Живая вода русского сказа

В годы войны в московских госпиталях часто можно было встретить пожилого человека с седой бородой, который таким непривычным в Москве архангельским говорком, легко срывающимся на пение, рассказывал раненым солдатам древние былины и дивные истории о своих земляках поморах…

Это был «волшебник русской речи», писатель Борис Викторович Шергин.

И забывали солдаты о своих ранах, слушая истории о двинских корабельщиках и кормщиках, о беломорских промысловиках и сказителях.

«Родина Марьи Дмитриевны Кривополеновой, — рассказывал Шергин. — Река Пинега, приток Северной Двины… Неграмотная, но любознательная Марья Дмитриевна Кривополенова рассказывала о продвижении Руси на Север так, как будто сама в тех походах участвовала»…

На мгновение замирал голос рассказчика, и вот уже не он, а голос самой Марьи Дмитриевны Кривополеновой, великой хранительнице русских былин, начинал звучать в госпитальной палате…

«Прежде на Двине, на Пинеге, на Мезени Чудь жила: народ смугл, и глазки не такие, как у нас. Мы — новгородцы, у нас волосы, как лен белый, тонкий, как сноп желтый.

Мы, еще там живучи, парусов не шили, карбасов не смолили, а Чудь знала, что Русь придет: в здешних черных лесах березка явилась белая, как свечка, тонкая.

Вот мы идем по Пинеге в карбасах. Мужи в кольчугах, луки тугие, стрелы перённые, а Чудь, бажоная, давно ушла. Отступила с оленями, с чумами, в тундру провалилась.

Вот подошли мы под берег, где теперь Карпова гора. Дожжинушка ударил, и тут мы спрятались под берег. А чудские девки, они любопытные. Им охота посмотреть, что за Русь? Похожа ли Русь на людей? Они залезли на рябины и высматривают нас. За дождем они не увидели, что мы под берегом спрятались. Дождь перестал, девки подумали, что Русь мимо пробежала: «Ах, мы, дуры, прозевали!»

Было утро, и был день. Наши карбасы самосильно причалили к берегу. Старики сказали: «Это наш берег. Здесь сорока кашу варила».

Тут мы стали лес ронить и хоромы ставить.

В эту пору здесь у водяного царя с лешим царем война была. Водяной царь со дна реки камни хватал и в лешего царя метал. Леший царь елки и сосны из земли с корнем выхватывал и в водяного царя шибал. Мы водяному царю помогали. В благодарность за это водяные царевны не топят ребятишек у нашего берега».

Затаив дыхание, слушали раненые солдаты бесхитростное сказание.

Казалось, не из слов и складывает его Борис Викторович Шергин, а из драгоценных камней, каждый из которых наполнен дивным светом народной правды и молитвенной русской красоты.

Рассказывал Шергин, что, рано овдовев, жила Кривополенова в большой бедности: «Не замогу работать — пойду побираться». На свадьбах невестины речи пела, на похоронах вопила.

Так прожила до 72-х лет, пока в 1915 году не встретилась с московской артисткой Ольгой Эрастовной Озаровской, которая и привезла ее в Москву, чтобы и Москва услышала голос древней былины, нерушимо сохраненную общерусскую, родную речь.

«Это все мой дедушка рассказывал. Он от своих прадедов слышал. От них и былины петь научился. Я у дедушкиных ног на скамеечке сидеть любила, и с девяти лет возраста внялась в его былины, и до вас донесла…»

Вспоминал Борис Викторович Шергин и о встрече Кривополеновой с наркомом Луначарским, тем самым, который считал, что ни в коем случае не следует поддерживать «иррационального пристрастия» к русской речи, русской истории, русскому типа лица.

Вместо назначенного на утро срока нарком приехал к Озаровской к вечеру.

— Бабушка, Анатолий Васильевич приехал... — объявила Кривополеновой хозяйка.

«Кривополенова, — рассказывал Шергин, — сурово отвечает: — «Марья Митревна занята. Пусть подождет».

Нарком ждал целый час. Марья Дмитриевна, наконец, вышла.

— Ты меня ждал один час, а я тебя ждала целый день. Вот тебе рукавички. Сама вязала с хитрым узором. Можешь в них дрова рубить и снег сгребать лопатой. Хватит на три зимы...

А умирала Кривополенова в архангельской глуши, откуда и возникла она на удивление всей России…

Ночью в метель встретили ее на дороге, привели старуху на постоялый двор…

«Изба битком набита заезжим народом. Сказительницу узнали, опростали местечко на лавке.

Сидя на лавке, прямая, спокойная, Кривополенова сказала:

— Дайте свечку. Сейчас запоет петух, и я отойду.

Сжимая в руках горящую свечку, Марья Дмитриевна сказала:

— Прости меня, вся земля русская.

В сенях громко прокричал петух. Сказительница былин закрыла глаза навеки».

И наворачивались слезы на глаза прошедших страшную войну солдат.

Но не тоску, а светлый покой рождали эти рассказы.

Все пересиливала радость обретения родного, что, благодаря Луначарским и иже с ним, казалось, навсегда отнято у русского человека.

Живою водою русского сказа омывало израненные сердца солдат, утишало боль потерь и утрат…

И животворною силой наполнялись души бойцов, увидевших, осознавших вдруг, что это родное они и защищали на войне, и за это родное не жалко и жизнь отдать, потому что и жизнь твоя тоже не только твоя, а и тех, кто жил до тебя, тех, кто будет после тебя…

Когда читаешь сказы Бориса Шергина, когда слушаешь его записанный на магнитофонную пленку голос, из драгоценных россыпей живой русской речи, из дивного многоцветья характеров и судеб, возникает очень цельный и очень глубокий образ самого народа…

Того русского человека, который жил в Поморье за много веков до рождения писателя, тех жителей Поморья, с которыми встречался писатель, тех русских людей, которые будут жить у Белого моря и много лет спустя…

Народ в его вечном бытии является предметом художественного постижения сказовой прозы Шергина, и эта поэзия вечности и народа и определяет поэтику сказовой прозы писателя. Личность автора в сказовой прозе укрупняется и размывается одновременно.

Подобно своей наставнице Марии Дмитриевне Кривополеновой, никогда не понимал Шергин литературное творчество, только как средство самовыражения. Гораздо более важным казалось ему вняться в голоса былого, и донести их до следующих поколений. Речь идет, разумеется, не о слепом копировании, а о сохранении и развитии народной эстетики.

И совершить это можно было, продолжая оставаться в народе, не отделяясь от него, даже ради устроения собственного благополучия.

Так жила Мария Дмитриевна Кривополенова, так жил и сам Борис Викторович Шергин.

«Обтрепались, обносились — записывал Борис Викторович Шергин в своей дневнике в мае 1945 года. — Война кончилась, будет ли какая ослаба. Газетешку-ту нюхают, да трут, да копают выжать-то надёжу какую поскорее тщатся.

Я так уж себя и считаю юродом, бездельником: не у чего-де живу, ветры ловлю, за тенью бегаю. Сверстники-те — председатель, при академии, с орденом, дачу и машину имеет; мимо проедет, грязью оконце мое обдаст, не увижу я ни облачка, ни соседнего забора... Что же, неужели в самом деле смолоду-то надо было не лазури небесные соглядать, а что собаке-ищейке носом в землю практически обеспечивающие дорожки вынюхивать. Бежать по следу такого хозяина, у которого кока с соком запасена... Конечно, у .... (неразборчиво) верный нюх, знают, где жареным пахнет. Давно тех окон сидят, хвостом виляют. И много их. Теплая компания. Овсянку с мясом им дают. Сахару на нос положат, скажут: «Пиль!» Они фокусы умеют показывать... Нам так не уметь.

Ложью век пройдешь, да назад не воротишься. Умирать все будем. Тошно будет при смертном-то часе. Для чего-де жил? Исполнил ли то, что тебе задано было в жизни? О чем сердце смолоду горело, к чему живая душа твоя рвалась, то куда ты дел? Вот что при конце-то жизни совесть спросит»...

Эти горькие признания потому и драгоценны для нас, что показывают, какой ценой оплачивались сказочно-прекрасные, безудержно-веселые, сердечно-добрые сказы Бориса Викторовича.

И кто знает, хватило бы сил у Шергина пройти, не сворачивая, назначенный Путь, исполнить то, что задано в жизни, о чем сердце смолоду горело, к чему живая душа рвалась… Но он, как и наставница его — «вещая старуха» Мария Дмитриевна Кривополенова — никогда не полагался только на свои силы. В трудную минуту всегда приходили ему на помощь святые угодники Божии, вера в Бога согревала Бориса Викторовича Шергина в самые лютые времена.

С годами вера настолько окрепла, что уже и не надобно было, казалось, никаких усилий, чтобы перенестись от забрызганного грязью подвального оконца в другую даль, к вечным неистощимым, пречудным, лазурным, пренебесным и благоуханным святынямродины…

И об этом тоже можно прочесть в дневнике писателя…

«Ехал на трамвае: Лубянка, Театральная... Толкотня, жмут, ругают. А над городом, за площадью, за домами дальними туманная заря... И вот вижу беper родимого моря. День, тишина безглагольная, разве чайка пролетит и жалобно прокричит, рыба плеснет. Бледное северное небо. В беспредельных далях морских реют призрачные туманы. В тишине несказанной слышен еще легкий плеск волн о камни... Серые камни, белые пески, раковины... В этой тишине, в тихом сиянии северного дня вижу двух иноков. Это преподобный Савватий и преподобный Герман отправляются на Соловки. Тихи их голоса, спокойны их действия. Преподобный Савватий выше Германа, тонок и худощав... Инокам предстоит двухдневный путь в малом карбасике открытым морем. Но ничто не может нарушить спокойствия Савватия... И вот садятся они в малый карбас, чтобы, переплыв морскую пучину, положить начало благословенному жительству иноческому на диком, необитаемом острове Соловецком.

В движениях инока Савватия, во взгляде его очей, в выражении его Светлого, но изможденного постом лика столько величия неземного, что инок Герман, сам муж духовного разуменья, сразу всем сердцем приник к новому своему сопостнику и сомолитвеннику, почтив Савватия старшинством в великом смирении своем...

Карбасик наполовину вытащен на берег. Мачту поставят, выйдя в голо-мя, сейчас она с навернутым парусом лежит вместе с веслами и багром. Пестерь с сухарями, мешок с сушеной рыбой, бочонок воды — вот и вся кладь иноков-мореходцев.

— Господи, благослови путь...

— Аминь. Бог благословит, — тихо говорит Савватий... Упираясь грудью в карбас, они толкают его в воду. Песок шуршит, плещет вода. Иноки входят в свое суденышко, отпихиваются веслами. Савватий садится в корму, правит. Герман ставит мачту. Но кругом много камней. Карбас надо вести осторожно... Иноки садятся за весла. Берег все дальше и дальше. В тишине только и слышен стук весел. Небо да вода. Чайки долго летят, провожая святых. Когда потянул ветер и путники поставили парус, вода белыми кружевами забурлила под карбасом...

Эти вот дня два все мыслью туда, к святыне родины моей возвращался. Я маленький и скаредный, а сокровище родины моей, которому и я наследник, святыня Соловецкая велика, и неистощима, и пречудна, и лазурна, и пренебесна, и благоуханна. Я приник живоначальной памяти преподобного Савватия, и будто кто меня взял и поставил на бреге пресветлого Гандвика, родимого моего моря... И лики преподобных вижу, и слышу плеск волн, и стук весел, и крик чайки»...

Читаешь эти дневниковые записи и понимаешь, что на бреге пресветлого Гандвика, родимого моря Бориса Викторовича Шергина, а не у подвального окошка московского жилища и рождались чудесные сказы писателя, те самые истории, что омывали и всегда будут омывать живою водой души русских людей.


 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру