Русская эмиграция о Гоголе

Гоголь в зеркале метафизики


Георгий Мейер в статье "Трудный путь (Место Гоголя в метафизике российской литературы)" (Возрождение. Париж. 1952. № 19), написанной к столетию со дня смерти писателя, суммирует те представления о творчестве и отчасти личности Гоголя, которые отражены в работах И.Анненского, Д.Мережковского, В.Брюсова, В.Розанова (эту тему можно обозначить заглавием книги Мережковского – "Гоголь и чорт"). Из гоголевских произведений обильно цитируются соответствующие места повести "Портрет" и особенно "Мертвые души", где Чичиков прямо отождествляется Мейером с чертом – "истинным героем" всех без исключения художественных произведений Гоголя (с. 160). Впрочем, и другие персонажи поэмы – не люди, а какие-то инфернальные роботы, действующие нечистой силой. Все это – "чудища", созданные Гоголем, которых в конце концов испугался он сам. "Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы, точно, содрогнулся". В этих словах, считает Мейер, Гоголь определил "тайное значение собственного творчества", его скрытый ото всех смысл. О "чудищах": "Эффект их появления на Божий свет из черных провалов гоголевской души, иллюзия их подлинного земного существования получились потрясающими" (с. 162). Автор называет персонажей "Мертвых душ" – "злыми символами", а стиль и текст поэмы – "злым живописанием" (с. 163). Гоголь, по его словам, совершил роковую духовную ошибку: "Начав с высмеивания наших грехов, Гоголь скоро перестал отличать живого человека от его порока и порок от того, кто его сеет и выращивает в нас. Чорт разыграл свое дело чисто и пресек-таки художеству Гоголя все пути к искуплению и спасению" (с. 167). Созданные писателем "страшилища" уничтожили своего создателя. "Погрузив нас во тьму, Гоголь так и не дал нам нового рождения" (с. 168). Более того: "Творчество Гоголя обнаружило и явило нам духовную смерть российской нации" (с. 169). "В творчестве Гоголя чадила, сжигаемая слезами и смехом, неодушевленная плоть, и дух самого автора неприкаянным призраком витал над пожарищем" (с. 173). Гоголь, заключает Мейер, "не выдержал, да как художник и не мог, при своем внутреннем строе, выдержать возложенной на него миссии – единоборства с виновником вселенского зла" (с. 175).

Театр Гоголя глазами художника


Известный художник начала ХХ века Юрий Анненков работал и для театра, к которому имел особенный интерес. Отсюда и тема его статьи "Театр Гоголя" (Возрождение. Париж, 1964. № 154), показывающая доскональное знание автором театрального искусства и в первую очередь его постановочной части. Эта часть известна ему во всей исторической перспективе. Сюда, со знанием дела вписывает он пьесы Гоголя и разбирает особенности их постановок – и первых, и последних (в эмиграции). В начале статьи Анненков перечисляет спектакли и кинофильмы, осуществленные на сюжеты русских классических произведений (Толстой, Достоевский, Гоголь здесь первенствуют). В эмиграции (в Париже и других местах) на сцене играли не только "Ревизора" или "Женитьбу", но и сценические переделки повести "Нос", поэмы "Мертвые души", а также "Записок сумасшедшего" и "Шинели" (две последние – пантомимы). Автор напоминает мемуарные свидетельства, как Гоголь читал вслух свои произведения. Далее – краткая история постановки и неуспеха на русской сцене при жизни Гоголя "Женитьбы", о которой Ю.Анненков говорит, что написать такую пьесу до Островского было действительным "художественным открытием". Именно в этом видит он заслугу Гоголя как драматурга. "Ревизор", "Женитьба", "Игроки" и другие незаконченные пьесы Гоголя "положили основание новейшей драматургии, в которой сформировался талант Островского" (с. 64). Автор подчеркивает, что Гоголь первым "заговорил о "мизансцене", то есть о самостоятельном искусстве постановщика, которому должна быть подчинена игра всех участников спектакля", что Гоголь "обладал воображением постановщика и видел глазами сценическое, зрелищное развитие своих пьес" (с. 65). Доказательством этого служат "немая сцена", пояснения и ремарки Гоголя, его советы, как ставить "Ревизора". Относительно самой комедии Анненков приводит факт подсказки ее сюжета Пушкиным и прибавляет, что Гоголь мог также читать рукопись пьесы Г. Квитки-Основьяненко "Приезжий из столицы", имеющей сюжетное сходство с "Ревизором", а также пьесу некоего Жукова "Ревизор из Сибири" на ту же тему.

Как художник Анненков находит общие точки сближения пьес Гоголя с живописью, например, – комедии "Женитьбы" с современной ей картиной Павла Федотова "Сватовство майора". "Эти произведения стали для меня близнецами", – замечает он (с. 69). Вспоминает автор "Ревизора", поставленного Мейерхольдом: "Вся структура пьесы и даже ее текст были перекроены. Но, перелицевав пьесу, Мейерхольд поступил по-гоголевски, так как сам Гоголь писал… "Можно все пьесы сделать вновь свежими, новыми… Возьми самую заигранную пьесу и поставь ее как нужно… Публика повалит толпою"" (с. 71 – 72). "Мейерхольд скомбинировал сценическую композицию, составленную из всех существующих редакций комедии, – пишет Анненков, – включая и черновые наброски. Он пополнил ее фрагментами из других произведений Гоголя – "Женитьбы", "Игроков", "Отрывка" (Собачкин), "Мертвых душ". В текст были включены и собственные измышления автора переделки" (с. 72). В заключение автор говорит, что Гоголь, вопреки утверждениям советских литературоведов, не был "противником царского режима", что в советских изданиях монархические признания Гоголя исключались из его сочинений. Действительно, в те времена "полное" собрание сочинений Гоголя не было полным по произволу цензуры.

Жизнь с Гоголем


Два очерка Бориса Зайцева о Гоголе – "Гоголь на Пречистенском" (Возрождение. Париж, 1931. 29 марта) и "Жизнь с Гоголем" (Современные записки. Париж. 1935. № 59) – не относятся напрямую к гоголеведению, так как это вещи более художественного, чем научного порядка. Но в них живой кистью вполне достоверно запечатлены не только ушедшая эпоха, но и облик Гоголя. Более того, опыт читательского восприятия Зайцевым Гоголя в какой-то степени типичен для целого поколения. В первом очерке автор говорит, что Пречистенский бульвар для Гоголя был как бы "последним". Здесь, неподалеку – на Никитском бульваре – он жил в доме Талызина у графа А.П.Толстого. "Гоголь любил Пречистенский бульвар, – пишет Зайцев. – В нем самом не было светлого, но стремление к красоте – Рима ли, Италии, наших золотых куполов – всегда жило. И то, что прославить писателя Москва решила на Пречистенском, не удивляет". Тут, в начале бульвара, в 1909 году был поставлен памятник Гоголю. "На Тверском бульваре Пушкин уже входил в пейзаж… – продолжает Зайцев. – Очередь дошла до Гоголя… Памятник заказали скульптору Андрееву…" Как известно, этот памятник в советское время был заменен другим. Андреевский же и сейчас находится во дворе дома, где скончался Гоголь. Весной 1909 года Зайцев приехал из Рима и поселился на Сивцевом Вражке, в центре старой арбатской Москвы. Характеризуя памятник Гоголю, он говорит, что Андреев, вращавшийся в кругу декадентов, изобразил его "измученным, согбенным". "Одним словом, памятник не выигрышный", – замечает Зайцев. Открытие памятника описано им в слегка ироническом тоне, тоне некоторого разочарования: "Да, неказисто он сидел… и некий вздох прошел по толпе". Отметил писатель и "печальную сторону" речей на этом торжестве: их ходульность, официальность. Описана им и "скука" торжественного заседания по случаю юбилея Гоголя в Московском университете, на котором почти не было писателей. На другом юбилейном заседании – в консерватории – разразился скандал в связи с речью Валерия Брюсова, считавшего Гоголя "испепеленным" тайными бурями и страстями. Когда он стал говорить "о желудке и пищеварении" Гоголя, – его прервали, стали кричать: "Довольно! Безобразие! Долой!" Речь окончена была под свист. Заканчивается очерк на минорной ноте: "Одиноким Гоголь прожил. Одиноким перешел в вечность".

"Жизнь с Гоголем" – собственно воспоминания о том, как читался и воспринимался Гоголь в жизни писателя Зайцева, начиная с детства. Очерк разделен на отрывки. В первом автор рассказывает о том, как вообще воспринимали произведения Гоголя дети. В отличие от взрослых (видевших в Гоголе юмориста) – серьезно, и особенно повести "Вечеров на хуторе близ Диканьки" и "Тараса Бульбу". "Гоголь юной душе предстоит не весь, но героически-поэтической своей стороной", – пишет Зайцев (с. 273). Но вот ребенок стал юношей: "Мертвые души", "Ревизор" – темы для сочинений "О значении Гоголя в русской литературе", о "гоголевских типах" – "все это нужно, полезно… но казенно". Далее, замечает автор, – "в студенческие годы наступает перерыв. Гоголь прочитан, это "классик", великий писатель… ну и Бог с ним" (с. 274).

Как и в предыдущем очерке, Зайцев вспоминает о памятнике Гоголю: "Памятник вдохновлен новым пониманием Гоголя. Удачно или неудачно исполнен, в нем есть отголоски писаний о Гоголе Мережковского, Брюсова". В этой связи упоминаются книга Мережковского "Гоголь и чорт" и статья Брюсова "Испепеленный". По словам Зайцева, в противовес трактовке Гоголя как "основателя реализма русского", символисты обратились к "внутреннему миру" писателя: "Гоголь повернулся новой стороной. Интерес к нему усилился" (с. 274). Касаясь новых подходов к языку Гоголя, Зайцев говорит, что Гоголя бранили за неправильности, а теперь видно, – "как своеобразными кажутся его строки, льющиеся по каким-то сложнейшим, лишь прозаикам ведомым законам… Как он отделывал свои произведения". Пользуясь исследованиями академика Н.С.Тихонравова, Зайцев составляет себе верный взгляд на метод творческой работы Гоголя: "подготовляя к новому изданию, перечитывает он, выправляет свои писанья. Подтягивает и укрепляет фразу. Добивается большей яркости и живописности. Выбрасывает… лишние эпитеты" (с. 275). Что касается "Тараса Бульбы" – "он не усох, а раздался вширь. Тут дело особое… "Тараса Бульбу" Гоголь не то чтобы стилистически обрабатывал, а внутренно растопил и перелил в новые, обширнейшие формы. Получилось новое произведение".

Вспоминая годы революции, отъезд в эмиграцию, Зайцев замечает, что эмигранты покинули "Россию, Гоголя породившую". В чужих странах русские писатели жили русскими интересами, русской культурой. Но страшно было не видеть перспективы возвращения. "Становится почти жутко, – пишет Зайцев, – когда подумаешь, что вот уже в последний раз пересматриваешь святыни родной литературы: Толстого и Достоевского, Тургенева, Гоголя. Вечные спутники! Но не вечно самим себе равные, с разных сторон раскрывающиеся, по-разному воспринимаемые, сопровождая нашу жизнь" (с. 276 – 277). Зайцев говорит о прочтении Гоголя в новых условиях и в состоянии человека взрослого, многоопытного. При этом перечитываемый Гоголь – как бы иной. Даже детский восторг от "Тараса Бульбы" забывается, повесть кажется слишком простой по идее: "Тема Сенкевича, попавшая в руки Гоголя…" (с. 277). Но "Ревизор" и "Мертвые души" – не тускнеют. И однако: "История с ревизором удивительна, написана каким-то необычайным существом, но подозрительна. Она создана человеком, еще не преодолевшим в себе Хлестакова" (с. 278). Много странностей открывается и в "Мертвых душах", но они – "крепче". Вместе с тем "сила галлюцинации" в поэме "родственна магии и – пожалуй – имеет даже неблагодатный характер. Что-то есть в ней общее с вызыванием духов" (с. 279) – действия, характерные для "серебряного века" в среде интеллигенции.

Парадокс чтения углубляется, но в "лучшую" сторону: "И круг проникновения в Гоголя расширяется. Вновь появляются "Переписка с друзьями", письма, но теперь и "Авторская исповедь", и раньше совсем не замеченные "Размышления о Божественной литургии". В этих чтениях складывается более полное и сложное представление о Гоголе" (с. 280). Наконец приходишь к мысли: "А другая его сторона совсем иная. С детства несокрушимая вера в Бога… чувство великой ответственности за свою жизнь". Как почти никакой другой писатель, Гоголь заставляет и его самого принимать с глубоким интересом. "Был у Гоголя еще дар, прекрасный, но не дающий покоя: стремление стать лучше (сознавая свои несовершенства)" (с. 281). Аскетические устремления Гоголя становятся достоянием думающего читателя, начинают учить. Зайцев говорит, что "аскеза давалась Гоголю, по-видимому, трудно". По прочтении "Выбранных мест из переписки с друзьями" с мыслью о внутреннем устроении самого автора, Зайцев заключает: "Да, уж никак не назовешь здесь Гоголя христианином среднего, серенького типа! Не было в нем никакого благополучия! Или спасение, или гибель… "Переписка" книга такая, что читая ее в зрелом возрасте… нельзя ее не переживать. Она именно не читается, а переживается… Это книга героического духа" (с. 282).

Говоря о непонимании "Переписки" даже друзьями, Зайцев замечает, что дьявол "напустил тумана в глаза и навел марево даже на людей, казалось бы, обязанных Гоголя понять" (с. 283). Стиль позднего Гоголя изменился: "Мало зрительных образов. Тут уж нечем блеснуть. И не до блистания. Некий ровный, серовато-жемчужный налет над его страницами. А строка звучит тонкими, удивительными, гоголевскими – еще не изученными – ритмами" (с. 284). Относительно неудачи второго тома "Мертвых душ" Зайцев отмечает, что Гоголь "выдумывал лица неживые, разных Костанжогло и Муразовых, впадал в морализирование, неубедительно "обращал" к добру Чичикова, вводил какого-то добродетельного генерал-губернатора". Вероятно, всем этим Гоголь как художник не мог быть вполне удовлетворен. Зайцев предположил существование еще одного пути – спасительного для Гоголя, но до конца не осуществленного – пути духовной прозы. "Может быть, Гоголь, пройдя полосу крайнего морализирования, желания непременно поучать, чуть не насильно вести к благу, и успокоился бы и, взявшись за писание иного рода, где сияла бы его восторженность, его жажда небесных звуков, написал бы произведение живоносное, обвеянное Духом Святым. Но это не были бы "Мертвые души". Намеком на такую, возможную, удачу является замечательное его предсмертное произведение "Размышления о Божественной литургии". Не берусь судить о нем со стороны богословской. Но как поэзия и литература это прекрасно, полно истинной гармонии, духовности и под скромным обликом описания церковной службы дает в самом напеве своем, в прозрачности, внутренней просветленности как бы отражение в словесности духа Литургии. В "Размышлениях" Гоголь поступил как музыкант, в зрелом возрасте перешедший от сочинения светской музыки к созданию церковной" (с. 284 – 285).
"Может быть, – рассуждает далее Зайцев о судьбе Гоголя, – если бы он вполне оставил прежние литературные формы и для нового своего духовного содержания искал нового писания, не имеющего отношения к Чичиковым, но и лишенного дидактизма (ведь и "Размышления" ничего не навязывают, они изображают, отображают) – возможно, все было бы по-иному и жизнь его приняла бы другой вид". Но этого не случилось.

Итак, писатель Борис Зайцев на протяжении своей жизни от детства до зрелости читал произведения Гоголя, в каждом возрасте и при разных обстоятельствах находя в них новые грани, чуть ли не новое содержание. "Опасение, что Гоголя слишком хорошо знаешь, что он исчерпан и при перечитывании не даст нового или даже побледнеет, не оправдывается. Читаешь его по-иному и находишь не совсем то, что думал найти… Но находишь очень многое. Замечательна разница с Толстым. Перечитывая Толстого, в сущности, дальше "Войны и мира" и "Анны Карениной" идти не хочется. С Гоголем иначе, хотя сильнее первого тома "Мертвых душ" и он ничего не написал. Но своим путем, фигурою – Гоголь зовет дальше" (с. 285).

Символисты сказали новое слово, замечает Зайцев, но не поняли Гоголя во всей его полноте. Обузили его. "Не выудишь из Валерия Брюсова, что Гоголь любил детей, а это именно так: вот этот Гоголь, якобы только и занимавшийся чертовщиной, детей любил, и дети его любили" (с. 286). Восхищается Зайцев нестяжательностью Гоголя "Нищенство есть блаженство, которого еще не раскусил свет", – приводит он слова писателя. "Сомнения, тоска, даже отчаяние посещали его, – пишет Зайцев. – Посещало и страшное чувство безблагодатности, оставленности Богом. Крест тягчайший! Но с какой покорностью, смирением он его нес!.. Все равно он прожил героически. И заслужил терновый венец – увенчание великих жизней, пусть и кажущихся неудачами" (с. 287).

Бедному сыну пустыни снился сон…


Небольшая статья канадского профессора Ростислава Плетнева ""Жизнь" – стихотворение в прозе" (Грани. Париж, 1959. № 42) посвящена раннему произведению Гоголя, датируемому им самим 1831 годом и помещенному в сборнике "Арабески" (1835). Эта вещь Гоголя, которую автор статьи называет своеобразным "стихотворением в прозе" и которая редко привлекала внимание исследователей, хотя и невелика по объему, но содержит весьма широкий взгляд на мир в один из ключевых моментов его бытия: в день Рождества Христова.

Р. Плетнев полагает, что "Жизнь" можно рассматривать в трех аспектах: 1) как философско-христианское рассуждение, 2) как историческую панораму, и 3) как художественное произведение: стихотворение в прозе. В статье разбирается только третий аспект. ""Жизнь", – пишет Плетнев, – произведение романтическое, но написанное в так называемом "высоком стиле", во всем почти отвечающее теории о "трех штилях" М. Ломоносова" (с. 154). Далее литературовед развивает эту мысль, накладывая ее на все творчество писателя: "Гоголь, сознательно или бессознательно, так и писал всю свою жизнь: то стиль выспренно бомбастический – риторика с громами и молниями "барокко" и романтизма, порою стиль, полный искреннего пафоса и "звона", то – средний, разговорный, но с примесью и тут церковнославянских речений, то, наконец, стиль "подлый", "низкий" в сказе, в юмористических ремарках, в комедиях, в диалогах ряда обыденных героев" (с. 154 – 155).

Опыт ритмической прозы был не единственным – у Гоголя есть много ритмизованных пассажей (хотя бы в "Мертвых душах" о "птице-тройке"). Плетнев, основываясь на первой строке "Жизни" ("Бедному сыну пустыни снился сон…"), развивает мысль о теме "сновидения" (как правило пророческого), что, как он полагает, идет у Гоголя от его учителей Пушкина и Жуковского. А от Гоголя эта тема пришла к И.С.Тургеневу и Л.Н.Толстому. Тип "панорамного обзора" также был подхвачен писателями послегоголевского периода. Исследователь отмечает хотя и незначительное, но все же заметное влияние А.А.Бестужева-Марлинского в лексике Гоголя, – момент как бы отрицательного свойства, заключающийся в основном в расхожих романтических штампах. "Малая по размерам, – заключает Плетнев, – но характерная по идеям, по построению и стилю "Жизнь" отражает, как капля солнце, все самое дорогое, самое существенное для Гоголя – поэта, историка и христианского мыслителя" (с. 157).

Смех Гоголя


В "Сборнике статей, посвященных памяти Н.В.Гоголя", изданном в Буэнос-Айресе в 1952 году иждивением Русской колонии в Аргентине, помещено философское эссе игумена Константина (Зайцева) "Гоголь как учитель жизни". Первые страницы его посвящены "смеху" в духовном понимании. "Смеха не слыхали окружавшие Спасителя. Можно ли представить себе смеющейся Деву Марию?" (с. 35). "Остережемся, однако, этот запрет смеха переносить из мира духа в область явлений душевных". В будничной жизни смех живет в разных качествах. Когда человек предает себя жизни духа – "умирает в нем смех" (с. 36). Искусство – дело душевное. Гоголь "пронизан душевностью" не только в художественных произведениях, но и когда касается "вопросов морально-религиозных" (с. 37). В его распоряжении два основных средства – "фантастика и смех". Порываясь к духовному, Гоголь ломает "рамки искусства, не вмещаясь в них". Идет "поединок между "поэтом" и "моралистом". "Беззаботен гоголевский смех, беспечна гоголевская фантастика. Но как много уже содержат в себе и как многому учат даже и этот смех и эта фантастика" (с. 38). В плане душевном гоголевский смех уже отчасти обладает "великой религиозно-моральной силой, неизменно бóльшей, чем гоголевская фантастика" (с. 38 – 39). Объясняя "Ревизора", Гоголь снижает силу "учительности" своего смеха, придавая ему функции "религиозно-окрашенного высшего морального суда" (с. 39 – 40). В церковно-христианском сознании роль сатиры, смеха – ничтожна. "Искусство человеческое, как бы оно убедительно ни говорило о небесном, как бы привлекательно оно ни живописало, земным остается. В лучшем случае оно лишь подводит человека к духовному миру" (с. 40). Гоголь "до предела доводит наблюденную им пошлость жизни – и примиряет с ней читателя. По крайней мере – пока читатель находится под обаянием его художественного дара" (с. 42). В этом смысле у Гоголя много сходства с М. Зощенко. Речь идет о смехе не бичующем, не гневном, но "примиряющем" (с. 44). Пушкин, слушая чтение "Мертвых душ", сначала смеялся, потом умолк и сказал: "Боже, как грустна наша Россия!". Эта реплика Пушкина "засвидетельствовала всё нравственное величие гоголевского смеха", однако этот смех, обнажая всю убогость житейской действительности, красоты духовной обнаружить за ней и показать не в силах. "Как же не явиться грусти" (с. 45). Но грусть – это мысль уже о другом, высоком, что должно было бы быть. Как бы дополняя Пушкина, автор пишет: "Правильной репликой души, внутренним ухом расслышавшей голос смешливо-скорбной музы Гоголя были бы не слова Пушкина "как грустна наша Россия", а обращение к Богу с другим, более обобщенным возгласом из глубины сердца возникающим: "Боже, как грустна наша жизнь, как жалок человек, который не живет жизнью духа" (с. 47). Здесь и намечен тот "переворот", который Гоголь пережил, устремившись к Церкви. "Важно уразуметь великий урок самой решимости Гоголя встать на путь "духовного" делания… Такая решимость не есть еще окончательное разрешение всех своих внутренних тяжб, не есть еще примирение с Богом полное… Но это был первый шаг на всецело правильно намеченном себе пути". Гоголь "взял Крест! Что должно было следовать за этим? Отвергнуть себя и идти за Господом" (с. 48). Тут-то и возникло противоречие: повернувшись к Церкви, Гоголь все-таки оставался "литератором", и в этом именно качестве пытался служить Богу. В силу особенности своего таланта Гоголь мог воспроизводить только "низкую прозу" жизни, создавать типы отрицательные, точнее, бездуховные. Художественное творчество отказалось служить Гоголю. Учителем жизни в этот период он был лишь в качестве пророка-публициста. Но и тут "так многое первый увидел он, первый показал, так многое о многом поведал нам сокровенно-важного" (с. 49 – 50). Наконец – "урок личного подвига", смерти Гоголя, почти никем, даже из друзей не понятого. Он молчит, он "угрюм". "Оживает с детьми, которые его любят больше, чем взрослые" (с. 51). "Этот молчащий, "пустой" Гоголь, с которым уже не о чем даже и говорить, но находящий легко общий язык с детьми, осознавший черствость своей молитвы, свое бессилие у Гроба Господня, – это уже тот Гоголь, странную смерть которого мы в этом году поминаем". Не наше дело – "патология" смерти писателя, недели и дни его умирания. Другое дело – "духовное содержание этого длительного умирания. С мужественным взятием креста в Гоголе сливалось… молитвенно-вдохновенное отвержение себя, все более углубляющееся". Статья завершается утверждением: "Да, есть чему научиться у Гоголя! Кто из русских писателей и вождей русского общества так уверенно взял курс на Церковь?.. Путь спасения человеческой души явлен в образе Гоголя с убедительностью несравнимой ни с чем – в свете его беспримерной смерти. Сумеем же в ослепительных лучах, исходящих от его смертного лика, распознать на пользу и себе, и России всю учительную сторону в жизни и деятельности Гоголя" (с. 52 – 53).

Верный сын России


В том же сборнике, изданном русскими эмигрантами в Аргентине, напечатана статья историка Николая Тальберга "Гоголь – глашатай Святой Руси", которая имеет подзаголовок: "Ответ клеветникам подлинной России". Статья не исследовательская, не аналитическая. Автор при помощи цитат из произведений Гоголя указывает на то, что великий писатель "был убежденным верным сыном России, Российской Империи" (с. 54), приводит слова Гоголя из письма к графу А.П.Толстому, опубликованного под названием "Нужно любить Россию", о том, что "не полюбивши Россию, не полюбить вам своих братьев, не возгореться вам любовью к Богу, а не возгоревшись любовью к Богу, не спастись вам" (с. 55). "Набирайся русской старины", – советовал Гоголь поэту Н.М.Языкову, – "имей такую чистую, такую благоустроенную душу, как имел Карамзин, и тогда возвещай свою правду: все тебя выслушают, начиная от царя до последнего нищего в государстве" (с. 56, 57). Гоголь глубоко понимал, пишет Тальберг, что составляет сущность "чудной нашей России". "Сын Киевской Руси… он всем своим нутром ярко восчувствовал те незыблемые устои, на которых должна покоиться Российская Держава" (с. 58). Особенно знаменательные слова Гоголь вкладывает в уста героев повести "Тарас Бульба", – это слова о любви к православной России, за которую запорожцы и умирали в борьбе с латино-поляками. Вот в бою смертельно ранен Мосий Шило; упал он, наложил руку на свою рану и сказал: "Прощайте, паны-братья, товарищи! Пусть же стоит на вечные времена православная Русская земля и будет ей вечная честь!" (с. 63). Автор приводит перечень "малороссийских", но неотделимых от России, имен святых подвижников и государственных деятелей. Сам Гоголь – коренной малоросс. "Малороссийский народ был в огромной массе своей с Гоголем, – замечает Тальберг, – а не с теми отщепенцами, которые, подобно сыну Тарасову – Андрею, отреклись от тысячелетней России" (с. 66).


Страница 3 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | Конец | Все

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру