Большая кровная родня

Мало кто сегодня пишет письма пространные и добродушные. Некогда. А иным уже и — некуда. Как много нас было, родных, близких, ближних, близких по духу. Как много нас было всех вместе, неразрывно связанных, хором смеющихся на большущих свадьбах и тихо плачущих на семейных похоронах. Мы были родней, большой кровной родней, а теперь — кто мы и где мы?

Коротенькие, совсем официальные сообщения по электронке вроде: "Живы. Здоровы. Все нормально. Как у вас?" в недавнем прошлом могли бы стать причиной обиды, даже раздора. А теперь мы отвечаем "Все о'кей!" и спокойны. Или посылаем эсмээски-улыбочки — фамильярные глупенькие послания. И спокойны даже тогда, когда не ищем друг друга, не слышим о родных ничего годами, и не знаем — а жив ли человек?..

Как оценить эту ситуацию? Трагическая? Опасная? Нормальная? Тревожная? Вправе ли мы судить о том, что сложилось само по себе, согласно неведомым нам законам течения жизни. Просто все стало иначе, жизнь изменилась, изменились и мы. Синдром "хронической усталости" стал чуть ли не национальной болезнью, а наука "выживаемость" приобрела общенародный характер. И наш мир сузился, как мир ограниченных бесконечными проблемами людей.

Почтовый ящик, домик твоих надежд и ожиданий, выкрашенный в небесно-голубой цвет детства… Он превращается в атавизм. По-прежнему бегут поезда с почтовыми вагонами в разные стороны, бывшие разные стороны бывшей Империи. Но меньше стали писать писем. В детстве к празднику набивался почтовый ящик конвертами с открытками и поздравлениями. И если не досчитывались одного-двух конвертов с разноцветными полосками "авиа", начинали тревожиться: что-то случилось? Теперь же, если вдруг обнаружишь в ящике письмо от родни — тревожишься: что-то случилось!.. Если хочется родной душе выговориться на страницах письма — значит, у человека что-то неладно. Что-то нарушилось в привычной жизни — и проснулась душа, и вспомнилось, что ты не один…

Помню семейные праздники, всегда связанные с трудом: ежегодные посевы и копки картошки, семейные прополки, яблочные сборы, "свежина"… Все приезжали в деревню из разных концов страны — вся большая родня. Тетки, дядья с детьми, как бы далеко ни жили. Приезжал и дядя Эрик с Сахалина, красавец, молодой морской офицер с луноликой женой-кореянкой. Молчаливая тетя Су казалась нам совершенством красоты и сказочной принцессой. Мы, девчонки, в своем самодельном шалаше за баней, до сердечного трепета рассказывали о ней небывальщины, вдохновенно фантазировали и шепотом поведывали… Мы верили, что это — та самая Сулико из песни, та Сулико, про которую взрослые поют за большим семейным столом. Мы шептались в шалаше, что она не умерла, а просто уехала от нелюбимого на Сахалин, где дядя служил в Морфлоте. Там он ее и увидел, и взял в плен, наш дядя Эрнест, названный так в честь Хэмингуэя.

В деревенской избе места было мало: сени, кухня с печью, большая комната и маленькое отдельное "купе", куда обычно клали молодоженов. А у нас всегда, каждый год! — были молодожены. Остальные спали вповалку — на полу, по трое-четверо на диванах, старики — на русской печи. И такое было здоровое, веселок, всегда бодрое у нас настроение. Глядишь, в сентябре картошечку копали — а в мае-июне, на посевки или отаву, уже молодожены наши становятся папой и мамой. Дети рождались здоровенькие, крепенькие, кругленькие, как картошечка, румяные, словно яблочко, молочком и весенними запахами напоенные. Родни становилось с каждым годом больше. И летело по всему СССР поздравительные открытки-аисты: "с новорожденным!". Так появились в нашей большой семье летние Марина, Оля, Ирина, Танюша, Володя, Алена, Роман, Алеша. И никто не страдал оттого, что коляски у всех были одинаково оранжевы, ползуны — у всех одинаково голубы и махровы, погремушки у всех одинаково звенели тремя пластмассовыми бубенчиками. И никто не сетовал на то, что за коляской приходилось ехать в Москву и стоять в ГУМе двое суток в очереди. Так и росли детишки во всем родном, одинаковом, переходящим по наследству, и вырастали все на "Малыше" и "Крепыше", словно от единственной домашней коровки питались. Была, образно говоря, одна единственная "советская народная корова детского питания". И это тоже роднило. Ну, а в деревне, куда к нам летом все съезжались — там и настоящие коровы доились. Помню, бегали на ферму, тетушкам помогали, как нам казалось. Крутились под ногами доярок, нажимали на кнопки доильных аппаратов, совали в теплые коровьи морды пучки луговой травы… Никто не прогонял нас, никто не шикал, а подносили за помощь полную эмалированной кружку молочной пены.

Итак, нас становилось все больше, и мы были все вместе, и все мы были родней. И только у одной четы не появлялось детишек — у веселого дяди Эрика и тети Су, которая с годами становилась все печальнее и даже начала терять свою красоту. Мы же взрослели и уже замечали, что тетя Су потихоньку пьет вино и курит в бане. Ее легко осуждали взрослые, и нам, жаждущим посмотреть, какой у них мог бы родиться малыш, и понянчить его от души, было все понятно: она горюет без дитяти. Вскоре они развелись. Потом — сошлись опять... Вновь развелись, но, кажется, по-прежнему нуждались друг в друге. В другой плен Сулико не попала… Эта красивая семья, соединившая в себе жаркий темперамент дяди и смуглое хладнокровие ветреного востока, рушилась без детей. Она уже тогда как бы символизировала невообразимое будущее в крупном масштабе: развал страны, потерю взаимопонимания, затяжную депрессию человеческих отношений.

Так в нашей большой родне появилась трещина. Одна половина были "за" дядю Эрнеста, вторая — "за" тетю Су. Одна — осуждала тетю, другая — оправдывала. В деревне появление такой пары — это повод поговорить на полгода вперед. А в семье — так и вовсе, судачить можно бесконечно.
И они перестали к нам приезжать.

Помню, как выходила замуж старшая троюродная сестра Наташа. Из-за обилия родни столы накрыли в яблоневом саду. Приехали все, кроме дяди Эрика и тети Су. Была осень, только что выкопали картошку. Сентябрь стоял теплый, ласковый, тихий. Мы сидели в саду, кричали "горько", а кругом — падали яблоки. Под навесом из пленки почти до рассвета играл ансамбль сельского клуба, танцевали и взрослые, и маленькие, и пожилые. Пожалуй, это была последняя свадьба, на которую ехали все родные из всех уголков страны. Тети и дяди из Киева и Кишинева, Белоруссии и Казахстана, с Волги и Урала, Крыма и Москвы, Молдавии и Сибири — отовсюду, кроме Сахалина — полный яблоневый сад родных, настоящий "съезд ЦК семьи Вороновых". Нам, сестрам, влюбленным в сказочную Сулико, было жаль, что мы не посмотрели на этот раз в ее красивые черные глаза, не послушали нашего дядю-острослова, который так мастерски, с кривой хмурой улыбочкой, рассказывал анекдоты, и умел говорить, как Брежнев, надвигая брови почти на кончик носа… Но дядю наши злоречивые тетушки называли теперь не иначе, как "рогатым лосем", а тетю — грубым словом, которое начинается тоже с "су". Наташа с мужем танцевали вальс, кружась среди яблонь. Им весело, разгорячено хлопала вся наша большая родня и родня жениха. Никто не знал, что через три года они разведутся… Никто не знал, что через три года "разведутся" все наши пятнадцать республик.

Вскоре после развала страны бабушке пришло письмо с Сахалина. Дядя Эрнест прислал новые семейные фотографии, которые бабушка вставила в большую общую раму, повешенную над столом в былые времена еще покойным дедушкой. В этой раме под стеклом запечатлевались навечно все, начиная с бабушки и дедушки и заканчивая самыми последними новорожденными. В письме были такие слова: "сестры не приняли нашего брака, а мы и без них проживем. У меня здесь есть друзья, они нам с Су ближе, чем родня. А на Вас, мама, я зла не держу, Вас я уважаю…". Это звучало, как гром среди ясного неба. Назвать кого-то чужого ближе кровных сестер и братьев было хуже святотатства! Бабушка плакала и била себя смятым комочком письма в худые ключицы: "Ах я, дурная мать, рассорила я детей!". Она никогда плохого слова не сказала про невестку, но и не заступилась за нее…

Что-то надломилось в нас, во времени, в котором мы живем, в мире. А может, прояснилось? Теперь не кажется удивительным родство по духу с соседом или сослуживцем, и отсутствие общего языка с родным братом. Гражданская война продолжается? Мы разошлись по интересам и взглядам, судьбам и стремлениям, политическим пристрастиям и художественным вкусам. Нам хочется говорить, высказывать свое мнение, спорить, хочется быть услышанным, и не быть высмеянным. Сколько раз происходило одно и то же в нашем родном доме. Приезжают родные, пока говорим о своей семье — все хорошо. Но как только кто-то заикнется о том, что называется "общие темы" — прячь топоры! У нас в роду все горячие, своенравные, над собой шутить не любят. Спорят не на шутку, делят то нефть, то доллары, то президентов… Детишек родится все меньше. А раньше в год по ребенку появлялось обязательно, и нам хотелось просто быть вместе — и трудиться, и отдыхать, и веселиться. Вместе растить детей и ждать новых. И не беспокоило нас ни прошлое, ни будущее эстрадных звезд, ни какая дача у генсека, ни тем более его кошелек или смерть… Мысль о временности главы СССР вызывала суеверный ужас, казалось, дальше был — тупик.

Все другое. Мы — другие.

Какие мы? Как не хочется говорить это скверное слово, но его нужно произнести, как диагноз, который надо лечить. Это слово: "эгоизм". Но так ли уж губительна ситуация, в которую мы попали все вместе? Люди, измученные нелегкой нынешней повседневностью, нешуточными заботами о пропитании, непонятно жестокой к нам государственной политикой, действительно, в большинстве своем "ушли в себя".

Мне кажется, пора пришла сказать о глобальном искушении мнимой свободой крыловской стрекозы. Страх деторождения приобрел в наших семьях масштаб эпидемии. "Надо сперва пожить для себя, а потом уж подумать о детях"? — так приблизительно рассуждают молодожены последних лет этак двадцати. "Надо детям что-то дать. А что я дам?". Этот постулат часто становится причиной аборта. Давно уже основан целый институт планирования семьи — РАПС, который всячески подогревает в молодых нездоровое желание пожить для себя и никому ничего не отдать от своей души. Не Господь Бог, не родители, а посторонние люди решают, быть человеку рожденным или нет. Разрешить ли жить живому человеку, единственному в своем роде, уникальному, наделенному бессмертной душой? А кто подумал в этой фашистской организации: не обеднеет ли род, не оскудеет ли большая родня без Человека, которому Бог судил быть на Его земле? Перенесешь эту ситуацию на себя лично, на свою собственную жизнь — ужас берет. Пошаманили ведьмы, слетевшись на шабаш — и тебя, готового родиться, решили умертвить, протестуй — не протестуй, ты в этом мире лишний... А пока муж и жена ждут удобного момента для того, чтобы стать родителями, постепенно теряют эту священную возможность. И мнимая свобода становится тошной, жизнь — лишенной радости, старость — жуткой. Теперь нет почти многодетных семей. У наших дедов было по пять-шесть детей, у наших родителей — по двое-трое, а у нас — по двое-одному. Все хотят быть обеспеченными, чтобы не ударить в грязь лицом перед белым светом. Но бел ли такой свет, что беден детскими голосами? Боязнь иметь много детей в семье — ложна. Потому, что закон перехода количества в качество в биологии непобедим. "К чему нищету плодить?" — говорят далеко не бедствующие родители. Хочется им ответить так: что ж, давайте плодить маленьких эгоистов, которые становятся большими индивидуалистами. И для них не существует чужой боли. В том числе и родительской. Жизнь — тому подтверждение.

Судить никого нельзя. У каждого своя жизнь, свои характер и психика, кто-то просто не в силах снести жестокого давления обстоятельств со стороны. И тогда получается, что человек забывает все: кто он, откуда, кто его братья и сестры, и ему все равно, здоровы, живы они или нет. Здоров ли человек, который так тускнеет изнутри? Пора светлеть! Эта затянувшаяся депрессия, этот скверный диссонанс по всем гармоническим законам должен разрешиться в благозвучную терцию.

И теперь мы изредка все еще собираемся в старом деревенском доме и поем в терцию старые песни. Бабушка умерла, баня, хранящая тайны и фантазии, сгорела. На ее месте мы построили по всем правилам финскую сауну. Нет уже колхозной фермы, да и колхоза давно нет. Но по-прежнему плодоносит сад, и мы, как прежде, весело собираем урожай в большие ивовые корзины. И, скажу вам, в такие моменты вдруг начинает гореть сердце любовью к родным, кровным братьям и сестрам, их детям и внукам. Тогда становится на душе как-то ладно, чисто, мирно. Пусть все снова разъедутся к своим заботам, к своим товарищам и господам, вкусам и политическим пристрастиям, к духовным друзьям, которые, кажется, ближе, чем родня. Пусть мы не видим друг друга десятилетиями, отдаляемся географически и духовно, пусть мы редко-редко друг другу напишем по е-mail о том, что "все о’key", или эсмээской-улыбочкой покажем свое отношение к обстоятельствам жизни... Но мы по-прежнему — большая семья, в которой появились на свет. И нас тянет во сне и наяву в ту самую деревню, из которой некоторые из нас так и не смогли уехать, а иные — вернулись, поплутав по свету.

Вернулся с Сахалина дядя Эрнест, построил большой дом и живет в нем с женой. Они снова вместе. Их приемный сын Павел учится в консерватории в Санкт-Петербурге. Дядя и тетя зарегистрировали фермерское хозяйство, разводят племенных бычков. Теперь все оставшиеся в деревне дядья и тетки работают в этом семейном хозяйстве, живут неплохо. А наше родовое гнездо постепенно перекочевало в дом дяди Эрнеста. Веселый, легкий его нрав вновь собирает в доме родню. На семейных праздниках дядя говорит о том, что "вытащит" своих из Казахстана, Молдавии и Украины. Постаревшая тетя Су молча соглашается с ним и курит тонкие сигареты. Она теперь — хранительница нашего очага, мать музыканта, мудрая хозяйка семьи, а никакая не "су...". Недавно они обвенчались. Великодушная, молчаливая, привязанная к нашей деревенской родине, оставившая ради любви к мужу свой Сахалин, вернувшая мир и благополучие в нашу большую родню…

Не зря сказано: горе дому, разделившемуся в себе.

Новейшая история нашей страны — свежий пример этого горя…


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру