Русская эмиграция о Гоголе

Макар Девушкин против Акакия Акакиевича


Филолог-славист Алексей Федорович Бем в статье ""Шинель" Гоголя и "Бедные люди" Достоевского (К вопросу о влиянии Гоголя на Достоевского)" (Записки Русского исторического общества в Праге. 1927. Кн. 1) уточняет и детализирует известные положения о близости этих произведений двух классиков отечественной литературы. По его мнению, Достоевский не подражает Гоголю, а скорее, спорит с ним, в то же время благодаря именно "Шинели" находя те или иные сюжетные ходы, линии портрета или особенности стиля. Достоевского обвиняли в том, что в "Бедных людях" все напоминает Гоголя (не только "Шинель", но и другие произведения). Автор приводит много примеров сходных описаний. "Достоевский в молодости подпал под влияние Гоголя", пишет он, но по мере своего духовного роста "должен был неизбежно столкнуться с Гоголем и оказаться в борьбе с ним. Эта борьба должна была прежде всего отразиться в его творчестве. Гоголь помог Достоевскому преодолеть сентиментально-романтическую струю его начального творчества" (с. 8). "На пути к осознанию своего подлинного жанра, – считает Бем, – Достоевский должен был посчитаться со своим великим предшественником и учителем. Преодоление Гоголя – вот первый этап в развитии творчества Достоевского" (с. 9). В чем же суть спора? Автор замечает, что "не поднял Гоголь приниженного своего героя, на миг воскресив его новой шинелью, а еще более унизил, растоптал его. В самом гоголевском замысле было что-то жестокое. Достоевский противопоставил этому замыслу свой и сразу "очеловечил", одухотворил его… Вместо "шинели" должна была явиться Варенька Доброселова. И тогда иными словами заговорит маленький человек" (с. 10). Мало того, – в "Бедных людях" Макар Девушкин читает повесть Гоголя "Шинель", о которой говорит, что это "злонамеренная книжка", и на которую он даже собирался "жаловаться". "Не является ли и вся повесть "Бедные люди" такой "жалобой" против "Шинели" Гоголя?" (с. 12).

Владислав Ходасевич о Гоголе


Поэт Владислав Ходасевич в эмиграции написал среди прочих статей о литературе две о Гоголе: "Памяти Гоголя" (Возрождение. Париж, 1934. 29 марта) и "По поводу "Ревизора"" (Возрождение. 1935. 12 февраля). Большая часть первой статьи посвящена вопросу о писательском стиле вообще. "Эволюция литературы, как всякого другого искусства, – считает автор, – есть эволюция стилей, то есть приемов" (и далее: "Прием не есть цель и не есть импульс творчества"). Главное в творчестве "импульс". Этих импульсов столько же, сколько и "художников" (творцов в широком смысле). "Чем замечательнее писатель, тем настоятельнее необходимость исследовать его стиль, чтобы понять не только его литературные приемы, но и человеческую, и философскую сущность". Таких исследований весьма мало. Относительно Гоголя, как считает Ходасевич, – "самое глубокое и значительное" – принадлежит Мережковскому в его книге "Гоголь и чорт". Далее автор предлагает читателю "несколько соображений, в основе которых лежат стилистические наблюдения, впрочем – разновременные и отрывочные".

Кратко охарактеризовав художественные устремления Державина и Пушкина, Ходасевич пишет, что "Гоголь есть сочетание начала державинского с началом пушкинским". "Роковым для Гоголя было, однако, не то, что от насмешливых наблюдений пришел он к страшным, что смех беззлобный стал смехом сквозь слезы. Трагедия Гоголя в том, что державинская концепция с пушкинской в нем постепенно слились". В заключение автор определяет творчество Гоголя как "социальное", общественное ("Мы, мы, мы – вот непрестанное местоимение, которое на все лады склоняет Гоголь", в отличие от пушкинского "я, я, я"). Далее кратко замечено, что социален и Достоевский, и что, "пожалуй, приблизительно то же самое можно сказать и обо всей русской литературе".

Вторая статья связана с постановкой "Ревизора" в Праге с участием известного артиста М.А.Чехова (племянника писателя А.П.Чехова). Ходасевич пишет, что в "Ревизоре" несколько планов, в нем можно констатировать "тему чисто театральную, комедийную: завязку и развязку комической ситуации; эта тема осложнена психологической задачей – представить переживания действующих лиц в данной ситуации; психологическая задача, в свою очередь, граничит с сатирической – с тем разоблачением чиновничьей России, которое дало повод императору Николаю Павловичу сказать, что от Гоголя в "Ревизоре" "досталось всем, а особенно мне"; эти четыре темы развернуты на фоне пятой: Гоголь хотел одновременно дать изображение провинциального быта тридцатых годов; наконец, все пять тем восходят к шестой, к заданию морального и философического смысла, поскольку сам Гоголь признал, что его целью было в пошлости маленького города представить пошлость всего человечества".

При постановке "Ревизора" на сцене "актер и режиссер суть… критики, толкователи, комментаторы", отсюда "законность различных сценических интерпретаций пьесы". Встает, однако, вопрос о "пределах" этих "толкований". "Пределы толкования заключены в тексте", – считает Ходасевич. Михаил Чехов, игравший Хлестакова, в этот образ "не внес ничего нового, такого, чего в нем не было по пьесе, но в сценическое исполнение этой роли он первый внес то, что давно должно было быть внесено".

Далее автор говорит о книге Мережковского, который считал городничего и все его окружение "мертвыми душами", приводимыми в движение Хлестаковым. "Существенно, что Чехов, вослед Мережковскому, решился найти в "Ревизоре" элемент нереальный". Ходасевич замечает, что во всех театрах неправильно трактуют образ Осипа, слуги Хлестакова, что он не "заспанный мастодонт", а умный и ловкий мужик, быстрее своего хозяина соображающий и верный ему. Статья заканчивается практическими советами постановщикам пьесы.

Религиозное сознание Гоголя


Статья философа Семена Людвиговича Франка на немецком языке "Nicolaj Gogol als religioser Geist" (Hochland. 1934/1935. Bd. 1; русский перевод: "Религиозное сознание Гоголя" (Франк С.Л. Русское мировоззрение. СПб., 1996) осталась незамеченной в гоголеведении. Между тем автор предвосхитил некоторые идеи о характере религиозного миросозерцания Гоголя, высказанные впоследствии другими исследователями. Франк считал, что в конце ХIХ – начале ХХ века появились благоприятные условия для изучения жизни и творчества Гоголя. В.В.Розанов, Д.М.Мережковский и В.В.Брюсов, по его мнению, "первыми предложили правильное понимание характера Гоголя и его искусства", то есть обнаружили в "реалисте" – "мистически одаренный дух" и тем показали, что изображенная Гоголем "внешняя реальность" есть на самом деле "внутренняя тревога" и "мучительно-болезненные фантазии" писателя (с. 303 – 304). "Выбранные места из переписки с друзьями" – "потрясающий документ глубокого подлинно русского трагического стремления", но, как полагает автор статьи, – "возможно, осуждение современниками" этой книги "было относительно справедливым", так как у Гоголя не было призвания проповедника (с. 306). Исследователь отмечает, что Гоголем выдвинут идеал воцерковления всей русской жизни, – идеал до сей поры глубоко значимый для России. При этом он считает, что Гоголю как проповеднику было более по силам отражение "глубокой пропасти, зияющей между действительностью и идеалом", что в этом и есть его настоящая ценность (с. 307 – 308). А в "положительном строительстве" общественной жизни Гоголь, по мнению Франка, "часто ошибался". И все-таки, как говорит автор, Гоголь "великий основатель художественного реализма в России", хотя одновременно и "первый представитель глубокого и трагического религиозного стремления, которым проникнута русская литература" (с. 311).

Понимал ли Гоголь себя?
(Набоков о русском писателе-классике)


В 1927 году Владимир Набоков, в ту пору молодой писатель, сделал в литературном кружке русских эмигрантов в Берлине доклад о Гоголе, посвященный "Мертвым душам". Основные его положения вошли в книгу Набокова "Николай Гоголь" (1944). Автор отмечает в докладе (впрочем, как и в книге и по поводу других сочинений Гоголя, особенно "Ревизора"), неожиданный для того времени прием писателя, вводившего множество лиц, которые, появившись на страницах произведения в весьма живом и характерном обличии, исчезают совсем, как бы обманывая ожидания читателя. "Замечательный, и главное – совершенно новый литературный прием" (Звезда. СПб., 1999. № 4. С. 15). "Еще так и пронзают своей великолепной неожиданностью – гоголевские сравнения, сравнения, доведенные до какого-то гениального абсурда" (с. 16). Заметил Набоков и тонкую живописность письма Гоголя, действующего словом как художник кистью, – то как бы при помощи масляных красок, то акварели, то черно-белой графики: "Кажется, что можно взять карандаш и кисть и иллюстрировать каждую фразу "Мертвых душ", по две, по три картинки на страницу" (с. 16 – 17). "Сложна и богата техника Гоголя", но при этом "внешняя архитектура поэмы чрезвычайно проста и гармонична" (с. 17). У Гоголя в первой части "Мертвых душ" – "ни тени публицистики, рассудочности, сарказма, желанья что-то доказать, обличить, выявить". Единственное, что не понравилось тут Набокову – это постоянные намеки на вторую часть, "туманные, почти мистические обещания, связывающие будущее России с будущим гоголевской книги" (с. 18). Во втором томе, полагает Набоков, Гоголь "стал рассуждать, ему захотелось показать что-то такое, что, по мнению общества, было бы, как говорится, светлым явлением, – и если непонятно, как художник гоголевского размаха мог захотеть этого, то зато совершенно понятно, почему этот самый художник сжег свой труд". Правда, "тут и там Гоголь-художник просыпается. По художественному своему чину генерал Бетрищев в своем малиновом халате не уступает Собакевичу. Чуден голый Павел Павлович (У Гоголя – Петр Петрович. – В.В.) Петух, который запутался в сети, барахтаясь в воде вместе с пойманной рыбой". "Но общей гармонии, прекрасной стройности первой части нет и в помине". Возвращаясь к первому тому поэмы, Набоков говорит об еще одном "удивительном гоголевском приеме", известном всякому, кто читал "Евгения Онегина", но звучащем по-новому в "Мертвых душах" – лирических отступлениях.

В 40-е и 50-е годы Набоков читал лекции американским студентам, в том числе о "Шинели и "Мертвых душах", которые также вошли затем в его книгу о Гоголе на английском языке (Nabokov V. Nikolai Gogol (Norfolk, Conn.; 1944); перевод на русский язык в журнале "Новый мир" (1987. № 4) и в кн.: Набоков В. Лекции по русской литературе. М., 1996). Книга неоднократно переиздавалась в России и даже помещена в качестве приложения к Собранию сочинений Гоголя в восьми томах (М., 2001. Т. 8). Исследование свидетельствует, что автор по-прежнему любит основные произведения Гоголя ("Ревизор", "Мертвые души" – первый том, и "Шинель"), но почти все остальное считает неудачным. Сам Гоголь, – его жизнь и мировоззрение – Набокову глубоко чужды. В книге сквозит настойчивое снижение образа великого писателя, порою осмеяние его, даже отношение к нему с чувством некоего превосходства. При этом автор весьма вольно обращается с фактами. Гоголя убило, пишет он, "крайнее физическое истощение в результате голодовки (которую он объявил в припадке черной меланхолии, желая побороть дьявола" (Набоков В. Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 31). "Парочка чертовски энергичных врачей, которые прилежно лечили его, словно он был просто помешанным… пыталась добиться перелома в душевной болезни пациента, не заботясь о том, чтобы укрепить его ослабленный организм". Передав натуралистически подробности смерти Гоголя, Набоков замечает: "Я вынужден ее описать, чтобы вы почувствовали до странности телесный характер его гения. Живот – предмет обожания в его рассказах, а нос – герой-любовник. Желудок всегда был самым знатным внутренним органом писателя… За несколько месяцев перед смертью он так измучил себя голодом, что желудок напрочь потерял вместительность, которой прежде славился, ибо никто не всасывал столько макарон и не съедал столько вареников с вишнями, сколько этот худой малорослый человек" (с. 32). Далее пространно описывается нос Гоголя (отчасти с фрейдистской точки зрения) с присовокуплением ряда пословиц насчет носа (взятых, вероятно, из В.Даля). "Нос лейтмотивом проходит через его сочинения: трудно найти другого писателя, который с таким смаком описывал бы запахи, чиханье и храп… Из носов течет, носы дергаются, с носами любовно или неучтиво обращаются… Чрезмерный интерес Гоголя к носу мог быть вызван ненормальной длиной собственного носа" (с. 33). "Мне приходится сделать уступку фрейдистам" (с. 34). "Гоголь видел ноздрями". У Гоголя "неприятный рот", который "украшен тонкими усиками" и несколько "затравленное" выражение лица (с. 35). Вот каков был он в детстве: "Слабое дитя, дрожащий мышонок с грязными руками, сальными локонами и гноящимся ухом. Он обжирался липкими сладостями. Соученики брезговали дотрагиваться до его учебников" (с. 36). Говоря о пребывании Гоголя в Петербурге, Набоков замечает: "Петербург никогда не был настоящей реальностью, но ведь и сам Гоголь, Гоголь-вампир, Гоголь-чревовещатель, тоже не был до конца реален" (с. 38). Перемена мест, к которой тяготел Гоголь, – "мания преследования" (с. 39). Развенчена мать писателя ("нелепая, истеричная, суеверная, сверхподозрительная"). В письмах Гоголя к ней "неприятно сквозило холодное презрение к ее умственным способностям, доверчивости, неумению вести хозяйство в имении, хотя в угоду самодовольному полурелигиозному укладу он постоянно подчеркивал свою сыновнюю преданность… Читать переписку Гоголя – унылое занятие" (с. 40). Еще раз о перемене мест: "В его перелетах с места на место всегда было что-то от тени или от летучей мыши. Ведь только тень Гоголя жила подлинной жизнью" (с. 49). Коснувшись в нескольких фразах Государя Императора Николая Павловича, Набоков называет его "распутным", "невеждой и негодяем, чье царствование все целиком не стоило и страницы пушкинских стихов" (с. 51). Автор книги намекает на то, что встречи с Пушкиным, смех наборщиков при печатании "Вечеров на хуторе близ Диканьки" – Гоголь просто выдумал. "Ревизора" Россия не поняла ("страна прилежных учеников"). "Я злюсь на тех, – пишет Набоков, кто любит, чтобы их литература была познавательной, национальной или питательной" (с. 59). Набоков видит в "Ревизоре" многоплановое и даже иррациональное произведение, в чем равен ему лишь Шекспир. Но когда Гоголь начал писать объяснения к "Ревизору", то "он просто хотел натянуть нос читателю или себе самому" (с. 70). Если же отнестись к этим объяснениям всерьез, то, как считает Набоков, "перед нами невероятный случай: полнейшее непонимание писателем своего собственного произведения". "Гоголь был странным, больным человеком, – подытоживает автор книги, – и я не уверен, что его пояснения к "Ревизору" не обман, к какому прибегают сумасшедшие". Обман также и в следующем: "По какой-то причине (возможно, от ненормальной боязни всякой ответственности) Гоголь старался всех убедить, будто до 1837 года, то есть до смерти Пушкина, все, что он написал, было сделано под влиянием поэта и по его подсказке… Сведения, столь охотно сообщаемые Гоголем, вряд ли заслуживают доверия" (с. 71 – 72). Верил ли Гоголь в Бога? Набоков отвечает на это так: "Пошлость, которую олицетворяет Чичиков, – одно из главных отличительных свойств дьявола, в чье существование, надо добавить, Гоголь верил куда больше, чем в существование Бога" (с. 80).

Наконец, когда речь заходит о "проповедническом периоде" биографии писателя, Набоков замечает, что Гоголь "стал проповедником потому, что ему нужна была кафедра, с которой он мог бы объяснить нравственную подоплеку своего сочинения, и потому, что прямая связь с читателями казалась ему естественным проявлением его магнетической мощи. Религия снабдила его тональностью и методом. Сомнительно, чтобы она одарила его чем-нибудь еще" (с. 107). Набоков считает, что Гоголь исписался, потерял дар свой. "Единственная его трагедия была в том, что творческие силы неуклонно и безнадежно у него иссякали" (с. 108). "Он был в самом худом положении, в какое может попасть писатель, утратив способность измышлять факты и веря, что они могут существовать сами по себе" (с. 109). Он требовал от всех знакомых подробных описаний разных случаев из их жизни. "Его биографов удивляло раздражение, – пишет Набоков, – которое он выказывал, не получая того, что ему нужно. Их удивляло то странное обстоятельство, что гениальный писатель не понимает, почему другие не умеют писать так же хорошо, как он. На самом-то деле Гоголь злился оттого, что хитроумный способ получения материала, которого он сам уже не мог придумать, себя не оправдал. Растущее сознание своего бессилия превращалось в болезнь, которую он скрывал от других и от самого себя" (с. 110). Письма Гоголя тоже становятся странными. "Язык этих посланий Гоголя, – замечает Набоков, – почти пародиен по своей ханжеской интонации… Благочестивые деяния, которые он замышлял для своих друзей, излагаются попутно с более или менее нудными поучениями… Откиньте все свои дела и займитесь моими – вот лейтмотив его писем" (с. 113).
"Выбранные места из переписки с друзьями" вызывают у Набокова большое раздражение, что выражается и в стиле соответствующих страниц книги. "Основное содержание "Выбранных мест", – пишет он, – состоит из назиданий Гоголя русским помещикам, провинциальным чиновникам и вообще христианам. Поместные дворяне рассматриваются как посредники Божьи, которые трудятся в поте лица, имеют свой пай в райских кущах и получают более или менее значительный доход в земной валюте" (с. 114). Набоков союзник Белинского против Гоголя. Он пишет: "Знаменитое письмо Белинского, вскрывающее суть "Выбранных мест" ("эту надутую и неопрятную шумиху слов и фраз"), – благородный документ. В нем есть и горячие нападки на царизм" (с. 116).

Относительно роли духовника Гоголя отца Матфея Константиновского у Набокова нет и желания вникнуть в сущность отношений священника и писателя, он просто не любит Гоголя, а еще более – отца Матфея, которого называет "фанатичным русским священником… обладавшим красноречием Иоанна Златоуста при самом темном средневековом изуверстве" (с. 121). В заключение автор пишет о Гоголе: "Его произведения, как и всякая великая литература, – это феномен языка, а не идей" (с. 131). В последней главе книги, названной "Комментарий", Набоков указывает, что все факты брал из книги Вересаева, что "русские критики" числили его, Набокова, в последователях Гоголя, но, наконец, поняли, что это не так. Набоков убедил их в этом.

Один из первых рецензентов книги Г.П.Федотов отмечал, что особенно интересны в ней "заметки на полях трех величайших созданий Гоголя: "Ревизора", "Мертвых душ" и "Шинели", – а также "заметки, посвященные анализу творческого воображения Гоголя и его стиля" Но при всем том, считает Федотов, "основное в поэтике Гоголя остается по-прежнему нераскрытым и загадочным" (Новый журнал. Нью-Йорк, 1944. № 9. С. 368, 369). В рецензии содержится упрек автору книги: "Попытка Набокова отрицать наравне с реализмом человечески-нравственное содержание Гоголя обессмысливает и его искусство и его судьбу" (с. 369). Другой упрек состоит в том, что "сводя личную драму и гибель Гоголя к "иссяканию творческих сил", Набоков отказывается от ее объяснения" (с. 370). Указывает рецензент и на некоторое противоречие в позиции автора: "Когда Набоков подходит к интерпретации "Мертвых душ", он не может избавиться от внеэстетических, а именно религиозных категорий. Для него, – а не для Гоголя только – Чичиков есть выходец из ада, воплощение злого духа. Автор повторяет это чуть не на каждой странице. Не знаю, верит ли Набоков в чорта, как верил Гоголь, но не означает ли это, что вне религиозных, хотя бы отрицательных, категорий, мы не можем дать адекватного описания гоголевского искусства?" (с. 370).

Лекция Ивана Ильина о Гоголе


Лекция известного русского философа Ивана Ильина на немецком языке "Gogol der grosse russische Satyriker, Romantiker und Lebensphilosoph" (русский перевод: "Гоголь – великий русский сатирик, романтик, философ жизни" (Ильин И.А. Собр. соч.: В 10 т. М., 1997. Т. 6. Кн. 3), произнесенная в 1944 году в Цюрихе, ранее была известна по изложению Н.Полторацкого (Полторацкий Н. И.А.Ильин о Гоголе // Записки русской академической группы в США. New-York, 1984. Т. 17). Следует иметь в виду, что лекция носит популярный характер и прочитана для иностранцев (в основном немцев). Ильин начал с того, что Гоголя далеко не легко постичь. "Даже современники редко понимали его, а то и вовсе не понимали. Немногим лучше обстоят с ним дела и у потомков". Но как беллетрист и новеллист Гоголь нравился всем. При жизни его ценили как "сатирика и юмориста, а лирико-мистическую и трагико-мистическую сторону его таланта не понимали или едва понимали" (с. 241). Вслед за этим Ильин приводит пророческие слова Гоголя из его письма к В.А.Жуковскому: "Знаю, что мое имя после меня будет счастливее меня". Лекция движется по биографической канве. От отца Гоголь "унаследовал склонность к литературе и театру", от матери – "тонкий и нервный душевный склад и искреннюю мистическую веру" (с. 243 – 244). Пушкин "вселил в него веру в себя, напутствовал его, поставив перед ним большие задачи, наметил перспективы" (с. 250). "Ревизор" и "Мертвые души", как известно – это отмечает Ильин, – подсказаны Гоголю Пушкиным. "Родину души своей" Гоголь обрел в Риме. Здесь он переделывает свой украинский эпос "Тарас Бульба", заканчивает новеллу "Шинель" и 1-й том "Мертвых душ". За границей Гоголь "ведет оживленную переписку с друзьями в России, страдает безденежьем и черной меланхолией" (с. 253 – 254). Рассказ о жизни Гоголя, по необходимости беглый, приходит к "Выбранным местам из переписки с друзьями", к "злобному письму" Белинского, к "роковой встрече" писателя с "фанатичным ортодоксом-священником Матвеем Константиновским". Ильин называет его "предельно ограниченным человеком". В результате – "Гоголь погрузился в болезненную аскезу". В 1848 году он совершает поездку в Иерусалим, "будучи не в состоянии ее духовно оценить", затем в Оптиной пустыни посещает мудрого старца, который "на какое-то время вселяет в его душу покой", и работает над вторым томом "Мертвых душ". Перед смертью Гоголь "в смятении и сомнении" сжигает свои рукописи (с. 255 – 256).

Во второй части лекции Ильин говорит, в частности, о "загадке" смерти Гоголя, которая "стала классической проблемой в русской литературе. Немало усилий было потрачено на то, чтобы разрешить ее, но успехи мизерны" (с. 256). Отвергая мысль о душевной болезни писателя, Ильин замечает, что Гоголь "чувствовал и знал неискоренимое зло в человеческой натуре, знал доподлинно и глубоко". В этом заключался источник его особых мучений. "При этом Гоголь был чистой, нравственно-благочестивой, склонной к идеализации и мечтательности мистико-религиозной натурой" (с. 262). Творческий путь его – путь "очищения". Называя почти все художественные произведения Гоголя, Ильин видит в них "отражение злободневности тогдашней России". "Мертвые души", по его словам, значительно глубже, чем это кажется на первый взгляд. "Главная идея поэмы имеет глубокий религиозный смысл". Ее герои "утратили Божественное измерение вещей и жизни и превратились в мертвые души" (с. 270). Книга Гоголя должна была "положить начало развенчиванию пустоты и очищению во всерусском масштабе". Этим объясняется то обстоятельство, что Гоголь стал печальным, когда прочитал отдельные главы поэмы своим друзьям и увидел, что они смеются (с. 271). То, что Гоголь часто покидал Россию, было его "роковой ошибкой". Ему так и не удалось совершить "большое путешествие по России" (с. 274 – 275). Ильин часто по ходу лекции вспоминает о том, какую большую помощь оказывал Гоголю А.С.Пушкин. А более мелкие натуры (приятели Гоголя) не имели такой возможности, так как многого не понимали. Когда настал предсмертный кризис, – друзья сочувствовали Гоголю, – "помочь же ему мог только более великий, но тот погиб" (то есть Пушкин). Будь жив Пушкин, Гоголь не умер бы так рано и таким образом. В заключение Ильин говорит: "Отчаявшийся в своем художническом даре, разочарованный, гонимый завистливой хулой кое-кого из тогдашних знаменитостей, мучимый аскетически-фанатичными советами священника Матвея Константиновского, который… требовал от Гоголя ни больше ни меньше как отречься от греховного духа Пушкина; ослабевший здоровьем и нервами по причине длительной и неумолимо строгой аскезы, покинутый и одинокий – сложил несчастный и мучимый гений свои крылья и без малейшего сопротивления покинул земную юдоль" (с. 276).

Утопия священного царства


В книге протоиерея Г.В.Флоровского "Пути русского богословия". (Париж, 1937) предпринята попытка охарактеризовать основные темы религиозных исканий Гоголя. По мнению исследователя, несмотря на дружеские отношения Гоголя со многими славянофилами, его "вернее считать западником" (Флоровский Г. Пути русского богословия. Вильнюс, 1991. С. 260). Характеризуя религиозное мировоззрение молодого Гоголя, Флоровский отмечает, что оно было "очень расплывчатым. Это был очень неопределенный религиозный гуманизм" (с. 261). Автор предвосхищает мысль Д.М.Чижевского, что "в духовном развитии Гоголя Римские впечатления были решающими" (с. 262). В связи с этим он замечает, что во время пребывания Гоголя в Италии основным чтением в его духовном обиходе "была знаменитая книга о "Подражании" (с. 263). Имеется в виду известный труд католического богослова Фомы Кемпийского "О подражании Иисусу Христу". Суть своих размышлений автор формулирует в следующих словах: "Религиозный путь Гоголя был труден, в своих изгибах и надломах он не объяснен и вряд ли объясним" (с. 265). Относительно "Выбранных мест из переписки с друзьями" Флоровский замечает, что "вся книга от начала и до конца об общественном благе… И это была утопия священного царства…" Подобные мысли и суждения автора в целом созвучны оценкам В.В.Зеньковского. Говоря о "Размышлениях о Божественной Литургии", Флоровский снова утверждает, что "Гоголь остается все время в кругу довольно неопределенного пиэтизма". В этой книге, по мысли автора, самому Гоголю принадлежит только "стиль трогательной и искренней чувствительности" (с. 269). Вывод Флоровского неутешителен: "В творчестве Гоголя проблема христианской культуры была показана с ее утопической стороны, в ее опасностях и неувязках, как некое искушение…" (с. 270).

Дмитрий Чижевский о Гоголе


Дмитрием Чижевским о Гоголе в разное время были написаны три статьи, позднее объединенные в работе Gogol-Studien (Gogol’ – Turgenev – Dostoevskij – Tolstoj. München, 1966). Наиболее ранняя из них – "О "Шинели" Гоголя" (Современные записки. Париж, 1938. № 67) – создавалась в пору увлечения автором формальным методом. В статье Чижевский выступает как филолог-формалист. В частности, исследуя смысл слова "даже" в прозе писателя, он пытается раскрыть секрет гоголевского юмора, основанного на противопоставлениях. Чижевский по-новому интерпретирует образ Башмачкина, видит в нем не только "маленького человека", а героя, которого постигло духовное падение. Автор выступает против упрощенного взгляда на Гоголя как на проповедника прописных истин. "Прежде всего от художественных произведений Гоголя надо ждать попытки разрешения сложных психологических вопросов, а не просто повторения аксиом ("я брат твой") и избитых истин ("и крестьянки, то бишь "бедные чиновники", чувствовать умеют")" (с. 189). Основная тема "Шинели", по мнению Чижевского, – "воспламенение человеческой души, ее перерождение под влиянием, правда, очень своеобразной любви". Это своеобразие заключается в том, что "не только любовь к великому, значительному может погубить, увлечь в бездну человека, но и любовь к ничтожному объекту, если только он стал предметом страсти". Чижевский утверждает, что в центре внимания Гоголя оказывается не шинель сама по себе, но страсть, которая захватывает душу человека. Бороться с нею можно, по Гоголю, только имея в своей душе твердый центр, точку опоры, то есть веру в Бога. "Внешняя жизнь вне Бога, внутренняя – в Боге", – цитирует исследователь слова Гоголя, поэтому познание Бога есть самопознание (с. 191 – 192). Автор констатирует, что страшная гибель возможна не только от страстей больших, но и ничтожных, и делает вывод: "Сюжет "Шинели" – своеобразное обращение евангельской притчи о "лепте вдовицы": как лепта, грош может быть великою жертвою, так и мелочь, шинель, может быть великим искушением (мысль из "Добротолюбия"). Не только Бог, но и диавол соответственно ценит такую лепту" (с. 195).

Религиозно-философский контекст творчества Гоголя был частично очерчен Чижевским в статье "Неизвестный Гоголь" (Новый журнал. Нью-Йорк, 1951. №. 27), где он размышляет об особенностях духовного облика писателя. Исследователь считает, что Гоголь принадлежал к александровской эпохе, для которой было характерно увлечение мистицизмом. "Он оказался во многом единомышленником и союзником последующих поколений именно потому, что духовно принадлежал к поколению своих отцов" (с. 136). Чижевский отмечает в этой связи черты апокалиптичности в сознании Гоголя и говорит, что эти его настроения созвучны писаниям западных мистиков, таких, как Юнг Штиллинг, Сведенборг и др. Автор предлагает свою оценку "Выбранных мест из переписки с друзьями", утверждая что книга Гоголя не "проблески безумия", не реакционный политический шаг, а плод влияния на его творчество святоотеческой литературы и протестантских представлений. Затрагивает Чижевский и "формальную сторону" сочинений писателя, которая наряду с композицией и "инструментовкой" часто "закрывает от читателей идеологическую сторону произведений Гоголя, их идейные "программы"" (с. 150). Исследователь считает также, что "натуральный стиль создан и разработан Гоголем не с какой иной целью, как только чтобы преувеличенно отвратительным, отталкивающим изображением повседневности в мрачных красках вызвать у читателя ту же тоску по высшему, неземному миру, которую Гоголь в произведениях романтического стиля (и в "Выбранных местах…") пытается вызвать иными средствами – лиризмом и энтузиазмом" (с. 154 – 155). Это свое суждение Чижевский обосновывает множеством примеров. В заключение автор делает замечание о реалистичности рисунка Гоголя: "Стиль Гоголя существенно отличается от стиля русских реалистов – и именно потому, что Гоголь очень мало интересовался правдоподобием своих образов и очень редко применял один из излюбленных приемов реалистов – мотивировку" (с. 156).

В статье Чижевского "Две родословных Гоголя" (Новый журнал. 1965. № 78) рассматриваются происхождение Гоголя в социальном плане и документы, подававшиеся в Императорское Геральдическое ведомство (в Петербург) для перевода Гоголей из старинного "шляхетского" состояния в российское дворянство. Дворянство было получено, так как у чиновников ведомства не имелось возможности проверить поданные документы, и в то же время близкая родня Гоголей – Трощинские, Лизогубы, Танские – принадлежали к родовитому дворянству, что и убедило чиновников в том, что есть у Афанасия Демьяновича право на дворянское звание. Фамилия деда Гоголя была Яновский, а "Гоголя" он сам прибавил к ней, так как дворянские права основывались для него более на родословной Гоголей, родни его, для которой он придумал, как пишет Чижевский, своеобразный роман в документах, смещая даты, изменяя имена или отчества предков, ведя все к началу рода – к Остапу (или Евстафию) Гоголю, казацкому полковнику, воевавшему и против Польши и против Москвы. Автор находит целый ряд неувязок в утверждениях Афанасия Демьяновича. "Героическая родословная Гоголя… при ее проверке на основе исторических памятников рассыпается как карточный домик. К сожалению, эта героическая родословная, возводящая род Гоголя к сотоварищам Тараса Бульбы – мифическая. Это генеалогический роман, сочиненный довольно неискусно дедом Гоголя Афанасием Демьяновичем Яновским (еще не "Гоголем-Яновским"!)" (с. 73). В статье приводится немало доказательств (и весьма основательных) этому утверждению. Вопрос прояснен детально. В заключение Чижевский пишет: "Родословная будущего великого писателя без сомнения начинается со священника Яна Яновского… Но героическая романтическая генеалогия, в начале которой стоит полковник Остап Гоголь – генеалогия фантастическая. Верил ли ей Гоголь в юности, мы не знаем, но характерно, что в его украинских рассказах и в его письмах никаких упоминаний о ней нет" (с. 78).

Посмертно был издан подготовленный Чижевским доклад на немецком языке ""Да" и "нет" у Гоголя" (Tschižewskij D. Gogol’s "Ja" und "Nein" (Archiv für das Studium der neueren Sprachen und Literaturen. Braunschweig, 1978. Bd. 215). Автор утверждает, что Гоголь не был "реалистом" в привычном смысле слова. Любое течение или направление русской литературы могло по праву видеть в нем своего предтечу. "Романтик", "реалист", "фантаст", "сюрреалист" – подобные определения в связи с именем Гоголя имеют смысл, – он действительно представлял собой неповторимое литературное явление; но многое в его творчестве стало понятно позднее, в свете, например, сюрреализма. Не является ли такое "непонятное" произведение Гоголя, как "Нос", лучшим комментарием к "Превращению" Кафки? – спрашивает Чижевский. По мысли исследователя, Гоголь верил в возможность преображения пошлой и низкой действительности в мир возвышенный. Ироническое и сатирическое "нет" не является окончательным приговором этому миру. Напротив, оно стоит близко к "да". Чижевский обращается к художественным средствам, с помощью которых Гоголь, по его выражению, сращивает воедино "да" и "нет", и в первую очередь, к гоголевской гиперболизации. Он полагает, что для Гоголя характерна не столько гипербола, сколько ее подвид, "гипероха" (Hyperoche), тип художественного преувеличения, распространенный в литературе Средневековья и Ренессанса и отличающийся крайней степенью гиперболизации, особо возвышенной интонацией. У Гоголя этот вид гиперболы получает нередко обратное преломление: в подчеркнуто патетических тонах говорится о будничном и мелком. Чижевский указывает также на такую особенность стиля Гоголя, как способность "соединять несоединимое", подразумевая обороты типа "иностранец Василий Федоров" или "портной из Лондона и Парижа".

Человек и вещь в мире Гоголя


Филолог Петр Михайлович Бицилли в эмиграции находился с 1924 года. Он писал не только на русском, но на болгарском, сербском и чешском языках. Во многих работах, при анализе произведений ХIХ века, ученый упоминает сочинения Гоголя (несколько десятков упоминаний). В статье "К вопросу о характере русского языкового и литературного развития в новое время" (Годишник на Софийския Университет. Историко-филологически факултет. София 1936. Т. 32. Кн. 5) Бицилли пишет, что Гоголь "обнажил внутреннюю форму комедии масок, каковою в сущности была классическая комедия, продумывая идею человека-маски, "типа", с его бездушностью, автоматизмом, до конца: его персонажи не имеют никаких внутренних побуждений к действованию, а подчиняются единственно внешним стимулам, сами не зная зачем и почему, играя навязанную им роль: Подколесин вовсе не влюблен и играет роль жениха только потому, что на это толкает его Кочкарев, сам не знающий, зачем он взялся за роль классического "наперсника", устраивающего счастие "любовников"; и Хлестаков по натуре совсем не miles gloriosus, и становится самозванцем только потому, что его уже приняли за другое лицо. Комедия масок, являющаяся пародией жизни, становится у Гоголя своей собственной пародией, вскрывающей ее внутреннюю природу" (Бицилли П.М. Избранные труды по филологии. М., 1996. С. 190). Эта идея развита автором в статье "Гоголь и классическая комедия" (Числа. Париж, 1934. № 10). Говоря о "мотиве дороги" и "тоне романтической иронии" в "Мертвых душах", исследователь замечает, что все герои поэмы – комедийные маски, – "человечен только мысленно сопутствующий Чичикову в его "похождениях" автор". Иллюзию жизни придает произведению и "дорога". Тем самым, говорит Бицилли, "художественно оправдывается вмешательство автора, которое иначе в романе… внешне "реалистическом"… могло бы казаться неуместным" (с. 190 – 191). Этот прием у Гоголя перенял Чехов в "Степи": ученый приводит ряд параллелей из "Степи", "Тараса Бульбы" и "Мертвых душ". Этой теме посвящена статья Бицилли "Гоголь и Чехов (Проблема классического искусства)" (Современные записки. Париж. 1934. № 56).

В работе Бицилли "К вопросу о внутренней форме романа Достоевского" (Годишник на Софийския Университет. Историко-филологически факултет. 1945/1946. Т. 42. Ч. 15) есть приложение под названием: ""Двояшки" и "два" у Достоевского и у Гоголя". Речь идет о "контрастирующих" парах героев: Иван Иванович и Иван Никифорович (их разность Гоголь подчеркивает юмористическими сравнениями, например, лицо первого походило на редьку хвостом вниз, другого – на редьку хвостом вверх), дядя Миняй и дядя Митяй, отец Карп и отец Поликарп, Кифа Мокиевич и Мокий Кифович, Бобчинский и Добчинский. "Стиль каждого подлинного художника слова, – пишет Бицилли, – законченная система, где всякая, на первый взгляд, незначительная, "случайная" черточка показательна для уразумения его творческой направленности. Такой мелкой черточкой является у Гоголя частота упоминания о парах тех или иных объектов" (с. 531). Автор приводит примеры: только "два русских мужика" обратили внимание на бричку Чичикова; гостиница, в которой остановился герой, была из тех, где "за два рубля" в сутки проезжающие получают комнату. Заняв номер, Чичиков заснул "два часа". И так далее – фыркнул раза два, поглядел на танцующих минуты две… Подобных примеров Бицилли нашел у Гоголя очень много. То же и у Достоевского. "В данном случае, – заключает автор, – конечно, не может быть и речи о влиянии Гоголя на Достоевского. Все дело, несомненно, в их конгениальности" (с. 533).

Статья Бицилли "Проблема человека у Гоголя" (Годишник на Софийския Университет. Историко-филологически факултет. 1948. Т. 44. Ч. 4.) начинается с характеристики "средств комической экспрессии" у Гоголя. Приводятся примеры как приемов общеизвестных, так и принадлежащих только Гоголю. Это психологические нелепости, в которые впадают, например, герои "Мертвых душ", – Коробочка говорит, что подождет продавать души, "авось понаедут купцы, да применюсь к ценам" (словно это такой уж обычный "товар"). "Коробочка идиотка, Собакевич далеко не дурак. Однако торгуясь с Чичиковым, он поддается такому же соблазну мечты, он говорит о покойниках как о живых людях" (с. 551). В "Ревизоре", в сцене чтения перехваченного письма Хлестакова, городничий и его супруга, несмотря на то, что тайна разоблачена, упорствуют в своей "мечте". У Гоголя каждый персонаж со своим "комплексом", – Бицилли в связи с этим говорит о зависти матери к дочери в "Ревизоре", о привычке Собакевича ругать всех подряд – знакомых и незнакомых ("мошенник на мошеннике"), о шинели Акакия Акакиевича. "Гоголевский человек словно отказывается от самостоятельного, сознательного восприятия действительности или, вернее, даже не подозревает, что это возможно". И далее: "Мало того, гоголевский человек и видит, в буквальном смысле слова, то, что перед ним, так, как ему сказано видеть… Без толчка извне гоголевский человек в большинстве случаев неспособен действовать… Все гоголевские люди – "мертвые души"" (с. 552 – 555).

Исследователь замечает, что Гоголь много пишет о вещах (стульях, столах, экипажах, шубах), изображая "ритуал обыденщины". Часто вещи как бы замещают человека. Люди у Гоголя подчиняются общему поведению. Они не индивидуумы. Иногда даже отдельные части людей подменяют собой человека, – это, например, нос майора Ковалева, или усы: "на дворе усы лежат против самого дома и греются". В "Женитьбе" невеста отличает женихов по отдельным деталям: "губы" Никанора Ивановича, "нос" Ивана Кузьмича. Вещи и люди перемешиваются: "Доктор… имел прекрасные смолистые бакенбарды, свежую здоровую докторшу, ел поутру свежие яблоки". В "Сорочинской ярмарке": "Волы, мешки, сено, цыгане, горшки, бабы, пряники". В "Коляске": "Лавочки; в них всегда можно заметить связку баранок, бабу в красном платке, пуд мыла… дробь… и двух купеческих приказчиков". Подобные перечисления отмечает автор и в "Мертвых душах". "Абстрактный антропологизм Гоголя, его стремление понять "человека вообще", – пишет Бицилли, – не исключает его реалистичности – иначе не был бы он великим художником слова". И далее: "Ужас от сознания, что человек может пользоваться своими ближними как мертвыми вещами, как предметами потребления, легко мог привести к идее, что такой человек сам – мертвая вещь" (с. 561 – 562). Новизна идей и образов Гоголя привела к тому, что при появлении его сочинений возникали споры. Одни говорили, что Гоголь – "реалист", изобличающий пороки русской действительности; другие утверждали, что он в сущности не знал русской жизни, так как никогда не жил в провинции; третьи объявляли Гоголя ограниченным человеком, неспособным понять сложность и глубину человеческой личности: потому-то все его персонажи – автоматы, "мертвые души". Вывод ученого из подобных суждений таков: "Гоголь, конечно же, гениальный сатирик-реалист, изобразитель русской "обыденщины" своего времени, но вместе с тем и антрополог, терзаемый идеей греховности, душевной пустоты человека вообще" (с. 566).

Тема греха у Гоголя


Владимир Ильин, эмигрант, был не просто разносторонним ученым – философом, лингвистом, богословом, историком, – но и одним из ярких представителей русской интеллигентской культуры "серебряного века". Блестящий стилист, человек острого ума и богатого воображения, писатель, мыслящий самостоятельно и часто парадоксально, он, как и многие другие декаденты, занимался богоискательством, – что не могло не отразиться на всех его писаниях. Среди многочисленных его эссе (он всегда писал без помощи источников и по памяти) есть этюд "Достоевский и Гоголь" (Вестник Русского студенческого христианского движения. Париж, 1931. № 3). Ильин начинает как бы с поисков определения, что такое Россия: "загадка", "сфинкс"; Россия – "все, что угодно, но только не ничтожество"; "не только космос, но и хаос" (Ильин В.Н. Эссе о русской культуре. СПб., 1997. С. 60). Содержание складывается несколько прихотливо. "Свет России отразился на Пушкине, – пишет Ильин, – ее тьма сосредоточилась в Гоголе". Достоевский – "воспринял страшное наследие Гоголя", но "переплавил и свет Пушкина и тьму Гоголя в добела раскаленном, страстном огне своих трагических откровений" (с. 62). Гоголь, по Ильину не преодолел страдания. Достоевский – преодолел. "Страдания – обратная сторона греха… Мировая драма грехопадения, греха, порчи, связанности, одержимости грехом – вот главная тема Гоголя и Достоевского. Зло, понимаемое как грех, – есть христианская философия греха. Поэтому можно сказать, что Гоголь и Достоевский – мученики и оброчники христианской мудрости" (с. 62 – 63). И далее: "Достоевский, несомненно, одной, очень важной стороной своего существа вышел из Гоголя. И основная тема у них одна: падший и страждущий человек, ставший спиной к Богу или к раю. Только у Гоголя – ужас утраченной свободы, ужас магической завороженности грехом и разложением, что видно в "Вечерах", в "Миргороде", в "Мертвых душах". У Гоголя все статично, все застыло и окаменело… У Достоевского наблюдается другой подход к теме греха… Достоевский преодолевает искушение распада и пессимизма через философию трагедии свободы и трагическую философию свободы" (с. 63). Затем Ильин размышляет о "катастрофичности" (у каждого по-своему) жизни Гоголя и Достоевского. "Кресты" их безмерно тяжки. "Однако Гоголь пал сломленный и раздавленный. Достоевский победил" (с. 64). Оба тяготели к церковной религиозности. Но Гоголь при жизни как бы "горел в черном, ледяном пламени геенны", "сам себя хоронил". Помогал ему в этом – отец Матфей. "Нет "Вия" страшнее духовника Гоголя, о. Матвея Ржевского, с его характерным презрением к богословию, философии и искусству" (с. 65, 66). В заключение рассуждений о Гоголе Ильин пишет: "Был, конечно, и свет, как в жизни, так и в творчестве Гоголя – об этом свидетельствуют многие места "Размышлений о Божественной литургии", "Переписки", "Арабесок" и др. Но этот свет далеко не играл по силе и значительности роли антитезиса тьмы" (с. 66 – 67).

Свою статью "День гнева (К юбилею Гоголя)" (Вестник Русского студенческого христианского движения. Париж. 1952. № 1) В.Ильин начинает с краткого обзора доступной ему литературы о Гоголе. "Несмотря на то, что Гоголь великий мыслитель, а художественному гению его буквально нет предела, – пишет он, – до сих пор нет хорошей книги… которая, если не исчерпала… то хотя бы удовлетворительно поставила основные гоголевские вопросы" (с. 14). Н.Бердяев в книге "Русская идея" ограничился лишь констатацией "загадочности" Гоголя. "Духовный путь Гоголя" К.Мочульского не охватывает всех тем, поставленных жизнью и творчеством писателя. Только две небольшие книжки – "Гоголь и чорт" Д.Мережковского и "Гоголь и Гойя" профессора С.Шамбинаго – касаются сути дела, но и они неоправданно сузили тему. Хорошие разделы посвящены Гоголю в книгах Г.Флоровского и В.Зеньковского, но они несоответственно значению писателя малы по размерам. Статьи В.Розанова о Гоголе, блестящие по стилю и оригинальные по мыслям, "в высшей степени субъективны и импрессионистичны" (с. 14 – 15). Парадоксальна, но интересна мысль Ильина о том, что в Гоголе соединились все старые и все новые (писатель как бы предугадал их) типы литературно-художественного мышления: романтизм и символизм, а более всего "странная комбинация импрессионизма с сюрреализмом и экзистенциализмом" (с. 15). Гоголь – пророк, напоминающий о "Грядущем со славою судити живым и мертвым" (цитата из православного Символа веры). Ильин согласен с В.Брюсовым, что Гоголь "испепеленный". Страшное пророчество "сожгло Гоголя вконец". Далее критик говорит о "чуткости" Гоголя к "эротике", "чарам "вечно-женственного" (соединенного с "жуткими" образами вроде панночки-ведьмы в "Вие": "Что это одна из эманаций "Вавилонской блудницы"… сомневаться не приходится"). "Мощь заклятий" панночки ужасна, и, несмотря на фантастичность образа, он написан с "совершенством", с "изумительной инструментовкой" речей. "В отблесках адского пламени, ложащегося на эротику также в "Вечере накануне Ивана Купала" и в других местах творений Гоголя, – пишет Ильин, – становятся понятными загадочные слова древнего киника Антисфена: "Лучше мне сойти с ума, чем испытать наслаждение"" (с. 15, 16).

В самых крупных своих произведениях Гоголь, по Ильину, выражает "большие идеи" в "сниженном виде". Тема воздаяния в "Страшной мести" (в отличие от "Ревизора") – "на высоте". Попутно замечается, что эта повесть – "настоящее богословское произведение", аналогичное "Портрету" и объединяющееся вместе с "Вием" в "некую трилогию сатаны и ада"; "Выясняется также, что не Бог создал ад, но что ад есть сложная комбинация того, что можно назвать логикой греха" (с. 16). В "Портрете" указан "выход из ада": "благословенный уход из мира" (с. 16, 17). Гоголь показывает, что "единственный путь к созданию подлинной красоты – это прославление Бога и Его святыни". Сожжение второго тома "Мертвых душ" Ильин считает равным подвигу Авраама, поднявшего по призыву Бога нож на своего сына. Костер, в котором сгорел второй том, "сжег жизнь" Гоголя. "Из пепла этого костра возникла такая простая и так трудно добываемая идея: на первом месте должны стоять заботы о спасении души для вечного блаженства" (с. 17). Вслед за Л.Толстым Ильин сравнивает Гоголя с Паскалем, отрекшимся ради спасения души от своего научного, математического дара.

Глава третья книги В.Ильина "Арфа Давида. Религиозно-философские мотивы русской литературы". Т. 1. Проза. (Сан-Франциско, 1980) посвящена Гоголю. Автор спорит с "прогрессистами", которых в Гоголе интересовал только "реализм". Вспомнив книгу Шамбинаго "Гоголь и Гойя", Ильин много рассуждает о сходстве творчества писателя и художника. У обоих – "маски-хари", уродство, одна из самых страшных харь – Плюшкин в "Мертвых душах": "образ богомерзкой, бесовской старости" (с. 74). Далее критик говорит о "недостатках" письма Гоголя (оговариваясь, что они "составили бы достоинство любого другого писателя поменьше"), например, – обилие "риторических периодов", преувеличений, гипербол (с. 76, 77). По мысли Ильина, "творчество Гоголя, как и все дальнейшее творчество русских прозаиков и романистов, имеет два аспекта". Первый – "это собственно художественная проза как таковая, явленные ею образы и картины", другой аспект – "миросозерцательный, метафизический, философский" (с. 78). Среди философских" вещей Гоголя – повесть "Портрет", в которой, как пишет Ильин, "сосредоточена вся философия искусства" писателя (с. 79). У Гоголя был "ужас" перед "собственным творческим гением, испустившим из себя столько темного и мрачного, уродливого и невыносимо гнетущего" (с. 82). "Вий", "Страшная месть" и "Портрет" – "тот страшный треножник, на котором Гоголь утвердил свой, созданный им, но внушенный свыше посланным им даром, образ ада" (с. 91).

Следующей раздел в "Арфе Давида" – статья ""Мертвые души" Гоголя и проблема греха" (ранее печаталась в журнале "Возрождение". Париж, 1962. № 132). По Ильину, основная тема Гоголя – демонология и амартология (учение о грехе). Он говорит о "глубочайшем символизме" "Мертвых душ" – произведении, стоящем в русской литературе "совершенно особняком". Это действительно "поэма, а не "роман", так как здесь нет любовных коллизий. Если не считать влюбленности одной "дамы" в "толстый бумажник Чичикова, искупавший его толстую наружность, решительно не нравившуюся дамам" (с. 94, 95). Чичиков есть "общая формула "цивилизованного человека"" (с. 96). "Мертвые души", считает Ильин, – "гениальная неудача", не имеющая финала. В них есть несколько эпизодов – "вполне удачных, закругленных, законченных" (с. 97). К разговору о "грехе" – автор приводит историю ухаживания Чичикова за дочерью старого повытчика, и когда, получив через него место, герой перестал быть женихом, то повытчик "произносил себе под нос" при встрече с ним: "Надул, надул чертов сын!" – "Здесь это слово совсем звучит и не тщетно и вовсе не бранно. Здесь Гоголь констатирует факт. Чичиков действительно и в буквальном смысле этого слова есть чертов сын" (с. 103).

Вопрос о значении Гоголя для русских писателей, по мнению Бицилли, не прост. "Утверждение Достоевского, что вся русская литература "вышла" из "Шинели", требует целого ряда ограничений. И вообще вопрос о влиянии Гоголя в целом на русскую литературу столь же сложен, как и вопрос о влиянии какого бы то ни было большого писателя на всех последующих. Уже у величайшего современника Достоевского, Толстого, вряд ли можно констатировать прямые свидетельства гоголевского влияния" (с. 573).

Гоголь в зеркале метафизики


Георгий Мейер в статье "Трудный путь (Место Гоголя в метафизике российской литературы)" (Возрождение. Париж. 1952. № 19), написанной к столетию со дня смерти писателя, суммирует те представления о творчестве и отчасти личности Гоголя, которые отражены в работах И.Анненского, Д.Мережковского, В.Брюсова, В.Розанова (эту тему можно обозначить заглавием книги Мережковского – "Гоголь и чорт"). Из гоголевских произведений обильно цитируются соответствующие места повести "Портрет" и особенно "Мертвые души", где Чичиков прямо отождествляется Мейером с чертом – "истинным героем" всех без исключения художественных произведений Гоголя (с. 160). Впрочем, и другие персонажи поэмы – не люди, а какие-то инфернальные роботы, действующие нечистой силой. Все это – "чудища", созданные Гоголем, которых в конце концов испугался он сам. "Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы, точно, содрогнулся". В этих словах, считает Мейер, Гоголь определил "тайное значение собственного творчества", его скрытый ото всех смысл. О "чудищах": "Эффект их появления на Божий свет из черных провалов гоголевской души, иллюзия их подлинного земного существования получились потрясающими" (с. 162). Автор называет персонажей "Мертвых душ" – "злыми символами", а стиль и текст поэмы – "злым живописанием" (с. 163). Гоголь, по его словам, совершил роковую духовную ошибку: "Начав с высмеивания наших грехов, Гоголь скоро перестал отличать живого человека от его порока и порок от того, кто его сеет и выращивает в нас. Чорт разыграл свое дело чисто и пресек-таки художеству Гоголя все пути к искуплению и спасению" (с. 167). Созданные писателем "страшилища" уничтожили своего создателя. "Погрузив нас во тьму, Гоголь так и не дал нам нового рождения" (с. 168). Более того: "Творчество Гоголя обнаружило и явило нам духовную смерть российской нации" (с. 169). "В творчестве Гоголя чадила, сжигаемая слезами и смехом, неодушевленная плоть, и дух самого автора неприкаянным призраком витал над пожарищем" (с. 173). Гоголь, заключает Мейер, "не выдержал, да как художник и не мог, при своем внутреннем строе, выдержать возложенной на него миссии – единоборства с виновником вселенского зла" (с. 175).

Театр Гоголя глазами художника


Известный художник начала ХХ века Юрий Анненков работал и для театра, к которому имел особенный интерес. Отсюда и тема его статьи "Театр Гоголя" (Возрождение. Париж, 1964. № 154), показывающая доскональное знание автором театрального искусства и в первую очередь его постановочной части. Эта часть известна ему во всей исторической перспективе. Сюда, со знанием дела вписывает он пьесы Гоголя и разбирает особенности их постановок – и первых, и последних (в эмиграции). В начале статьи Анненков перечисляет спектакли и кинофильмы, осуществленные на сюжеты русских классических произведений (Толстой, Достоевский, Гоголь здесь первенствуют). В эмиграции (в Париже и других местах) на сцене играли не только "Ревизора" или "Женитьбу", но и сценические переделки повести "Нос", поэмы "Мертвые души", а также "Записок сумасшедшего" и "Шинели" (две последние – пантомимы). Автор напоминает мемуарные свидетельства, как Гоголь читал вслух свои произведения. Далее – краткая история постановки и неуспеха на русской сцене при жизни Гоголя "Женитьбы", о которой Ю.Анненков говорит, что написать такую пьесу до Островского было действительным "художественным открытием". Именно в этом видит он заслугу Гоголя как драматурга. "Ревизор", "Женитьба", "Игроки" и другие незаконченные пьесы Гоголя "положили основание новейшей драматургии, в которой сформировался талант Островского" (с. 64). Автор подчеркивает, что Гоголь первым "заговорил о "мизансцене", то есть о самостоятельном искусстве постановщика, которому должна быть подчинена игра всех участников спектакля", что Гоголь "обладал воображением постановщика и видел глазами сценическое, зрелищное развитие своих пьес" (с. 65). Доказательством этого служат "немая сцена", пояснения и ремарки Гоголя, его советы, как ставить "Ревизора". Относительно самой комедии Анненков приводит факт подсказки ее сюжета Пушкиным и прибавляет, что Гоголь мог также читать рукопись пьесы Г. Квитки-Основьяненко "Приезжий из столицы", имеющей сюжетное сходство с "Ревизором", а также пьесу некоего Жукова "Ревизор из Сибири" на ту же тему.

Как художник Анненков находит общие точки сближения пьес Гоголя с живописью, например, – комедии "Женитьбы" с современной ей картиной Павла Федотова "Сватовство майора". "Эти произведения стали для меня близнецами", – замечает он (с. 69). Вспоминает автор "Ревизора", поставленного Мейерхольдом: "Вся структура пьесы и даже ее текст были перекроены. Но, перелицевав пьесу, Мейерхольд поступил по-гоголевски, так как сам Гоголь писал… "Можно все пьесы сделать вновь свежими, новыми… Возьми самую заигранную пьесу и поставь ее как нужно… Публика повалит толпою"" (с. 71 – 72). "Мейерхольд скомбинировал сценическую композицию, составленную из всех существующих редакций комедии, – пишет Анненков, – включая и черновые наброски. Он пополнил ее фрагментами из других произведений Гоголя – "Женитьбы", "Игроков", "Отрывка" (Собачкин), "Мертвых душ". В текст были включены и собственные измышления автора переделки" (с. 72). В заключение автор говорит, что Гоголь, вопреки утверждениям советских литературоведов, не был "противником царского режима", что в советских изданиях монархические признания Гоголя исключались из его сочинений. Действительно, в те времена "полное" собрание сочинений Гоголя не было полным по произволу цензуры.

Жизнь с Гоголем


Два очерка Бориса Зайцева о Гоголе – "Гоголь на Пречистенском" (Возрождение. Париж, 1931. 29 марта) и "Жизнь с Гоголем" (Современные записки. Париж. 1935. № 59) – не относятся напрямую к гоголеведению, так как это вещи более художественного, чем научного порядка. Но в них живой кистью вполне достоверно запечатлены не только ушедшая эпоха, но и облик Гоголя. Более того, опыт читательского восприятия Зайцевым Гоголя в какой-то степени типичен для целого поколения. В первом очерке автор говорит, что Пречистенский бульвар для Гоголя был как бы "последним". Здесь, неподалеку – на Никитском бульваре – он жил в доме Талызина у графа А.П.Толстого. "Гоголь любил Пречистенский бульвар, – пишет Зайцев. – В нем самом не было светлого, но стремление к красоте – Рима ли, Италии, наших золотых куполов – всегда жило. И то, что прославить писателя Москва решила на Пречистенском, не удивляет". Тут, в начале бульвара, в 1909 году был поставлен памятник Гоголю. "На Тверском бульваре Пушкин уже входил в пейзаж… – продолжает Зайцев. – Очередь дошла до Гоголя… Памятник заказали скульптору Андрееву…" Как известно, этот памятник в советское время был заменен другим. Андреевский же и сейчас находится во дворе дома, где скончался Гоголь. Весной 1909 года Зайцев приехал из Рима и поселился на Сивцевом Вражке, в центре старой арбатской Москвы. Характеризуя памятник Гоголю, он говорит, что Андреев, вращавшийся в кругу декадентов, изобразил его "измученным, согбенным". "Одним словом, памятник не выигрышный", – замечает Зайцев. Открытие памятника описано им в слегка ироническом тоне, тоне некоторого разочарования: "Да, неказисто он сидел… и некий вздох прошел по толпе". Отметил писатель и "печальную сторону" речей на этом торжестве: их ходульность, официальность. Описана им и "скука" торжественного заседания по случаю юбилея Гоголя в Московском университете, на котором почти не было писателей. На другом юбилейном заседании – в консерватории – разразился скандал в связи с речью Валерия Брюсова, считавшего Гоголя "испепеленным" тайными бурями и страстями. Когда он стал говорить "о желудке и пищеварении" Гоголя, – его прервали, стали кричать: "Довольно! Безобразие! Долой!" Речь окончена была под свист. Заканчивается очерк на минорной ноте: "Одиноким Гоголь прожил. Одиноким перешел в вечность".

"Жизнь с Гоголем" – собственно воспоминания о том, как читался и воспринимался Гоголь в жизни писателя Зайцева, начиная с детства. Очерк разделен на отрывки. В первом автор рассказывает о том, как вообще воспринимали произведения Гоголя дети. В отличие от взрослых (видевших в Гоголе юмориста) – серьезно, и особенно повести "Вечеров на хуторе близ Диканьки" и "Тараса Бульбу". "Гоголь юной душе предстоит не весь, но героически-поэтической своей стороной", – пишет Зайцев (с. 273). Но вот ребенок стал юношей: "Мертвые души", "Ревизор" – темы для сочинений "О значении Гоголя в русской литературе", о "гоголевских типах" – "все это нужно, полезно… но казенно". Далее, замечает автор, – "в студенческие годы наступает перерыв. Гоголь прочитан, это "классик", великий писатель… ну и Бог с ним" (с. 274).

Как и в предыдущем очерке, Зайцев вспоминает о памятнике Гоголю: "Памятник вдохновлен новым пониманием Гоголя. Удачно или неудачно исполнен, в нем есть отголоски писаний о Гоголе Мережковского, Брюсова". В этой связи упоминаются книга Мережковского "Гоголь и чорт" и статья Брюсова "Испепеленный". По словам Зайцева, в противовес трактовке Гоголя как "основателя реализма русского", символисты обратились к "внутреннему миру" писателя: "Гоголь повернулся новой стороной. Интерес к нему усилился" (с. 274). Касаясь новых подходов к языку Гоголя, Зайцев говорит, что Гоголя бранили за неправильности, а теперь видно, – "как своеобразными кажутся его строки, льющиеся по каким-то сложнейшим, лишь прозаикам ведомым законам… Как он отделывал свои произведения". Пользуясь исследованиями академика Н.С.Тихонравова, Зайцев составляет себе верный взгляд на метод творческой работы Гоголя: "подготовляя к новому изданию, перечитывает он, выправляет свои писанья. Подтягивает и укрепляет фразу. Добивается большей яркости и живописности. Выбрасывает… лишние эпитеты" (с. 275). Что касается "Тараса Бульбы" – "он не усох, а раздался вширь. Тут дело особое… "Тараса Бульбу" Гоголь не то чтобы стилистически обрабатывал, а внутренно растопил и перелил в новые, обширнейшие формы. Получилось новое произведение".

Вспоминая годы революции, отъезд в эмиграцию, Зайцев замечает, что эмигранты покинули "Россию, Гоголя породившую". В чужих странах русские писатели жили русскими интересами, русской культурой. Но страшно было не видеть перспективы возвращения. "Становится почти жутко, – пишет Зайцев, – когда подумаешь, что вот уже в последний раз пересматриваешь святыни родной литературы: Толстого и Достоевского, Тургенева, Гоголя. Вечные спутники! Но не вечно самим себе равные, с разных сторон раскрывающиеся, по-разному воспринимаемые, сопровождая нашу жизнь" (с. 276 – 277). Зайцев говорит о прочтении Гоголя в новых условиях и в состоянии человека взрослого, многоопытного. При этом перечитываемый Гоголь – как бы иной. Даже детский восторг от "Тараса Бульбы" забывается, повесть кажется слишком простой по идее: "Тема Сенкевича, попавшая в руки Гоголя…" (с. 277). Но "Ревизор" и "Мертвые души" – не тускнеют. И однако: "История с ревизором удивительна, написана каким-то необычайным существом, но подозрительна. Она создана человеком, еще не преодолевшим в себе Хлестакова" (с. 278). Много странностей открывается и в "Мертвых душах", но они – "крепче". Вместе с тем "сила галлюцинации" в поэме "родственна магии и – пожалуй – имеет даже неблагодатный характер. Что-то есть в ней общее с вызыванием духов" (с. 279) – действия, характерные для "серебряного века" в среде интеллигенции.

Парадокс чтения углубляется, но в "лучшую" сторону: "И круг проникновения в Гоголя расширяется. Вновь появляются "Переписка с друзьями", письма, но теперь и "Авторская исповедь", и раньше совсем не замеченные "Размышления о Божественной литургии". В этих чтениях складывается более полное и сложное представление о Гоголе" (с. 280). Наконец приходишь к мысли: "А другая его сторона совсем иная. С детства несокрушимая вера в Бога… чувство великой ответственности за свою жизнь". Как почти никакой другой писатель, Гоголь заставляет и его самого принимать с глубоким интересом. "Был у Гоголя еще дар, прекрасный, но не дающий покоя: стремление стать лучше (сознавая свои несовершенства)" (с. 281). Аскетические устремления Гоголя становятся достоянием думающего читателя, начинают учить. Зайцев говорит, что "аскеза давалась Гоголю, по-видимому, трудно". По прочтении "Выбранных мест из переписки с друзьями" с мыслью о внутреннем устроении самого автора, Зайцев заключает: "Да, уж никак не назовешь здесь Гоголя христианином среднего, серенького типа! Не было в нем никакого благополучия! Или спасение, или гибель… "Переписка" книга такая, что читая ее в зрелом возрасте… нельзя ее не переживать. Она именно не читается, а переживается… Это книга героического духа" (с. 282).

Говоря о непонимании "Переписки" даже друзьями, Зайцев замечает, что дьявол "напустил тумана в глаза и навел марево даже на людей, казалось бы, обязанных Гоголя понять" (с. 283). Стиль позднего Гоголя изменился: "Мало зрительных образов. Тут уж нечем блеснуть. И не до блистания. Некий ровный, серовато-жемчужный налет над его страницами. А строка звучит тонкими, удивительными, гоголевскими – еще не изученными – ритмами" (с. 284). Относительно неудачи второго тома "Мертвых душ" Зайцев отмечает, что Гоголь "выдумывал лица неживые, разных Костанжогло и Муразовых, впадал в морализирование, неубедительно "обращал" к добру Чичикова, вводил какого-то добродетельного генерал-губернатора". Вероятно, всем этим Гоголь как художник не мог быть вполне удовлетворен. Зайцев предположил существование еще одного пути – спасительного для Гоголя, но до конца не осуществленного – пути духовной прозы. "Может быть, Гоголь, пройдя полосу крайнего морализирования, желания непременно поучать, чуть не насильно вести к благу, и успокоился бы и, взявшись за писание иного рода, где сияла бы его восторженность, его жажда небесных звуков, написал бы произведение живоносное, обвеянное Духом Святым. Но это не были бы "Мертвые души". Намеком на такую, возможную, удачу является замечательное его предсмертное произведение "Размышления о Божественной литургии". Не берусь судить о нем со стороны богословской. Но как поэзия и литература это прекрасно, полно истинной гармонии, духовности и под скромным обликом описания церковной службы дает в самом напеве своем, в прозрачности, внутренней просветленности как бы отражение в словесности духа Литургии. В "Размышлениях" Гоголь поступил как музыкант, в зрелом возрасте перешедший от сочинения светской музыки к созданию церковной" (с. 284 – 285).
"Может быть, – рассуждает далее Зайцев о судьбе Гоголя, – если бы он вполне оставил прежние литературные формы и для нового своего духовного содержания искал нового писания, не имеющего отношения к Чичиковым, но и лишенного дидактизма (ведь и "Размышления" ничего не навязывают, они изображают, отображают) – возможно, все было бы по-иному и жизнь его приняла бы другой вид". Но этого не случилось.

Итак, писатель Борис Зайцев на протяжении своей жизни от детства до зрелости читал произведения Гоголя, в каждом возрасте и при разных обстоятельствах находя в них новые грани, чуть ли не новое содержание. "Опасение, что Гоголя слишком хорошо знаешь, что он исчерпан и при перечитывании не даст нового или даже побледнеет, не оправдывается. Читаешь его по-иному и находишь не совсем то, что думал найти… Но находишь очень многое. Замечательна разница с Толстым. Перечитывая Толстого, в сущности, дальше "Войны и мира" и "Анны Карениной" идти не хочется. С Гоголем иначе, хотя сильнее первого тома "Мертвых душ" и он ничего не написал. Но своим путем, фигурою – Гоголь зовет дальше" (с. 285).

Символисты сказали новое слово, замечает Зайцев, но не поняли Гоголя во всей его полноте. Обузили его. "Не выудишь из Валерия Брюсова, что Гоголь любил детей, а это именно так: вот этот Гоголь, якобы только и занимавшийся чертовщиной, детей любил, и дети его любили" (с. 286). Восхищается Зайцев нестяжательностью Гоголя "Нищенство есть блаженство, которого еще не раскусил свет", – приводит он слова писателя. "Сомнения, тоска, даже отчаяние посещали его, – пишет Зайцев. – Посещало и страшное чувство безблагодатности, оставленности Богом. Крест тягчайший! Но с какой покорностью, смирением он его нес!.. Все равно он прожил героически. И заслужил терновый венец – увенчание великих жизней, пусть и кажущихся неудачами" (с. 287).

Бедному сыну пустыни снился сон…


Небольшая статья канадского профессора Ростислава Плетнева ""Жизнь" – стихотворение в прозе" (Грани. Париж, 1959. № 42) посвящена раннему произведению Гоголя, датируемому им самим 1831 годом и помещенному в сборнике "Арабески" (1835). Эта вещь Гоголя, которую автор статьи называет своеобразным "стихотворением в прозе" и которая редко привлекала внимание исследователей, хотя и невелика по объему, но содержит весьма широкий взгляд на мир в один из ключевых моментов его бытия: в день Рождества Христова.

Р. Плетнев полагает, что "Жизнь" можно рассматривать в трех аспектах: 1) как философско-христианское рассуждение, 2) как историческую панораму, и 3) как художественное произведение: стихотворение в прозе. В статье разбирается только третий аспект. ""Жизнь", – пишет Плетнев, – произведение романтическое, но написанное в так называемом "высоком стиле", во всем почти отвечающее теории о "трех штилях" М. Ломоносова" (с. 154). Далее литературовед развивает эту мысль, накладывая ее на все творчество писателя: "Гоголь, сознательно или бессознательно, так и писал всю свою жизнь: то стиль выспренно бомбастический – риторика с громами и молниями "барокко" и романтизма, порою стиль, полный искреннего пафоса и "звона", то – средний, разговорный, но с примесью и тут церковнославянских речений, то, наконец, стиль "подлый", "низкий" в сказе, в юмористических ремарках, в комедиях, в диалогах ряда обыденных героев" (с. 154 – 155).

Опыт ритмической прозы был не единственным – у Гоголя есть много ритмизованных пассажей (хотя бы в "Мертвых душах" о "птице-тройке"). Плетнев, основываясь на первой строке "Жизни" ("Бедному сыну пустыни снился сон…"), развивает мысль о теме "сновидения" (как правило пророческого), что, как он полагает, идет у Гоголя от его учителей Пушкина и Жуковского. А от Гоголя эта тема пришла к И.С.Тургеневу и Л.Н.Толстому. Тип "панорамного обзора" также был подхвачен писателями послегоголевского периода. Исследователь отмечает хотя и незначительное, но все же заметное влияние А.А.Бестужева-Марлинского в лексике Гоголя, – момент как бы отрицательного свойства, заключающийся в основном в расхожих романтических штампах. "Малая по размерам, – заключает Плетнев, – но характерная по идеям, по построению и стилю "Жизнь" отражает, как капля солнце, все самое дорогое, самое существенное для Гоголя – поэта, историка и христианского мыслителя" (с. 157).

Смех Гоголя


В "Сборнике статей, посвященных памяти Н.В.Гоголя", изданном в Буэнос-Айресе в 1952 году иждивением Русской колонии в Аргентине, помещено философское эссе игумена Константина (Зайцева) "Гоголь как учитель жизни". Первые страницы его посвящены "смеху" в духовном понимании. "Смеха не слыхали окружавшие Спасителя. Можно ли представить себе смеющейся Деву Марию?" (с. 35). "Остережемся, однако, этот запрет смеха переносить из мира духа в область явлений душевных". В будничной жизни смех живет в разных качествах. Когда человек предает себя жизни духа – "умирает в нем смех" (с. 36). Искусство – дело душевное. Гоголь "пронизан душевностью" не только в художественных произведениях, но и когда касается "вопросов морально-религиозных" (с. 37). В его распоряжении два основных средства – "фантастика и смех". Порываясь к духовному, Гоголь ломает "рамки искусства, не вмещаясь в них". Идет "поединок между "поэтом" и "моралистом". "Беззаботен гоголевский смех, беспечна гоголевская фантастика. Но как много уже содержат в себе и как многому учат даже и этот смех и эта фантастика" (с. 38). В плане душевном гоголевский смех уже отчасти обладает "великой религиозно-моральной силой, неизменно бóльшей, чем гоголевская фантастика" (с. 38 – 39). Объясняя "Ревизора", Гоголь снижает силу "учительности" своего смеха, придавая ему функции "религиозно-окрашенного высшего морального суда" (с. 39 – 40). В церковно-христианском сознании роль сатиры, смеха – ничтожна. "Искусство человеческое, как бы оно убедительно ни говорило о небесном, как бы привлекательно оно ни живописало, земным остается. В лучшем случае оно лишь подводит человека к духовному миру" (с. 40). Гоголь "до предела доводит наблюденную им пошлость жизни – и примиряет с ней читателя. По крайней мере – пока читатель находится под обаянием его художественного дара" (с. 42). В этом смысле у Гоголя много сходства с М. Зощенко. Речь идет о смехе не бичующем, не гневном, но "примиряющем" (с. 44). Пушкин, слушая чтение "Мертвых душ", сначала смеялся, потом умолк и сказал: "Боже, как грустна наша Россия!". Эта реплика Пушкина "засвидетельствовала всё нравственное величие гоголевского смеха", однако этот смех, обнажая всю убогость житейской действительности, красоты духовной обнаружить за ней и показать не в силах. "Как же не явиться грусти" (с. 45). Но грусть – это мысль уже о другом, высоком, что должно было бы быть. Как бы дополняя Пушкина, автор пишет: "Правильной репликой души, внутренним ухом расслышавшей голос смешливо-скорбной музы Гоголя были бы не слова Пушкина "как грустна наша Россия", а обращение к Богу с другим, более обобщенным возгласом из глубины сердца возникающим: "Боже, как грустна наша жизнь, как жалок человек, который не живет жизнью духа" (с. 47). Здесь и намечен тот "переворот", который Гоголь пережил, устремившись к Церкви. "Важно уразуметь великий урок самой решимости Гоголя встать на путь "духовного" делания… Такая решимость не есть еще окончательное разрешение всех своих внутренних тяжб, не есть еще примирение с Богом полное… Но это был первый шаг на всецело правильно намеченном себе пути". Гоголь "взял Крест! Что должно было следовать за этим? Отвергнуть себя и идти за Господом" (с. 48). Тут-то и возникло противоречие: повернувшись к Церкви, Гоголь все-таки оставался "литератором", и в этом именно качестве пытался служить Богу. В силу особенности своего таланта Гоголь мог воспроизводить только "низкую прозу" жизни, создавать типы отрицательные, точнее, бездуховные. Художественное творчество отказалось служить Гоголю. Учителем жизни в этот период он был лишь в качестве пророка-публициста. Но и тут "так многое первый увидел он, первый показал, так многое о многом поведал нам сокровенно-важного" (с. 49 – 50). Наконец – "урок личного подвига", смерти Гоголя, почти никем, даже из друзей не понятого. Он молчит, он "угрюм". "Оживает с детьми, которые его любят больше, чем взрослые" (с. 51). "Этот молчащий, "пустой" Гоголь, с которым уже не о чем даже и говорить, но находящий легко общий язык с детьми, осознавший черствость своей молитвы, свое бессилие у Гроба Господня, – это уже тот Гоголь, странную смерть которого мы в этом году поминаем". Не наше дело – "патология" смерти писателя, недели и дни его умирания. Другое дело – "духовное содержание этого длительного умирания. С мужественным взятием креста в Гоголе сливалось… молитвенно-вдохновенное отвержение себя, все более углубляющееся". Статья завершается утверждением: "Да, есть чему научиться у Гоголя! Кто из русских писателей и вождей русского общества так уверенно взял курс на Церковь?.. Путь спасения человеческой души явлен в образе Гоголя с убедительностью несравнимой ни с чем – в свете его беспримерной смерти. Сумеем же в ослепительных лучах, исходящих от его смертного лика, распознать на пользу и себе, и России всю учительную сторону в жизни и деятельности Гоголя" (с. 52 – 53).

Верный сын России


В том же сборнике, изданном русскими эмигрантами в Аргентине, напечатана статья историка Николая Тальберга "Гоголь – глашатай Святой Руси", которая имеет подзаголовок: "Ответ клеветникам подлинной России". Статья не исследовательская, не аналитическая. Автор при помощи цитат из произведений Гоголя указывает на то, что великий писатель "был убежденным верным сыном России, Российской Империи" (с. 54), приводит слова Гоголя из письма к графу А.П.Толстому, опубликованного под названием "Нужно любить Россию", о том, что "не полюбивши Россию, не полюбить вам своих братьев, не возгореться вам любовью к Богу, а не возгоревшись любовью к Богу, не спастись вам" (с. 55). "Набирайся русской старины", – советовал Гоголь поэту Н.М.Языкову, – "имей такую чистую, такую благоустроенную душу, как имел Карамзин, и тогда возвещай свою правду: все тебя выслушают, начиная от царя до последнего нищего в государстве" (с. 56, 57). Гоголь глубоко понимал, пишет Тальберг, что составляет сущность "чудной нашей России". "Сын Киевской Руси… он всем своим нутром ярко восчувствовал те незыблемые устои, на которых должна покоиться Российская Держава" (с. 58). Особенно знаменательные слова Гоголь вкладывает в уста героев повести "Тарас Бульба", – это слова о любви к православной России, за которую запорожцы и умирали в борьбе с латино-поляками. Вот в бою смертельно ранен Мосий Шило; упал он, наложил руку на свою рану и сказал: "Прощайте, паны-братья, товарищи! Пусть же стоит на вечные времена православная Русская земля и будет ей вечная честь!" (с. 63). Автор приводит перечень "малороссийских", но неотделимых от России, имен святых подвижников и государственных деятелей. Сам Гоголь – коренной малоросс. "Малороссийский народ был в огромной массе своей с Гоголем, – замечает Тальберг, – а не с теми отщепенцами, которые, подобно сыну Тарасову – Андрею, отреклись от тысячелетней России" (с. 66).


Страница 1 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец | По стр.

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру