Жизнь во времени. (Историческое время в русской классике)

Время вишневого сада

Когда Леонид Гаев воскликнет "Я человек восьмидесятых годов" (конец первого действия), то эта реплика поведет за собой череду чеховских героев-недотеп, разучившихся жить или разлюбивших жизнь. Люди восьмидесятых: Беликов, Старцев, Иванов, Чимша-Гималайский, доктор Рагин. Здесь же и унтер Пришибеев, и хитрый Хамелеон, и Злоумышленник. Здесь же и неожиданно глубокие детские впечатления – "Степь", да и тот же Ванька Жуков. Здесь же и герои, преодолевающие гаевщину: врачи Дымов из "Попрыгуньи", Королев – "Случай из практики".

В русле нашей главы реконструкция времени у Чехова не предстает трудной задачей, расчисление времени по календарю не будет необходимостью: это эпоха своеобразного безвременья, когда опираться на точное ощущение времени не представляется важным. Так и Фирс в "Вишневом саде" в последних словах произнесет: "Жизнь-то прошла, словно и не жил… Эх, ты… недотепа!.." Время перестало жить, связь времен распалась.

Заметим только, что такова картина именно духовная, рожденная поэтическим переживанием. Это ничуть не противоречит тому накалу жизненных, бытовых, экономических перемен и веяний, которыми насыщено это время: развитие науки, экономики, политические процессы, социальные осложнения и прочее – это уже иная сторона восприятия, и литература несет те впечатления, которые внешне скрыты порой чрезвычайно динамичными чертами, она выносит в художественный опыт те скрытые тенденции, которые еще не ощутимы в потоке событий.

Поэтому 1880-е годы – это и крепкое царствование Александра III, и небывалое политическое укрепление России, с победой в турецкой войне, и развитие науки, промышленности и капитала, и – бесконечная тоска и опустошение, от которых то спать, то отравиться хочется… Вновь вспомним названия чеховских рассказов или – судьбы головлевского семейного гнезда.

Действие "Вишневого сада", думается, вплотную сближено или совпадает с временем создания этой удивительной комедии – 1903 год. Для Чехова было важно присутствие современности и на сцене. Может быть, поэтому в пьесе приметы времени даны не столь конкретно, без названных дат, хотя герои постоянно обращаются к временам и срокам в своих рассуждениях. В такой стилистике, по крайней мере в ближнем временном контексте, всякое обращение к пьесе создает видимость современности: для читатели или зрителя действие происходит прямо при нем, вместе с ним.

И это отчетливо – эпоха рубежа веков. Леонид Гаев говорит о себе как человеке 80-х годов – времени становления его характера. И если ему сейчас 51 год, то скорее всего столь памятные для него годы – это возраст 30-40-ка лет, когда уже есть некоторая устойчивость в понимании своей эпохи. Его сестра Любовь Андреевна, очевидно, заметно моложе его, поскольку Гаев вспоминает: "Ты, Люба, в ее годы (в возрасте Ани. – АА) была точно такая". Гаев рассуждает и о семидесятых годах, и о художниках-декадентах, очевидно, витийствуя о движении времени к рубежу ХХ века, когда слово декадент стало общепринятым (ср. название статьи М.Горького 1896-го года "Поль Верлен и декаденты"). Так что начало века – самое подходящее время, чтобы гаевы рассуждали о декадентах, а восьмидесятые годы воспринимались как уже отошедшее прошлое.

87-летний Фирс часто вспоминает прожитые годы: "Живу давно. Меня женить собирались. А вашего папаши еще на свете не было", - скажет он, кажется, Лопахину. Когда же женить хотели – лет 70 назад? Опять же наиболее вероятно, что отец Лопахина был рожден крепостным, а вот сам Ермолай рабом не был. Совмещение этих наблюдений выводит действие пьесы именно к началу ХХ века.

 Более определенно Фирс скажет: "А воля вышла, я уже старшим камердинером был". То есть был в весьма зрелом возрасте, но и не стариком. Если так он сказал бы, предположим, годы в восьмидесятые, то камердинером он, выходит, стал уже под семьдесят, это едва ли.

Для Фирса вся дореформенная жизнь кажется единой, все, что до 1861-го года – это общее его представление о том, что было "раньше": "В прежнее время, лет сорок-пятьдесят назад, вишню сушили, мочили, мариновали. <…> Способ тогда знали…" Так и складывается, что 61-й год – это лет сорок назад. Такая датировка вполне отвечает всем прочим деталям пьесы.

Примем пьесу 1903 года как картину жизни именно этого времени и едва ли ошибемся, хотя таких четких указаний, как прежде здесь мы не найдем. Это даже удивительно: герои постоянно упоминают временные ориентиры, но четкая картина времени вырисовывается с трудом, время у Чехова в этой пьесе словно существует реально, но не заметно для героев.  Указаны возрасты некоторых лиц, события соотнесены друг с другом ("Шесть лет тому назад умер отец, через месяц утонул в реке брат Гриша, хорошенький семилетний мальчик"), даны отчетливые даты событий: приехали в начале мая, торги назначены на 22 августа (событие третьего действия), отъезд семьи – в начале октября. Так что с мая по октябрь длится сюжет с нелепым приездом Раневской, словно только ради того, чтоб увезти обратно в Париж деньги своей тетушки-графини: "Да здравствует бабушка! – а денег этих хватит не надолго". А вот к какому году отнести это 22 августа – остается все же только нашим предположением.

Так, собственно, и должно быть с героями-недотепами, то живущими прошлым, то потерявшим связь с реальным временем, то ожидающими какого-то великолепного будущего… Последнее – особенно комично и одновременно трагично. И здесь возьмем даже не знаменитые слова Пети или Ани ("Перед нами откроется новый, чудесный мир"), а слова крепкого дельца Ермолая Лопахина: "И можно сказать, дачник лет через двадцать размножится до необычайности <…> и тогда ваш вишневый сад станет счастливым, богатым, роскошным…"

Что же будет с дачниками, купцами, вечными студентами и прочими героями Чехова - через пресловутые двадцать лет? Ошибется Лопахин: лет через двадцать по той самой местности где-то на дороге от Москвы к Харькову, вероятно около Курска или Белгорода, пройдет кровавая полоса гражданской войны, которая сметет, наверное, всех обитателей вишневых садов. Какое прекрасное будущее ждет бедного студента Петю: может, он станет жертвой войны, может, скроется в эмиграции, может, сам станет комиссаром в пыльном шлеме, громящим все, связанное с прошлым… Кто знает, кто знает? Новый, чудесный мир: неуклюжего Лопахина растерзают его же мужики с маковых полей под водительством Епиходова; Леонид Гаев сойдет с ума от голода и холода и околеет в канаве; боевую подругу комиссара Пети будут страшно пытать в белогвардейских застенках; только морфий будет спасать от кошмаров Раневскую в трущобах европейской столицы; только подлец Яшка переживет все и станет тупым нэпманом, если вернется из Парижа, – тоже ненадолго… "Вишневый сад", "Вишневый сад" – сколько предсказано в его трагикомических картинах начала века!

Устремленность в будущее и прошлое

Но мы коснемся теперь и еще одной важной особенности жизни во времени, свойственной русской классике: обращение к прошлому и будущему.

Чеховские герои, рассуждающие о счастливых временах, - закономерное создание русской классики; они тоже рождены литературным опытом. Только этот опыт оставался чаще в стороне от основного русла русского слова. В нашей классике слово живет самим бытием, жизнь и слово – одно. Поэтому-то основная, даже подавляющая полоса художественной жизни так тесно связана с современностью. Но издавна в литературе были создания, навеянные мечтой, рисующие утопические картины некой небывалой страны или далекого будущего.

Ближайшие для классики утопии – это чаще всего сны, условные зарисовки, данные в виде сновидений. Сон вообще играет замечательную роль не только в нашей живой жизни, но и в искусстве. Вспомним живые или вещие сны Татьяны Лариной, Пьера Безухова,  Родиона Раскольникова. И, конечно, печально знаменитые сны Веры Павловны, юной героини романа Н.Г.Чернышевского "Что делать?" (1863). Именно здесь будет обрисовано некое будущее время как некая эпоха, а не только связанное с судьбой героя отдельное событие или состояние.

Это нечастый, но запоминающийся мотив в русской литературе, и, обращаясь к картине будущего, да еще именно в виде сна, Чернышевский, очевидно, опирался на опыт еще А.П.Сумарокова с его коротким трактатом "Сон "Счастливое общество"" (1759), А.Н.Радищева с фрагментом-сновидением в главе "Спасская Полесть" "Путешествия из Петербурга в Москву" (1789). Да, и столетия не сокрушат истину радищевских прекрасных слов: "О природа, объяв человека в пелены скорби при рождении его, влача его по строгим хребтам боязни, скуки и печали чрез весь его век, дала ты ему в отраду сон".

Характерная особенность ранней русской утопии – ее наивность и уж подавно несбыточность. Сбывались разве что чисто материальные детали, вроде торжества электричества и алюминия, выращивания гибридов и даже искусственного белка. Но как не стали править на Земле поэты (мечта Одоевского), так и не стали жить люди с песнями и плясками в преизбытке счастья, что померещилось нервозной Вере Павловне.

"И снится Вере Павловне сон…", четвертый по счету

Череда юных цариц проводит Верочку по счастливой земле – сначала это Россия. Вот бы куда заглянуть некрасовским мужикам, да едва ли бы они что поняли и почувствовали в этакой взвинченной, мятущейся жизни с порывистыми чувствами и мыслями, эстетикой легкого и свободного труда и пронизывающей эротикой. Не поняли бы этого счастья мужики…

"Неужели ж это мы? Неужели это наша земля?" - "Да, ты видишь невдалеке реку, - это Ока, эти люди мы, ведь с тобою я, русская!" Но во всех картинах сна нет никакого национального колорита, как, впрочем, нет и никакой отчетливой русской духовности. Все прекрасно и примитивно в этом призрачном царстве свободы, где главным стал комфорт проживания долгой и легкой жизни с сомнамбулическими песнями и плясками. Наука и техника обеспечили все телесные потребности людей, а духовность заменена в основном чувственными оргиями: "Только такие люди могут вполне веселиться и знать весь восторг наслаждения! Как они цветут здоровьем и силою, как стройны и грациозны они, как энергичны и выразительны их черты! Все они – счастливые красавцы и красавицы, ведущие вольную жизнь труда и наслаждения, – счастливцы, счастливцы!"

На фоне глубоких истин русского реализма это будущее выглядело бы просто глупо, если бы не спасительная художественная правда реализма: все-таки эти сны видит взбалмошная и простоватая Верочка, автор вроде и не требует признать такие картинки за перл творения, хотя преподносит их не без сочувствия и во многом видится его личное присутствие.

Фантазии явно не удаются русскому писателю, и, – заметим такую особенность удивительного романа "Что делать?" – небывалый сон вписан в очень плотное полотно жизни, что подчеркивается и четкой хронологией. Основное действие романа строго датировано, с первой строки: "Поутру 11 июля 1856 года прислуга одной из больших петербургских гостиниц у станции Московской железной дороги была в недоумении, отчасти даже в тревоге". И всюду художественный хронометр очень четко отслеживает судьбу героини, сначала вернувшись в 1852 год, а затем отсчитывая время в течение десятилетия, – так, как отсчитывает сама Вера Павловна дни накануне своего первого фальшивого замужества.

В редких случая пафос революционера заставляет автора ускорить бег времени. Это и сон Веры, и концовка романа, где происходит "Перемена декораций": "Так что же это такое? Вы начинаете рассказывать о 1865 годе? – Так. – Да можно ли это, помилуйте! – Почему же нельзя, если я знаю?" – говорит автор и через три строки ставит дату окончания романа – "4 апреля 1863". Да еще однажды автор дает своим героям в 1857-м году почитать с чувством поэму Н.А.Некрасова "Коробейники", написанную в 1861-ом. И скорее всего это сознательный игровой ход в духе подтрунивания над проницательным читателем.

Как бы то ни было, заметим, что Чернышевский дал один из редчайших для русской классики примеров обращения в будущее. Пример неудачный ни в содержательном, ни в художественном отношении. И это свидетельство того, что почва русской классики – это реальность. Реальность в самом высоком звучании этого слова, реальность как высокая Истина, как Божеское, одухотворенное бытие, а не легкие игры воображения.

Обращение к прошлому в русской классике есть не мистификация, как свойственно литературе наших дней, а проникновение в подлинное прошедшее бытие. Среди значительных произведений здесь надо назвать роман Л.Н.Толстого "Война и мир", "Капитанскую дочку" и "Бориса Годунова" А.С.Пушкина и "Тараса Бульбу" Н.В.Гоголя. Мы именно так расположили произведения, подчеркнув устремление ко все более далекому прошлому: писатель 19-го столетия создает полотно еще недавних событий начала века, обращается к пугачевскому восстанию 1773-1775 годов, царствование Бориса Федоровича Годунова 1598-1605 годов, картина Запорожской Сечи, которую сам автор датирует XV-м веком. Слово устремляется в глубь веков, к первоистокам русского уклада, причем здесь же надо отметить и труды историков, а прежде всего создание "Истории Государства Российского" Н.М.Карамзина (1815) – труд выдающегося поэта и прозаика, вдохновивший и Пушкина на путь исторических разысканий.

Сам Гоголь уже в середине первой главы пишет о своем герое: "Это был один из тех характеров, которые могли только возникнуть в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников". Пусть так, но мы помним и самое начало повести, когда сыновья Тараса возвращаются после учебы в Киевской духовной академии: это уже точная деталь, и мы знаем, что академия возникла только в 1615-м году. Никак не согласуется с веком XV-м… В главе 12 названы Остраница и Гуня – герои уже примерно 1630-40-х годов. Сами изображенные события подчас прямо восходят к документам эпохи, но везде это именно середина семнадцатого столетия.

Так или иначе, в повести нет никаких убедительных свидетельств упомянутого автором XV-го столетия. Конечно, все события пронизаны временем после так называемой Брестской унии 1596-го года, провозгласившей верховенство католической веры над русским православием, что и повлекло ряд кровавых событий, все же приведших к великой Переяславской Раде 1654 года – договору о вечном слиянии Великороссии с Украиной, то есть о восстановлении единства нации.

У Гоголя нет упоминаний о Раде или о гетмане Богдане Хмельницком, так что по всем реалиям события "Тараса Бульбы" должно отнести где-то к началу второй трети 17-го столетия.

А как же названный автором XV-й век? Возможно, ошибка, ведь опыт отражения истории в художественном слове еще только складывался. Но возможно и иное прочтение фразы из первой главы: Гоголь показывает, что характер его героя определен именно более древней эпохой, когда противостояние на Украине только зарождалось и только зарождалась сама Сечь?

Да, наверное, хронологические смещения были неизбежны в гоголевском опыте: он создает не хронику, а подлинную поэму о становлении великой России и о трагическом утверждении Православия, ничуть не идеализируя своих героев, показывая, насколько сложно идет к Христу человек кровавой эпохи. Что ж, и у того же Соловьева мы найдем свидетельство того, что по облику "козаки больше похожи на татар, чем на христиан". Так что "Тарас Бульба" – это еще не торжество Православия, а только страшно напряженный – и бесконечный – путь к нему.

Пушкин будет стараться непременно избегать исторической несогласованности в своих произведениях. Пушкин словно продолжил дело Карамзина по проникновению в факты прошлого. Поэтизация здесь не подменяет точность хронографа.

Но нельзя не заметить и такую лежащую на поверхности восприятия особенность русской поэзии, обращенной к прошлому: писатель нигде не воссоздает подлинный язык той эпохи, к которой обращается. Ни в "Тарасе Бульбе", ни в "Борисе Годунове" мы не встретим грамматики 16-17 века: достаточно открыть любой памятник письменности тех лет, чтобы ощутить совершенно иной грамматический колорит. Вот хоть и "Шемякин суд": "В некоих местех живяше два брата земледельца: един богат, други убог; богаты же, ссужая много лет убогова, и не може исполнити скудости его. По неколику времени приде убоги к богатому просити лошеди, на чем ему себе дров привезти; брат же не хотяше дати ему лошеди и глагола ему…" Нет, речь гоголевских и пушкинских героев начала 17-го века совершенно не стилизована под историческую грамматику.

"Борис Годунов" в большей мере является именно авторским образом эпохи и выдающейся исторической личности. Уже одно то, что здесь герои несут подлинные имена, а не станут вымышленными, как тот же Тарас Бульба, надо оценить как весомый шаг, предопределенный вместе с тем и уже бывшей драматической традицией еще от А.П.Сумарокова, автора "Димитрия Самозванца" (1771): драма вообще менее склонна к условным персонажам в обращении к истории. Пушкин ценил и драматурга В.А.Озерова, но с недоверием относился к исторической правдивости, например, трагедии "Дмитрий Донской" (1807). Недостаточно исторического имени или даже факта – важно проникновение в духовную истину прошлой эпохи.

Итак, конечно, с определением времени действия "Бориса Годунова" не будет видимых колебаний, не случайно, пушкинское чутье к духу эпохи породило вечные претензии другого писателя, обратившегося к эпохе Самозванца, Ф.В.Булгарина, уверенного в том, что Пушкин заимствовал эпизод "Бориса Годунова" из его "Дмитрия Самозванца" (1830). Думаем, что ни с чьей стороны заимствований не было: совпадения рождены общим материалом.

Но и не конфликт же с Булгариным побудил Пушкина к глубочайшим историческим изысканиям, когда он обратился к эпохе Петра Великого или к истории Пугачева? Детальное знакомство с документами, исторические открытия, голоса современников, впечатления от самих мест, где происходили события, – вот та новая почва для исторической прозы, которую обретает Пушкин, всегда подчеркивающий значение того, что император Николай I привлек его к работе историографа, как бы вослед Карамзину.

Свод пушкинских исторических заметок, посвященных Петру или Пугачеву, поражает осведомленностью в деталях и любовью к неожиданным парадоксам истории. Тома "История Петра" (рукописи 1832-35 годов) и "Истории Пугачева" (первое издание 1834 года) уже явились глубоким не только историческим, но и литературным опытом. Чрезвычайно интересны конспекты Пушкина и его заметки об исторических сочинениях и фактах, обычно объединяемых разделом "Историческая проза": здесь словно оттачивалось мастерство и стиль Пушкина-историка: разборы сочинений М.П.Погодина, Н.А.Полевого, Н.М.Карамзина, С.П.Крашенинникова, Георгия Конисского (при неточном авторстве последнего) и др. И, кажется, написанные до исторических исследований "Полтава"(1828) или "Арап Петра Великого" (не завершен), более ориентированы на легенду о прошлом, чем на верные детали, добытые трудом историка, мыслителя на исторической стезе. И удивительной полнотой  эпохи и исторических героев насыщена "Капитанская дочка", художественное завещание Пушкина, в том числе и как исторического писателя, опубликованная в ноябре 1836-го года.

Гоголь о козаках ведет речь как вдохновенный поэт своего времени, видит их в едином ключе работы над "Мертвыми душами": это восхищение героикой в прозаические 1830-40-е годы. Пушкин же избрал иной подход: история Петра Гринева дана как его собственноручные записки. Рукопись в совершенстве передает не только канву событий, связанных с 70-ми годами XVIII столетия, но несет все черты языка той поры. Это яркая стилизация семейных записок, чей слог легко сопоставим, например, с реальными "Записками Андрея Тимофеевича Болотова. 1737-1796". Можно вообразить, с какой веселостью и чувственностью одновременно Пушкин выписывал подобные слова: "Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений".

Да, такой текст просто не имеет права содержать какие-либо хронологические вольности, как в "Тарасе Бульбе". Здесь, как и в романе о современности, в "Евгении Онегине", время расчислено по календарю, да только в отличие от стихотворного романа вовсе не зашифровано, а преподнесено наглядно. Вот так, допустим: "Объяснить имею честь: оный прапорщик Гринев находился на службе в Оренбурге от начала октября 1773 года до 24 февраля нынешнего года, в которое число он из города отлучился и с той поры уже в команду мою не являлся". Вот такой "документ" введен в художественное повествование – вымысел, но со всеми, вплоть до грамматики, нюансами ушедшей эпохи.

Пушкин и здесь, как в "Повестях Белкина" "скрывает" свое лицо под видом лишь издателя подлинных записок: так убедительнее, чтобы Время оживало под поэтическим пером. Так Слово живет и в прошлом, и настоящем Времени.

В 1860-е годы Лев Толстой обращается к великим событиям полувековой давности, явно впитав ценный опыт: не только Пушкина, что совершенно очевидно, но и Гоголя тоже. Да, он по-пушкински глубоко изучает эпоху – в документах, в свидетельствах очевидцев. Как Пушкин, совершает поездки по местам описываемых событий. Толстой и в сам текст романа вводит документы – как условные, вымышленные (вроде дневников или писем его героев), так и подлинные, цитируя приказы и ростопчинские афиши, приводя подлинные слова реальных лиц или фрагменты позднейших книг. Пушкинская школа…

Но не от Гоголя ли пришел открытый авторский голос, оценки и чувства, прямо идущие от лица, чье имя стоит на обложке книги – не от Ивана Петровича Белкина или Петра Андреевича Гринева, а именно от Льва Николаевича Толстого. Такой живой авторской интонацией была насыщена и повесть о Тарасе. Голос Гоголя, сопровождающий картины Сечи, прежде всего, чувственен, лиричен. Голос Толстого – весь подчинен мысли, позднему анализу, хотя порой тоже насыщен чувством.

В "Войне и мире" возникает удивительный синтез объективного повествования с откровенным авторским присутствием. Это сказалось уже в композиции книги, когда художественные картины перемежаются с философскими или историософскими рассуждениями, авторство которых лишено всякой художественной условности. Не случайно, что Толстой однажды издал свой роман, отделив свои рассуждения в качестве собственно статей о кампании 1812 года (1873), но в дальнейшем вернулся к первоначальной композиции, как это велось с первых публикаций еще 1865-го года, когда авторская мысль и оценка вплетается в ход художественного развития.

Объективное течение бытия отграничено двумя датами в самом начале и в самом конце романа: "Так говорила в июле 1805 года известная Анна Павловна Шерер",- с этого начинается первая страница (заметим, что спустя несколько эпизодов Толстой скажет об "июньской ночи": видимо, ошибка). Последний же сюжетный отрезок датирован в эпилоге всей эпопеи: 6 декабря 1820-го года, когда Пьер является из Петербурга в имение Ростовых-Болконских, где гостит и его жена Наташа.

Какая четкость датировок – словно на вечном мемориальном знаке… Эти даты надо помнить, перечитывая эпопею, зная, что с первой страницы время будет протекать на протяжении целых пятнадцати лет – знаменательных лет в истории России.

Толстой выделяет несколько событийных линий, прослеживая их в пространстве центральной России и Европы и – выстраивая своеобразные временные перекрестки, когда происходящие в одно и то же время разных мест и с разными лицами последовательно проходят по художественному полотну. Время словно возвращается по нескольку раз – всегда с иллюзией новизны. Толстой как бы предлагает такой мотив: вот что происходит в салоне Шерер, а в это время идет отступление русских войск, а Пьер оказывается плененным в Москве, а князь Андрей переживает последние пробуждения перед смертью вблизи Троицкой лавры, затем в Ярославле, а Николай Ростов в это самое время, как и в дни Бородина, находится в далеком от армии Воронеже… Так мы последовательно перечислили течение эпизодов одного времени, проходящих в начале четвертого тома. Но такая же временная композиция выдержана и во всей эпопее: один и тот же временной отрезок прокатывается в разных событийных и пространственных ракурсах.

Это создает некую объемность происходящего и никак не воспринимается как условность при чтении романа. Искусство владеть временем! И при этом общая последовательность неумолимо и объективно, как ньютоновское время, течет от 1805 к 1820-му году.

Замечательно то, что в эпически убедительном повествовании Толстой совершенно откровенно обозначает свое авторское присутствие и свое, новое время: "Теперь, когда деятели 1812 года давно сошли с своих мест, их личные интересы исчезли бесследно, и одни исторические результаты того времени перед нами", – говорится в начале второй части третьего тома, но этот взгляд из нового времени и всегда ощутим в толстовской стилистике, даже без подобной открытости.

Стало общим местом сетовать на толстовскую назидательность, непременные оценки сюжетных картин и героев. Мы бы скорее сказали именно об открытости, откровенности автора. Когда-то Достоевский бросил реплику, что, мол, всюду ищут рожу сочинителя, я же своей нигде не показывал… Едва ли верное понимание своей же индивидуальности. И насколько же просто и естественно выглядит толстовская откровенность: да, вот есть художественное полотно, а вот и моя позиция, без которой нет ни творчества, ни восприятия, как ни старайся скрыть свое лицо. Вот живое полотно бытия, а вот моя трактовка – самое естественное обращение к событиям прошлых эпох.

И Толстой создал уникальный синтез: картина исторического прошлого живет как бы сама по себе, но и автор картины всюду рядом и его голос порой развертывается в яркие трактаты… Правдиво, без театральщины: как есть, так и есть – убедительное прошлое и откровенная оценка из нового времени. В этом видится какая-то особенная свобода толстовского стиля: обнажение условности, когда речь идет о представлении прошлого, да еще так твердо датированного и подтвержденного столькими приемами, создающими иллюзию реальности, - от стилизации речи (включая и знаменитые страницы французского текста) до привлечения документов: дневников, писем, прокламаций и проч.

Да, толстовское представление о прошлом не всегда воспринималось как истина. Собственно, толстовская манера письма уже и подразумевает, что перед нами именно версия событий, и заведомо снимает упреки в возможных неточностях или в расхождении с иными версиями. Хотя в значительнейшей части и версия совершенно точно передает правду того времени не только в духе и характерах, но и в деталях. Конечно, это тоже энциклопедия своей эпохи.

Но вот, скажем, одно из возражений Толстому. П.А.Вяземский, крупный литератор, друг Пушкина, ознакомившись с романом Толстого в преклонном своем возрасте, в 1868 году, оставил заметку, полную несогласия с Толстым. "Начнем с того, что в упомянутой книге трудно решить и даже догадаться, где кончается история и где начинается роман, и обратно". Вяземский приводит ряд эпизодов, свидетелем которых был он сам, и настаивает на их превратном описании у Толстого: не бросал император Александр Павлович в народ бисквиты с московского дворцового балкона!

Требовалось объяснение, и Толстой в 1868 году пишет заметку "Несколько слов по поводу книги Война и мир", где настаивает, что "художник выводит свое представление о свершившемся событии", а не дает буквальную хронику фактов: представление Толстого императора Александра вызвало пресловутый эпизод с бисквитами; таким неуравновешенным, фальшивым и немудрым виделся автору его герой – личность оставшаяся для Толстого и загадочной: он верил в историю превращения Александра Павловича в старца Федора Кузмича после мнимой кончины, но в романе о нем нашлось лишь одно доброе, сочувственное слово, в конце повествования: "Оставьте меня жить, как человека, и думать о своей душе и о Боге" ("Эпилог").

Так что прошлое, при всей убедительности картины, дается Толстым именно как авторское представление, и есть даже своеобразное величие в том, как просто автор это обнаруживает в самом же тексте – для проницательного читателя.

Слово есть сама жизнь, и точно дух – веет где хочет. В Евангелии от Иоанна сказано, как "Дух дышет где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит" (Ин. 3; 8). Такова же свобода духа в русской классике: то живет настоящим, проникая во все тонкости современности; то уходит в прошедшее, то обратится к будущему, которого, может, и не суждено никому видеть. Время русской классики объемлет собою все проявления бытия.


Страница 10 - 10 из 10
Начало | Пред. | 6 7 8 9 10 | След. | Конец | Все

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру