Эти замечания Спасовича вряд ли могут быть охарактеризованы как вполне убедительные: "добросовестность" Мицкевича, конечно, должна была опираться на какие-то более веские основания, чем просто предположения, даже самые остроумные, о позиции Пушкина. Поэтому ближе к истине, на наш взгляд, был Третьяк, который предложил своеобразную реконструкцию содержания той реальной беседы Пушкина и Мицкевича у памятника Петру, фрагмент которой более или менее точно воспроизвел польский поэт. При этом Третьяк с полным основанием опирался на текст пушкинского примечания, в котором говорилось о заимствовании Мицкевича из Рубана: "Puszkin, jako człowiek miejscowy, występował w roli cicerone. Znający dobrze literaturę własnego narodu, znał i wiersz Rubana i zacytował go, jako wyraz poezyi niewolniczej, padającej na twarz przed potęgą samodzierżcy. Ten wiersz obudził w Puszkinie przekornego ducha; chciał pokazać, jak na pomnik spogląda rosyjski poeta niezależny i zaimprowizował epigramat, w którym tryumfatorowi przepowiadał upadek w przepaść. Naturalnie przez ten upadek nie mógł rozumieć Puszkin upadku Rosyi, tylko obalienie politycznej formy, przez Piotra jej nadanej" (Tretiak 1906, 291; перевод: "Пушкин, как человек местный, выступал в роли чичероне. Хорошо зная литературу собственного народа, он знал и стихотворение Рубана, процитировал его как пример рабской поэзии, падающей ниц перед могуществом самодержца. Это стихотворение пробудило в Пушкине дух непокорности; он хотел показать, как смотрит на памятник русский независимый поэт и симпровизировал эпиграмму, в которой предсказывал триумфатору падение в пропасть. Естественно, под этим падением Пушкин не мог понимать падения России, а только свержение той политической формы, которую придал ей Петр").

Эти суждения Третьяка, в принципе, весьма проницательны и остроумны. Особенно важным кажется указание на слова о "падающем триумфаторе" как на импровизированную эпиграмму: Мицкевич превратил эту эпиграмму, так сказать, острое слово ради красного словца, в патетическую сатиру; таким образом проблема "добросовестности" польского поэта оказывается связанной не только и не столько с содержательной стороной монолога русского поэта в "Памятнике Петра Великого", сколько с жанровой.

Однако предположение Третьяка о том, что именно Пушкин вспомнил стихи Рубана и как-то обыграл их, достаточно уязвимо: как известно, какие-то суждения в этом монологе принадлежат Вяземскому.

В письме его к П.И.Бартеневу от 6 марта 1872 г. говорится: "В стихах своих о памятнике Петра Великого он (т.е, Мицкевич – Д.И.) приписывает Пушкину слова, мною произнесенные, впрочем в присутствии Пушкина, когда мы втроем шли по площади. И хорошо он сделал, что вместо меня выставил он Пушкина. Оно выходит поэгичнее" (РГАЛИ. Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 564. Л. 147; впервые опубликовано Т.Г.Цявловской: Цявловский 1962, 190 [примеч. 91]). В статье "Мицкевич о Пушкине" Вяземский повторяет свое указание, приведя в русском переводе начало стихотворения польского поэта: "Очевидно, что тут речь идет о Мицкевиче и Пушкине. Далее поэт приписывает Пушкину слова, которых он, без сомнения, не говорил; но это поэтическая и политическая вольность: ни дивиться ей, ни жаловаться на нее нельзя. Впрочем, заметка, что конь под Петром более стал на дыбы, нежели скачет вперед, принадлежит не Мицкевичу и не Пушкину" (Вяземский, 8, 312). Наконец, на полях одного из изданий сочинений Пушкина против стихов "О мощный властелин судьбы! // Не так ли ты над самой бездной, // На высоте, уздой железной, // Россию поднял на дыбы?" Вяземский приписал: "Мое выражение, сказанное Мицкевичу и Пушкину, когда мы проходили мимо памятника. Я сказал, что этот памятник символический. Петр скорее поднял Россию на дыбы, чем погнал ее вперед" (Барсуков 1904, 40).

Место, которое Вяземский занял в "Медном Всаднике", подробно обсуждал А.Е.Тархов; еще раз предоставим ему слово. "<…> Вяземский оказывается ближайшим участником тех петербургских бесед Мицкевича и Пушкина, которые потом <…> своеобразно <…> преломились у польского поэта в его "Отрывке", сыгравшем, в свою очередь, столь существенную роль в творческой истории "Медного всадника". Поэтому даже чисто теоретически можно было бы ожидать, что не только Мицкевич, но и Вяземский должен как-то присутствовать в пушкинской "петербургской повести". Действительно, мы там его находим – именно к Вяземскому отсылает Пушкин во втором примечании к поэме. <…> Пушкин предлагает сравнить свою картину Петербурга с описанием Вяземского в стихотворении <…> "Разговор 7 апреля 1832 года". <…> Трудно, однако, остановиться на мысли, что "поэтическое состязание" с Вяземским было самоцелью для Пушкина <…>. Следует <…> предположить причину более серьезную. <…> Вяземский 1832 года – это бывший вольнолюбивый поэт, оппозиционер и человек "декабристского резерва", обдумавший и совершивший переход на службу николаевскому режиму <…>. Славословие Петербурга в устах Вяземского грешит <…> тем, что в ситуации 30-х годов даже искреннее воспевание "прекрасной родины" оказывалось заведомо односторонней картиной действительности, игравшей на руку официальной лжи. Что же противопоставляет Пушкин Вяземскому в своей поэме? Рисуя картину "прекрасного Петербурга" и намеренно повторяя те же образы, которые фигурируют у Вяземского, автор "Медного всадника" совершенно определенно говорит свое "люблю" граду Петрову <…>. Но на этом Пушкин не останавливается – торжественную оду "Вступления" сменяет повесть об "ужасной поре" <…>. Итак, в художественно-идеологическом решении "петербургской темы" Пушкин утверждает свою позицию "между Мицкевичем и Вяземским" – равно отвергая и слепую тираноборческую ненависть первого (перечеркивающую культурный смысл русской истории), и опасно безмятежное воспевание "прекрасной родины" второго" (Тархов 1977, 59-61).

На наш взгляд, основные выводы А.Е.Тархова безосновательны. Упоминая о стихах Вяземского к Завадовской, Пушкин, конечно (на это указывает и Тархов, ср.: Тархов 1977, 60), имеет в виду прежде всего следующий фрагмент:

 Я Петербург люблю, с его красою стройной,
 С блестящим поясом роскошных островов,
 С прозрачной ночью – дня соперницей беззнойной –
 И с свежей зеленью младых его садов.

 Я Петербург люблю, к его пристрастен лету:
 Так пышно светится оно в водах Невы <…>

(Вяземский 1986, 241). Разумеется, эта ссылка на Вяземского понадобилась Пушкину не только как указание на предшественника и не только как некий знак литературного соперничества (в этом с А.Е.Тарховым следует, конечно, согласиться). Стихи Вяземского вовлекаются в контекст пушкинского спора с Мицкевичем, и Вяземский в этом споре является не оппонентом, а союзником Пушкина. Об этом свидетельствует не только очевидная перекличка приведенных только что стихов со "Вступлением" к "Медному Всаднику" (темы белых ночей – зеленых садов – Невы, а также перекличка "Я Петербург люблю" – "Люблю тебя, Петра творенье"), но и начало стихотворения Вяземского:

  Нет-нет, не верьте мне: я пред собой лукавил,
  Когда я вас на спор безумный вызывал;
  Ваш май, ваш Петербург порочил и бесславил,
  И в ваших небесах я солнце отрицал.

  Во лжи речей моих глаза уликой были:
  Я вас обманывал – но мог ли обмануть?
  Взглянули на меня, и первая не вы ли
  К тому, что мыслю я, легко нашли бы путь?

(Вяземский 1986, 241). Итак, свои устные эпиграммы на Петербург в присутствии Завадовской Вяземский сам объявляет своеобразной игрой и не шутя признается в любви с северной столице. Кажется, именно этот пассаж из стихотворения Вяземского был важен для Пушкина: здесь задана некая модель осмысления тех слов Вяземского о Петре, которые были произнесены некогда в присутствии Мицкевича и Пушкина и которые по-разному интерпретировали русский и польский поэты. "Острое слово" в приятельской беседе не есть еще убеждение, не есть еще позиция; кажется, именно это имел в виду Пушкин, обдумывая целесообразность ссылки на "Разговор 7 апреля 1832 года". И еще один план, не менее важный: Вяземский и Пушкин, оба участника давней беседы с польским поэтом, оказались единомышленниками в вопросе о Петербурге.
 
Вернемся теперь к воспоминаниям Вяземского о прогулке с Пушкиным и Мицкевичем по площади Сената. При всей их значимости, нет оснований ими ограничиваться: ведь вполне возможно, что в стихотворении "Памятник Петра Великого" отразились впечатления Мицкевича и о каких-то других встречах с Пушкиным (более того, если описанная Мицкевичем встреча двух поэтов действительно состоялась, то Вяземский, видимо, в ней не участвовал: ему как-то не хватает места "под одним плащом"). Между тем есть, как кажется, только один способ как-то проверить или по крайней мере оценить вероятность этого предположения: необходимо соотнести те немногие сведения, которые сообщил Мицкевич в "Памятнике Петра Великого", с известными нам биографическими фактами.
 
Строки "Знакомы были друг с другом недолго, но много – // И уже несколько дней друзья" с очевидностью указывают на то, что Мицкевич вспоминает декабрь 1827 г., т.е. первое время своего общения с Пушкиным в Петербурге. Из дневника Малиновского следует, что Мицкевич (приехавший в Петербург 4 декабря) и Пушкин встречались 17 декабря у родителей нашего поэта. Другие встречи поэтов в это время представляются маловероятными, т.к. именно первые три недели пребывания Мицкевича в Петербурге Малиновский описывает подробнейшим образом, день за днем, с указанием происшествий в утренние, дневные и вечерние часы (о недоразумении, связанном с предположениями о встрече Пушкина с Мицкевичем 10 декабря, говорилось выше).
 
Известны более поздние встречи поэтов в Петербурге (январь 1828), но эти встречи вряд ли могут иметь отношение к той, о которой говорится в стихотворении Мицкевича. Дело в том, что уже в самом начале своей пьесы польский поэт сообщает, что в то время, когда русский поэт читал свой монолог, шел дождь. Но в последней декаде 1827 г. и январе 1828 г. (27 января Мицкевич уехал в Москву) стояла настоящая зима, никакого дождя быть не могло. В первые же две декады декабря в Петербурге стояла необычайно теплая погода. "Северная Пчела" в номере от 10 декабря сообщала: "Однажды в Московском Телеграфе замечено было, что мы несправедливо употребили выражение распутица, говоря о петербургских улицах во время весны и осени. Просим Г.Критика пожаловать к нам, в Петербург, в Декабре, и проверить распутицу на месте. Оттепель, продолжающаяся более 10 дней сряду, и проливные дожди до такой степени испортили зимний путь, что в городе трудно ездить на колесах, и невозможно на санях. Ямы, лужи и бугры встречаются на каждом шагу. Ртуть в термометре доходит до 5 градусов теплоты. Старожилы не помнят, чтобы оттепель продолжалась столько времени <…>. Если погода сия продолжится, то жители столицы вскоре увидят в Декабре расцветающие розы, но не без шипов, ибо в такую погоду легко схватить лихорадку". Погода сия продолжилась – только 22 декабря "Пчела" с удовлетворением отметила: "Наконец-то зима показала нам кончик своей мантии! Мороз доходит до 10 градусов <…>". Высказанное же ранее предостережение о лихорадке оказалось пророческим, по крайней мере, для Мицкевича, который 20 декабря слег от жестокой простуды. Хочется прибавиь: не после ли стояния с Пушкиным в дождь "под одним плащом"?
 
Кстати сказать, плащ этот, вероятнее всего, не является вымыслом. Об этом плаще имеется свидетельства близкого друга Мицкевича А.Э.Одынца. В его письме к Ю.Корсаку и А.Ходзько от 3 октября 1830 г. читаем, в частности, следующее: "<…> Adam <…> darował mi na własność swój płaszscz hiszpański, w którym zwykle figurowałem przez zimę, kiedy on sam chodził w cieplejszym. Jestto prawdziwie poetyczno-histiryczna pamiątka. Sprawił on go sobie w Odessie, wybierając się w podróż do Krymu. W nim to "spoglądał wsparty na Judahu skale"; choć go Wańkowicz burką na portrecie zastąpił. Raz, jak sam opowiadał, podczas ulewnego deszczu, okrywał się nim razem z Puszkinem, chroniąc się pod pomnikiem Piotra W. w Petersburgu; i była to właśnie chwila, która ich zbliżyła najwięcej. <…> – Kiedyś, po śmierci mojej, testamentem przekażę go do Świątyni Sybilli, gdzie jest mundur Napoleona i burka xięcia Józefa. Płaszcz Mickiewicza będzie mógł śmiało figurować obok. Szyller przecież powiedział już dawno, że:

  Wieszcz się z królem równać może śmiele;
  Obadwój stoją na ludzkości czele. –

Ale nie o tym zamierzałem pisać" (Odyniec 1884, IV, 372-373; перевод: "<…> Адам <…> подарил мне свой испанский плащ, в котором обычно фигурировал я в течении зимы, он же ходил в более теплом. Это настоящая поэтически-историческая реликвия. Купил он его себе в Одессе, отправляясь в путешествие в Крым. В нем-то он "смотрел, опершись на скалу Аюдага"; хотя Ванькович на портрете заменил его буркой. Однажды, как он сам рассказывал, во время проливного дождя, укрывался им вместе с Пушкиным, хоронясь под памятником Петра В.<еликого> в Петербурге; и была это именно та минута, которая сблизила их наиболее. <…> – Когда-нибудь, после моей смерти, завещаю передать его в Святыню Сивиллы, где находится мундир Наполеона и бурка князя Юзефа <Понятовского>. Плащ Мицкевича сможет смело фигурировать рядом. Ведь Шиллер давно уже сказал, что

Поэт с королем равняться может смело;
Оба стоят на человечества челе

Но не об этом собирался я писать"). В 1858 г. Одынец подарил плащ Мицкевича Археологическому музею в Вильне.
 
Известно и другое свидетельство о встрече русского и польского поэтов у памятника Петру, восходящее к Пушкину. Вот небольшой фрагмент из книги "Записки А.О.Смирновой", где говорится о "живых картинах" на вечере у Карамзиных (автор книги относит этот вечер к 1828-1829 гг.): "Вторая картина была еще лучше. Мятлев сказал нам, что это ребус. Они поставили на возвышение преспапье Карамзина – статую Петра Великого; Пушкин, в платье мужика-собственника гитары, Клементий <О.Россет> в фантастическом, яко бы польском костюме, стояли перед статуей, завернувшись в альмавиву Пушкина. Оркестр, т.е. <М.И.>Глинка, сыграл на гитаре трепака и мазурку; кор-де-балет, т.е. Андрей <Карамзин>, Константин Булгаков и Мятлев, исполнили танец, а потом закричали: отгадайте! Жуковский рассказал мне все заранее, и я отвечала: "Это Пушкин и Мицкевич перед статуей Петра Великого". Пушкин ответил: "Мы соединены под защитой поэзии, так в точь как Павел и Виргиния под пальмовым листом. Это сестры-соперницы, которые когда-нибудь помирятся; по крайней мере, я надеюсь на это"" (Смирнова 1895-1897, 1, 32). Встреча Пушкина с Мицкевичем обыграна здесь дважды – в композиции "живой картины" и с помощью ироничной отсылки к роману Бернардена де Сен Пьера "Поль и Виргиния". В конце же приведенного фрагмента происходит или по крайней мере намечается "переключение" в "высокий" план русско-польских исторических отношений: "сестры-соперницы", на примирение которых выражает надежду Пушкин, – конечно, Россия и Польша.
 
Итак, если в стихотворении Мицкевича речь идет о действительно имевшей место встрече его с Пушкиным, то наиболее вероятное время, когда она могла состояться, – вечер 17 декабря 1827 г. Так или иначе, мы не видим никаких препятствий для биографического истолкования стихотворения: во-первых, потому, что возможность подобного истолкования подтверждается такими разнами авторами, как Одынец и А.О.Смирнова; во-вторых, потому, что как Мицкевич, создавая "Отрывок", рассчитывал не только на восприятие своих единомышленников, своих соотечественников, но и на восприятие "русских друзей", в частности, Пушкина, так и Пушкин в "Медном Всаднике" рассчитывал на восприятие Мицкевича и всего того кружка литераторов, с которым польский поэт сблизился в России; следовательно, и тот, и другой, вступая в заочный (и скрытый от внимания непосвященных [см. об этом: Ивинский 1993, 101-102]) спор друг с другом должны были стремиться к биографической точности (насколько это вообще возможно в художественном произведении): в противном случае спор потерял бы смысл и приобрел бы характер фальсификации.

В "Памятнике Петра Великого" Мицкевич балансирует "на границе" собственной биографии и литературы. Он создает профетический текст, но при этом не отделяет свою жизнь от создаваемого им мифа, а, наоборот, стремится "вписать" ее в этом миф. При этом он обращается к различным группам читателей, не только к единомышленникам, но и к тем "дорогим врагам", которые. как он знает, прочтут его книгу: уже тот факт, что "Отрывок" III части "Дзядов" завершает послание "К русским друзьям", красноречиво об этом свидетельствует. Поэтому он, не отказываясь, разумеется, от вымысла, заинтересован в сохранении некой реальной канвы взаимоотношений с этими русскими друзьями. Во всяком случае некоторые из этих последних (по крайней мере, как мы видели, Вяземский) склонны были воспринимать текст польского поэта именно как отражение (пусть, может быть, не всегда и не во всем адекватное) реальных событий.

Итак, профетический текст Мицкевича, обращенный к сферам историософии и мистики, допускает вместе с тем и биографическую интерпретацию. Пушкин, разумеется, понимал все это очень хорошо – потому и счел необходимым противопоставить "Отрывку" "Медный Всадник", а вместе с тем и уточнить свою позицию "на фоне" того изложения его взглядов, которое предпринял польский поэт.


ЛИТЕРАТУРА

Благой 1972 – Благой Д. От Кантемира до наших дней. Т. 1-2. М., 1972
Востоков 1935 – Востоков А.Х. Стихотворения. Л., 1935
Вяземский – Вяземский П.А. Полн. собр. соч. Т. 1-12. СПб., 1878-1896
Вяземский 1986 – Вяземский П.А. Стихотворения / Сост., подг. текста и примеч. К.А.Кумпан. Л., 1986
Державин 1987 – Державин Г.Р. Сочинения. Л., 1987
Ивинский 1993 – Ивинский Д.П. Александр Пушкин и Адам Мицкевич в кругу русско – польских литературных и политических отношений. Vilnius, 1993
Карамзин 1987 – Карамзин Н.М. Письма русского путешественника. Л., 1987
Макогоненко 1974 – Макогоненко Г.П. Творчество А.С.Пушкина в 1830-е годы. Л., 1974
Мицкевич – Мицкевич Адам. Собр. соч.: В 5-ти т. М., 1948-1954
Муравьев 1967 – Муравьев М.Н. Стихотворения. Л., 1967
Пушкин – Пушкин <А.С.> Полн. собр. соч.: Т. 1-17 <М.; Л., > 1936-1959
Пушкин 1934 – Пушкин А.С. Полн.собр. соч.: В шести томах. М.; Л., 1934
Пушкин 1978 – Пушкин А.С. Медный Всадник / Издание подготовил Н.В.Измайлов. Л., 1978
ПВС – Пушкин в воспоминаниях современников / Изд. третье, дополненное. Т. 1-2. СПб., 1998
Смирнова 1895-1897 – Записки А.О.Смирновой (Из записных книжек 1826-1845 гг.). Ч. I. СПб., 1895; Ч. II. СПб., 1897
СН – Старина и новизна
Спасович – Спасович В.Д. Соч. Т. I-X. СПб., 1889-1902
Сумароков 1957 – Сумароков А.П. Избранные произведения. Л., 1957
Тархов 1977 – Тархов А.Е. Три примечания Пушкина к поэме "Медный всадник"// Болдинские чтения. Горький, 1977. С. 56-61
Тархов 1987 – Тархов А.Е. Размышления по поводу одной иллюстрации к "Медному всаднику" // Альманах библиофила. Вып. 23. М., 1987
Федотов 1990 – Федотов Г.П. Певец империи и свободы // Пушкин в русской философской критике: Конец XIX – первая половина ХХ вв. М., 1990
Хвостов 1999 – Граф Дмитрий Иванович Хвостов. Сочинения. М., 1999
Шварцбанд 1988 – Шварцбанд С. Логика художественного поиска А.С.Пушкина: От "Езерского" до "Пиковой дамы". Иерусалим, 1988
Щеголев 1923 – Щеголев П.Е. Текст "Медного Всадника" // Медный Всадник. Петербургская повесть А.С.Пушкина / Ред. П.Е.Щеголева. СПб., 1923
Kubacki 1950 – Kubacki Wacław. Palmira i Babilon. Kraków, 1950
Lednicki 1932 – Wacław Lednicki. Studjum // Jeździec Miedziany: Opowieść Petersburska Aleksandra Puszkina. Przekład Juliana Tuwima. Warszawa <1931>. S. 27-115
Lednicki 1955 – Wacław Lednicki. Pushkin’s Bronze Horseman. Berkeley and Los Angeles, 1955
Mickiewicz – Adam Mickiewicz. Dzieła: Wydanie rocznicowe 1798-1998. T. I-XVII. Warszawa, 1993-1998
Odyniec 1884 – A.E.Odyniec. Listy z podróży: Wydanie drugie. T. I-IV. Warszawa, 1884
Tretiak 1906 – Józef Tretiak. Mickiewicz i puszkin. Studia i szkice. Warszawa, 1906
Weintraub 1982 – Wiktor Weintraub. Poeta i prorok: Rzecz o profetyzmie Mickiewicza. Warszawa, 1982


Страница 4 - 4 из 4
Начало | Пред. | 1 2 3 4 | След. | Конец | Все

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру