Князь Петр Андреевич Вяземский: литература и жизнь

В старости князь Вяземский время от времени писал стихи о том, что его жизнь оказалась слишком долгой: он родился в 1792 г., умер в 1878-м. Научная биография Вяземского все еще невозможна: только чтобы собрать, прокомментировать и напечатать оставшиеся после него рукописи, видимо, нужно прожить несколько жизней, соизмеримых по продолжительности с его жизнью – и вот уже много поколений исследователей изучают и издают его письма, статьи, мемуары и дневники – и работа далека от завершения [1]. В настоящее время даже написанное им самим мы знаем, в сущности, избирательно; так, например, его обширнейший эпистолярий не изучен и в десятой части, а это означает, что его отношения со многими и многими современниками в настоящее время могут быть охарактеризованы только приблизительно. Достаточно будет напомнить, что до сих пор не опубликована большая часть его переписки с Жуковским, в небольшой части напечатаны письма его к жене, этот своеобразный дневник литературных отношений Вяземского за многие годы, почти не привлекала внимание исследователей переписка его с А.Я. Булгаковым, П.И. Бартеневым, Н.П. Барсуковым, Я.К. Гротом… Практически совершенно не изучены отношения Вяземского с музыкантами, художниками, театральными деятелями его эпохи. Он не был ни опытным рисовальщиком, ни драматургом, сочинявшим для театров (единственный замеченный современниками его опыт в этой области – написанный совместно с А.С. Грибоедовым водевиль "Кто брат, кто сестра", провалившийся при первом же представлении), но в обширный круг его знакомств входили многие известные художники (К.П.Брюллов, О.А.Кипренский, А.О.Орловский, В.М.Ванькович, И.О.Вивьен), музыканты и композиторы (А.Н.Верстовский, И.И.Геништа, М.И.Глинка).

Но существенны не только очевидные биографические лакуны: Вяземскому, который как-то написал, что судьба дала ему несколько профилей, но не дала фасы, без труда удалось убедить биографов ему поверить. В самом деле, его профили, о каждом из которых уже много написано, как-то не собираются в портрет законченный и определенный. Он и язвительный сатирик, и элегик, поэт кружковый и салонный, мемуарист и чиновник на государственной службе, переводчик, историк, политический публицист. Его вклад в русскую культуру огромен, а его образ теряется не только в потоке времени, как когда-то говорили поэты, но и в потоке трудно обнимаемых воображением историка разнородных фактов.

В этой связи уместно будет напомнить, что давно уже в самых разных сочинениях о Вяземском общим местом стало утверждение о "сломе" его мировоззрения, который произошел в 1830-1840-е гг.: либерал и даже фрондер стал консерватором и резко дистанцировался от оппозиционного ("освободительного") движения [2]; собственно говоря, этот взгляд восходит к Герцену и Огареву, захотевших увидеть в Вяземском отступника свободы, ретрограда, не устающего воздвигать все новые умственные плотины на пути новых людей к господству над умами [3]. Между тем, драма Вяземского заключалась не в том, что взгляды его резко менялись: наоборот, они отличались скорее постоянством, чем изменчивостью, а потому Вяземский в самые разные исторические эпохи оказывался неудобен, сомнителен, даже странен, нелеп и смешон; он значительно реже считался с движением времени, чем это было принято, и заслужил нарекания сначала консерваторов, а потом радикалов [4]. Вообще сознательное жизнестроительство, о котором все чаще и применительно к самым разным авторам говорят сейчас, обычно оказывается историей отнюдь не всегда успешных попыток  человека остаться самим собой в меняющихся обстоятельствах. В случае с Вяземским это действительно главная проблема, поскольку она не просто была им замечена или отмечена, но на протяжении многих лет оставалась постоянным предметом рефлексии.

Его литературные пристрастия остались связанными с эпохой Карамзина, Жуковского, Пушкина, с "разрозненной" - и так и не консолидировавшейся "плеядой". Вяземский так сказал об этом на обеде, данном в Москве в ноябре 1850 г. в честь его возвращения в Россию: "Я старый москвич, и вы во мне видите и приветствуете один из уцелевших обломков старой, т. е. допожарной, Москвы <…>. Я был питомцем Карамзина: теснейшие узы родства и сердца связывали меня с ним. У меня в Подмосковной, и на глазах моих, написал он несколько томов своего бессмертного творения. Нелединский, Дмитриев также ласкали меня, отроком, в доме отца моего. После, когда я возмужал, они удостаивали меня своей особенной приязни. На дружеских и веселых пирах обменивались мы с Денисом Давыдовым рифмами и бокалами. Я не дожил еще до глубокой старости, но грустно уже пережил многих друзей, многие литературные поколения. Пушкин, Баратынский, Языков возросли, созрели, прославились и сошли в могилу при мне. Во мне приветствуете вы старейшего друга еще живого, но, к сожалению, давно умолкшего, Батюшкова!" [5]. Тема утраты своего круга – одна из основных в творчестве Вяземского 1850-1870-х гг. В день своего восьмидесятилетия он писал:

Все сверстники мои давно уж на покое,
И младшие давно сошли уж на покой;
Зачем же я один несу ярмо земное,
Забытый каторжник на каторге земной?

И пять лет спустя:

Жизнь мысли в нынешнем, а сердца жизнь в минувшем.
Средь битвы я один из братьев уцелел:
Кругом умолкнул бой, и на поле уснувшем
Я занят набожно прибраньем братских тел.

Этот разлад между внешним и внутренним, эта способность переживать прошедшее острее, чем день сегодняшний, осмысляется им как условие личностной идентичности и вместе с тем как основа культурного сознания вообще. Его не заботит его вопиющая несовременность, более того, он склонен ее афишировать. В "Автобиографическом введении" к собранию своих сочинений (1878) к рассказу о детско-юношеском своем увлечении Сумароковым, Вяземский считает нужным прибавить, что "и ныне не отрекается" от него, и это не "игра", а именно жизнь, основным содержанием которой стало сохранение культурной памяти. В этой статье, как и во многих других статьях Вяземского, эпохи Сумарокова, Карамзина, Жуковского, Пушкина не просто и не только связываются с литературной современностью, они вообще этой современности не противопоставляются, поскольку Вяземский очень хорошо знает, что в культуре есть, так сказать, неизымаемые имена и голоса, беспечивающие само ее существование и единство.

Показательна в этом отношении история формирования текста "Старой записной книжки", напечатанной в восьмом томе собрания сочинений Вяземского уже после его смерти.

Замысел собрать и напечатать вместе циклы заметок, публиковавшихся в "Вестнике Европы" в 1808-1810 гг. под заглавием "Безделки" [6], в журналах и альманахах 1820-х гг. под заглавием "Выдержки из записной книжки" [7] и в изданиях П.И.Бартенева в 1870-е гг. под несколькими заглавиями, варьировавшими найденную именно в это время формулу "Старая записная книжка" [8], возник у Вяземского не позднее 1873 г. 5/17 октября он писал к Бартеневу: "Я не прочь отпечатать особою книжкою старую тетрадь и приложить к ней старые выдержки из разных журналов старых, альманахов и все, что у Вас напечатано из Остафьевского архива" [9]. В 1875 г., просматривая рукописные копии некоторых из этих публикаций, Вяземский вновь и вновь возвращался к своему замыслу. Так, в первой половине ноября 1875 г. Он пишет к Н.П. Барсукову, уже занятому подготовкой собрания его сочинений, и между прочим замечает: "В <">Вестнике Европы<"> 1807-1808<->го и 9<->го года [10] должны быть напечатаны разные мои отметки, выписки, под заглавием Безделки. Имеются ли оне в виду? – Там же разные выписки из франц<узского> писателя Ривароля" [11]. Вероятно, Вяземский и позднее спрашивал Барсукова о судьбе "Безделок"; во всяком случае, последний в письме к Вяземскому от 23 марта 1876 г. сообщал: ""Безделки" (1808) отнесены в <">Записную книжку<">, которая составит отдельный том. Я уже приступил к составлению необходимых библиографических замечаний, которые поместятся в конце тома. По мере накопления их позвольте присылать к Вам тетради с оными на Ваше воззрение и утверждение" [12]. Вяземский, таким образом, хоть и не дождался выхода "Старой записной книжки", составивший восьмой том его собрания сочинений (он выйдет только в 1883 г., т.е. через шесть лет после смерти автора), но получил самые широкие редакторские полномочия и не преминул, конечно, ими воспользоваться [13].

Для полноты картины отмечу еще, что в 1876 г. он рассматривал возможность печатать "Старую записную книжку" отдельно. В письме его к Барсукову от 21 марта / 2 апреля 1876 г. читаем: "Полагаю, что до полного издания меня, не худо было бы отпечатать отдельною книжкою мою <">Старую записную книжку<">. Из всего что есть в архиве <т.е. напечатано в журнале "Русский архив" – Д.И.>, выйдет порядочный том. А у меня в запасе есть еще дополнение к нему. Это был бы род закуски перед обедом. Вы могли бы исподволь сортировать статьи и сделать к ним алфавитный список по заглавиям имен, предметов, с таким, например, распределением:

биографические,

анекдотические,

литературные,

житейские, или общие,

что-нибудь в роде того, что Вы сделали для Храповицкого [14]. Тех же щей да пожиже. Разумеется, исторических пояснений не нужно. Одно оглавление голословное, но несколько систематическое. Что Вы на это скажете? Буду ждать ответа" [15]. Заинтересованность Вяземского, выразившаяся в последних двух фразах, конечно, нешуточная и неподдельная; он спешит, понимая, что того обеда, о котором пишет к Барсукову, т.е. отпечатанного собрания своих сочинений, может и не дождаться – как, собственно, и произошло.

Но вот что действительно любопытно: недвусмысленно и даже настоятельно выражая желание видеть "Старую записную книжку" в печати, Вяземский отказывается подписывать своим именем те ее фрагменты, которые отдает в "Русский архив" Бартенева. Почему? Конечно, мы можем сейчас только приблизительно ответить на этот вопрос. Во всяком случае, причин было несколько. В письме Вяземского к Бартеневу от 12 апреля 1872 г. читаем: "Я часто диктовал небрежно и даже неохотно, чтобы скорее дело с рук свалить. А потому еще более не хочу явиться перед публикою ответственным хроникером. А пускай за все отвечает Саратовский благоде<те>ль [16], которого прошу не выдавать, и отстаивать на живот и на смерть" [17]. Как видим, в этом письме Вяземский сделал все возможное для того, чтобы подчеркнуть свое нежелание выступить в роли "ответственного" мемуариста; отсутствие подписи в этом контексте может рассматриваться как один из способов осложнить эту роль, выделить в ней игровой момент, даже выйти за ее рамки. Другую версию находим в письме Вяземского к Барсукову от 14/26 марта 1873 г.: "Я не скрываю себя, но не хочу видеть имя мое в печати, пока я за границею, во избежание полемики в случае необходимости" [18]. Напомню, наконец, замечание Вяземского из его письма к Бартеневу от 30 апреля / 12 мая 1873 г.: "Не желаю видеть имя мое в печати. Отсутствующему и больному как-то неловко вмешаться в толпу. Вероятно, многие меня узнают. Но это другое дело. Я все таки остаюсь под защитою и неприкосновенностью маски. А в наши дни, едва ли можно как и честной женщине являться без маски в публичный наш литературный маскарад" [19]. Конечно, мы не обязаны принимать все эти и другие подобные признания Вяземского за чистую монету: скажем упоминание его о своей авторской "небрежности" напоминают характерную и уже в годы его молодости никого не вводившую в заблуждение условную формулу, порожденную эстетизацией дилетантизма в кругу карамзинистов. Существенно и другое: указание Вяземского на нежелание компрометировать свое имя, выставляя его в современных журналах, скорее всего, тоже мистификация, поскольку другие свои статьи, публиковавшиеся в том же "Русском архиве" Вяземский отдавал в печать за полной подписью, делая исключение только для "Старой записной книжки".

Суть дела, по-видимому, заключается в том, что это стремление Вяземского к анонимности находит совершенно недвусмысленное соответствие в самом тексте "Старой записной книжки". Действительно, в этом произведении, которое иногда (на мой взгляд, неправданно [20]) называют мемуарами, почти совершенно не фигурирует их автор [21] который лишь время от времени напоминает о себе, выступая под криптонимом "NN" [22]. Вместе с тем, в "Старой записной книжке" отсутствует и сколько-нибудь отчетливая граница между биографией Вяземского и событиями, которые не имели к ней прямого отношения: Вяземский часто говорит о происшествиях и разговорах, свидетелем или участником которых он не был и быть не мог [23]; он передает чужие рассказы, делает выписки из мемуаров разных лиц и комментирует эти выписки. Он не пишет мемуары: он создает "<…> свою Россиаду не героическую, не в подрыв херасковской <…>, а Россияду домашнюю, обиходную" [24]. Если перед нами и "мемуары", то составленные не из "внешних" событий частной биографии (продвижение по службе, перечни успехов или поражений в различных областях общественной жизни и т.п.), а из фрагментов жизни внутренней: в "Старой записной книжке" фиксируется то, что остается в памяти как отражение общественного и литературного быта в его психологическом и эстетическом аспектах. Это "мемуары", в которых место событий заняли остроумные замечания в разговорах или книгах, место дел – слова ("слова поэта суть уже его дела"), место официальных биографий – домашние и кружковые. И в этом внутреннем плане охарактеризованы несколько эпох русской жизни; быт удалось поднять на уровень истории, и на мгновение русская культура обрела возможность единства, быть может, не вполне призрачного.

В этом именно контексте, как представляется, обретает подлинное значение та обреченная на неуспех борьба, которую Вяземский вел на протяжении долгих лет с теми, кто пытался пересмотреть признанные некогда в кругу Карамзина, Дмитриева, Жуковского, Пушкина оценки исторических событий и культурных фактов. Идея множественности прочтений исторического процесса, столь близкая многим писателям двадцатого века, показалась бы Вяземскому нелепой; сложившиеся в его кругу представления о русской послепетровской истории рассматривались им не как одни из возможных, а как единственно правильные. Как известно, в числе авторов, которым оппонировал Вяземский, сознававший себя одним из последних хранителей исторической истины, оказался Лев Толстой с романом "Война и мир" [25]. Не менее показательны многие полемики Вяземского с мемуаристами 1860-1870-х гг., в частности, с А.О.Пржецлавским и В.П.Бурнашевым, чьи воспоминания печатались, в частности, П.И.Бартеневым в журнале "Русский архив" [26].

Литература не только никогда не отделялась Вяземским от жизни, но и должна была, как он полагал, отражать "мнения, страсти, оттенки, самые предрассудки <…> общества" [27]. Именно с этой точки зрения Вяземский рассматривает, например, знаменитую комедию Грибоедова. Говоря о достоинствах "Горе от ума", он с бóльшим желанием отмечал недостатки. Первые, как полагал Вяземский, были обусловлены стремлением Грибоедова создать в своей комедии картину общественной жизни Москвы [28], вторые — тем, что эта картина не удалась, не точна.

Для Вяземского оказалось неприемлемым то предпочтение, которое Грибоедов отдавал Петербургу перед Москвой: "<...> вопреки Грибоедову и последователям, слепо поверившим на слово сатирическим выходкам его, оценка Петербурга и Москвы должна быть признана именно в обратном смысле, т.е. что в Москве было более разговоров и толков о делах общественных, нежели в Петербурге, где умы и побуждения развлекаются и поглощаются двором, обязанностями службы, исканием и личностями. Оно так и быть должно: в Петербурге - сцена, в Москве - зрители; в нем действуют, в ней судят" [29]. Вяземский опирается здесь не только на собственный опыт, но и на известные мнения Карамзина: "Есть еще другое свидетельство, и более важное, об умственном, гражданском и политическом состоянии старой Москвы. Вот что говорил Карамзин в путеводительной записке в Москву: "Со времен императрицы Москва прослыла республикою. Там, без сомнения, более свободы, но не в мыслях, а в жизни; более разговоров, толков о делах общественных, нежели здесь, в Петербурге, где умы развлекаются двором, обязанностями службы, исканиями, личностями"" [30].

Мало того, сама общественная жизнь Москвы представлена Грибоедовым искаженно. "Новое поколение, — пишет Вяземский, — знает старую Москву по комедии Грибоедова; в ней почерпает оно все свои сведения и заключения. Грибоедов — их преподобный Нестор, и по его рассказу воссоздают они мало знакомую им картину. Но, по несчастью, драматический Нестор в своей московской летописи часто мудрствовал лукаво. В некоторых захолустьях Москвы, может быть, и господствовали нравы, исключительно выставленные им на сцене. Но при этой темной Москве была и другая еще, светлая Москва" [31]. Ср. в статье Вяземского "Грибоедовская Москва" (1874-1875): "<...> пора, наконец, перестать искать Москву в комедии Грибоедова. Это разве часть, закоулок Москвы. Рядом или над этою выставленною Москвою была другая, светлая, образованная Москва. Вольно же было Чацкому закабалить себя в темной Москве" [32]. Ср. еще в "Письме к князю Д.А.Оболенскому <...>": "Я родился в старой Москве, воспитан в ней, в ней возмужал; по наследственному счастию рождения своего, по среде, в которой мне приходилось вращаться, я не знал той Москвы, которая так охотно и словоохотливо рисуется под пером наших повествователей и комиков. Может быть, в некоторых углах Москвы и была, и вероятно была, фамусовская Москва. Но не она господствовала: при этой Москве была и другая, образованная, умственною и нравственною жизнью жившая Москва, Москва Нелединского, князя Андрея Ивановича Вяземского, Карамзина, Дмитриева и многих других единомысленных и сочувственных им личностей" [33].

Наконец, нарекания Вяземского вызвал герой комедии. Чацкий оценивается Вяземским с точки зрения общепринятой нормы светского поведения. Светский разговор не может быть ни утомительным, ни скучным; светский человек не должен поучать; его речи, его эпиграммы должны быть не просто остроумны, но уместны в данное время и в данном месте. Всем этим требованиям, однако, разговоры Чацкого не соответствуют. В книге Вяземского "Фон-Визин" читаем: "Сам герой комедии, молодой Чацкий, похож на Стародума. Благородство правил его почтенно; но способность, с которою он ex-abrupto проповедует на каждый попавшийся ему текст, нередко утомительна. Слушающие речи его точно могут применить к себе название комедии, говоря: "Горе от ума!" Ум, каков Чацкого, не есть завидный ни для себя, ни для других. В этом главный порок автора, что посреди глупцов разного свойства вывел он одного умного человека, да и то бешеного и скучного. Мольеров Альцест в сравнении с Чацким настоящий Филинт, образец терпимости. Пушкин прекрасно охарактеризовал сие творение, сказав: "Чацкий совсем не умный человек, но Грибоедов очень умен"" [34]. Итак, создавая образ Чацкого, Грибоедов, по мнению Вяземского, смешал амплуа обличителя ("проповедника") и светского человека, в результате чего возник комический эффект, сочинителем комедии не предусмотренный: взаимоисключающие амплуа светского человека и обличителя пороков как бы дополняются ролью шута, которую Чацкий играет не только по воле Софии Павловны ("А, Чацкий! любите вы всех в шуты рядить, / Угодно ль на себе примерить?"), но и против воли автора: "Один Чацкий, и то, разумеется, против умысла и желания автора, оказывается лицом комическим и смешным. Так, например, в сцене, когда он, после долгой проповеди, оглядывается и видит, что все слушатели его один за другим ушли, или когда Софья Павловна под носом его запирает дверь комнаты своей на ключ, чтобы от него отделаться" [35].

Грибоедов, как известно, строил свою пьесу на несовпадении оценок: резонер оказывался смешным в глазах персонажей комедии, но все симпатии читателей (зрителей) должны были быть на стороне резонера. Вяземский это прекрасно понимал, но, поскольку был убежден, что Москва охарактеризована в комедии не точно и что в силу этого речи резонера бьют мимо цели, он и отказал резонеру в сочувствии [36].


Страница 1 - 1 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру