"На границе с надеждой…"

Интервью с поэтом Юрием Кублановским

Юрий Михайлович Кублановский – поэт, публицист, критик и эссеист. В 1970 г. окончил искусствоведческое отделение исторического факультета МГУ, работал экскурсоводом на Соловках, в Белозерском заповеднике, в музее Тютчева в Муранове. В 1975 году выступил в самиздате с открытым письмом "Ко всем нам", приуроченном к двухлетию высылки Александра Солженицына, которое было опубликовано на Западе, после чего уже не мог работать по профессии. Вплоть до своей эмиграции в октябре 1982 г. служил дворником, истопником и сторожем храмов Москвы и Подмосковья. В 1979 году принял участие в неподцензурном альманахе "Метрополь", изданном заграницей. В 1981 году в американском издательстве "Ардис" выпустил свой первый поэтический сборник, составленный И. Бродским. На Крещение – 19 января 1982 года – в квартире писателя был проведен многочасовой обыск, после чего ему было предложено покинуть СССР. 3 октября 1982 г. он эмигрировал в Европу, где к тому времени уже был широко печатающимся в "тамиздате" автором (публиковался в эмигрантских журналах "Континент", "Вестник христианского движения", "Глагол" и др.). На протяжении восьмилетней эмиграции выпустил в Париже несколько книг, занимался журналистской деятельностью, работал на радиостанции "Свобода". В 1990 г. был первым из эмигрантов, который окончательно  вернулся в Россию. Здесь на протяжении многих лет Ю. Кублановский – сотрудник журнала "Новый мир", где долгое время заведовал отделом публицистики, а в последние годы – отделом поэзии. Лауреат Литературной премии Александра Солженицына и премии Москвы в области литературы и искусства. Автор поэтических книг "Избранное", "С последним солнцем", "Оттиск", "Затмение", "Возвращение", "Чужбинное", "Памяти Петрограда", "Число", "Голос из хора", "Заколдованный дом", "Дольше календаря", "В световом году".

- Юрий Михайлович, в 1960-е годы Вы были одним из первых СМОГистов (членом неподцензурного литературного движения "Самое молодое общество гениев"). Расскажите, пожалуйста, об этом объединении, о умонастроении, которое владело молодыми поэтами, о культурной атмосфере тогдашней жизни.

- "Самым молодым обществом гениев" СМОГ прозвали шутники: на самом же деле эта аббревиатура расшифровывалась как "Смелость, Мысль, Образ, Глубина". СМОГ, возникший в 1965 году, был одним из первых неформальных литературных объединений. Приехав в 1964 году в Москву из Рыбинска, где родился и вырос, я познакомился с молодыми поэтами – моими сверстниками – Леонидом Губановым, Владимиром Алейниковым и другими. Почему мы решили объединиться? Конечно, это не было объединением на какой-то эстетической платформе: нам было всего по 17-18 лет, и мы в ту пору не могли еще ставить перед собой сколько-нибудь самостоятельных и серьезных эстетических задач. Скорее, это было объединение по "дружеству", мы были поколением, сменившим поэтов "оттепели". Это было время, когда отстранили доставшего всех Хрущева, открывалась новая полоса советской истории. СМОГ стал для меня школой нонконформизма. Мы отказались от публикаций в советских журналах и издательствах, считая советскую литературную машину частью пропагандистского тоталитарного аппарата. Мы сразу стали ориентироваться на "самиздат" и создавали свою "параллельную" литературу. СМОГ довольно быстро распался, я не склонен к переоценке его значения. Но мы сохранили между собой дружеские отношения, чувство локтя и, главное, уверенность в том, что и в советской системе литератору возможно существовать самостоятельно, без государственных костылей. В ту пору у меня сложилась внутренняя если не эстетическая, то, по крайней мере, культурно-идеологическая платформа.

Надо сказать, что "самиздат" тогда перебрасывал мостик над соцреалистической трясиной к русской поэзии серебряного века, которая только-только открывалась советскому читателю. На папиросных листочках бледной машинописи существовала (наряду с ранними стихами Бродского и нашими собственными) и та литература, которая сегодня находится в общекультурном обороте – от "Поэмы без героя" Анны Ахматовой и "Воронежских тетрадей" Осипа Мандельштама до стихов Владислава Ходасевича. Бывало, придешь на лекцию в МГУ – а там пускают по рядам гениальное стихотворение Ходасевича "Я, я, я. Что за дикое слово…".

…В ту же пору, я стал осознавать себя, как человека верующего – и вот почему. Во-первых, впечатления детства. По материнской линии, я родом из духовной среды, и мои близкие были репрессированы в 1930-е годы именно за их принадлежность к Церкви. Воспитывался в доме у бабушки, где всегда горела лампада в красном углу, где сохранилась атмосфера дореволюционной России: мы пили и ели из посуды кузнецовского фарфора, пользовались остатками дореволюционной мебели. Таким образом, мне сызмальства подарено было ощутить красоту быта русского, а отсюда – и православного. Несмотря на то, что родители были коммунистами, я был крещен во младенчестве, опять же, благодаря моей бабушке. И вот эта атмосфера детства, сохранявшая связь с духом русской самобытности, давала мне почувствовать преемственность с традициями российской дореволюционной жизни. Хотя я начинал как "авангардист", и прошел путь через увлечение западной музыкой и левыми модернистскими формами искусства, все же понимание России как драгоценности, и драгоценности хрупкой, во мне сохранялось. В провинции вообще, несмотря на советское уродство, традиции – по сравнению со столицей – были консервативнее, благороднее... Все это во мне подспудно тлело и в пору моей богемной юности, и необходим был лишь какой-то духовный "детонатор" для того, чтобы оно возродилось.

А возродилось так. Когда я в 1970 году закончил МГУ, то понял, что не хочу ни вписываться в советскую литературу, ни вообще оставаться в столице: какой-то инстинкт самосохранения позвал меня вернуться в провинцию. И я уехал работать экскурсоводом в незадолго перед тем открывшийся музей на Соловках. Надо сказать, что зимовать на Соловках, в огромном разоренном монастырском комплексе, где жило всего 6 сотрудников, было не просто. Жили в непротапливаемом корпусе братских келий, лишь позже я узнал, что зимовал в келье, где в 1930-е годы сидел Дмитрий Лихачев. Тогда, разумеется, я еще не осознавал в полной мере масштабов трагедии, которая происходила здесь со времен раннего большевизма. Но во время экскурсий ко мне стали подходить бывшие соловецкие сидельцы, и я постепенно реконструировал для себя кошмар лагерной жизни. Но под ним, за ним стояла соловецкая старина! И там, на Соловках, я впервые смог осознанно, по настоящему ощутить Россию! Кроме того, благодаря неспешному ритму жизни на Соловках, где "девять месяцев зима, остальное – лето" у меня появилась драгоценная возможность помногу читать. Этой роскоши я был лишен в моем московском кавардаке – чтобы неспешно прочесть Карамзина, Соловьева или Забелина. На Соловках из "анонимного" христианина я постепенно становился сознательным.

Благодаря тому, что я по профессии – искусствовед, у меня была возможность трудиться экскурсоводом в разных музеях России, не будучи привязанным к постоянному месту работы. После Соловков я работал и в Кирилло-Белозерском, и в Ферапонтовом музеях. В общем, мой путь к Православию лежал через приобщение к эстетике и красоте дореволюционной России.

Кроме того, постепенно кристаллизировалась эстетическая задача моего творчества. С одной стороны, я хотел, чтобы поэзия была нова даже на уровне эпитетов и не в коем случае не эклектична. Но в то же время не выходила за границы лирического канона. Аналогичное воплощение подобных эстетических задач достигнуто в русской иконописи: все русские иконы строго каноничны, но при этом не похожи одна на другую. Такие же требования я ставил и перед творчеством: новизна в каноне. Эту задачу я сформулировал для себя в середине 1970-х годов и решаю ее и по сей день.

- Юрий Михайлович, в те времена Вы были уже воцерковленным человеком?

- С этим было все гораздо сложнее. С детства мне привили острое чувство справедливости. И когда я подрос, всем существом стал ощущать несправедливость и лживость советского коммунистического режима, стал антикоммунистом "до белого каления". Несмотря на то, что я уже был верующим человеком, коллаборационизм многих священнослужителей с советской властью долго препятствовал моему воцерковлению.

70-ые годы – годы религиозного "самиздата". В частности, тогда появилось в "самиздате" знаменитое "Великопостное письмо" Солженицына Патриарху Пимену, полностью совпадавшее и с моими представлениями о тех задачах, которые стояли перед Русской Православной Церковью. Знакомство с отцом Александром Менем помогло моему воцерковлению. Сейчас я гораздо сложнее отношусь к этой фигуре, но тогда я, во всяком случае, твердо был уверен в его внутренней честности и бескомпромиссности. Я стал ездить к нему в Новую Деревню, стал его духовным чадом. Тогдашние чаяния религиозного возрождения и по сей день сберегаются в моей памяти как необыкновенно светлая страница жизни.

Замечательный сборник "Из-под глыб" под редакцией Солженицына, появившийся в это время (в нем приняли участие такие талантливые мыслители, как Игорь Шефаревич, Вадим Борисов, писатель Феликс Светов и другие), также ставил вопросы взаимоотношения Церкви и советской власти. Это издание можно считать новыми "Вехами" 70-х годов. Поскольку я разделял критические представления о многих нелицеприятных сторонах нашей церковной жизни, то, став православным, я все равно полностью не смирился. Моя позиция подпитывалась и тем, что в то время, уже не имея возможности работать по специальности из-за своего открытого "самиздатовского" письма "Ко всем нам" (на двухлетие высылки Солженицына), я работал сторожем и истопником при московских и подмосковных храмах, и мне стала хорошо знакома изнанка церковной жизни, где нередки были случаи откровенного стукачества и всеобщего сервилизма.

- Юрий Михайлович, Вы провели в эмиграции 8 лет, издавали там свои книги, печатались во многих известных изданиях, работали на радиостанции "Свобода"… Каковы, на Ваш взгляд, положительные и отрицательные стороны эмигрантской жизни и что заставило Вас вернуться в Россию?

- Во-первых, что значит "заставило"? Я уехал из России не по своей воле и изначально знал, что  вернусь. Я был антисоветчиком, но при этом любил свое отечество и жалел Россию, которую считал порабощенной коммунистическим режимом. У меня не было установки адаптироваться на Западе, стать западным литератором, пишущим по-русски. Меня всегда согревала надежда на возвращение домой.

Что касается эмигрантского опыта, то он имел для меня колоссальное значение на самых разных уровнях – и на поэтическом, и на мировоззренческом, и на житейско-психологическом. Поэт в эмиграции остается один на один с родным языком. Когда тебя окружает чужая языковая среда и ты вынужден в одиночку "сопереживать" своему языку без постоянной подпитки извне, то начинают открываться те лексические пласты, о которых, возможно, никогда не довелось бы узнать в привычной обстановке русскоязычной среды. Благодаря этому языковому опыту, моя поэзия на Западе весьма изощрилась – как в метафорическом, так и в фонетическом отношении. По приезде в Россию я вернулся вновь к простоте, но это уже была другая простота – через сложность, которая, как мне кажется, имеет новое эстетическое качество именно благодаря моему эмигрантскому опыту общения с языком.

В мировоззренческом плане моя жизнь заграницей дала мне возможность получить четкое представление о позиции Запада по отношению к России и, вообще, о том, на чем держится технотронная цивилизация. Уезжая, я видел в ней однозначного союзника в борьбе с советским режимом. Только погрузившись в эмигрантскую жизнь и вглядевшись в западное общество, я осознал, что великая европейская культура – это одно, а технократическая потребительская цивилизация – совсем другое. Я уезжал, например, законченным "рыночником", считая, что лишь "рынок без берегов" может достойно противостоять рынку социалистическо-тоталитарному. На Западе же я воочию убедился в том, что "рынок без берегов" – такая же страшная вещь, как и коммунизм. Рынок не может существовать в статусе кво: он нуждается в постоянной стимуляции потребления. И, в сущности, именно этой стимуляции потребления и служит сегодня западная культура. Цивилизация наших дней не только уплощает души (хотя, может быть, это и есть самое страшное), но и последовательно истребляет земные ресурсы. Западное общество, как на игле, сидит на пожирании ресурсов, и в этом смысле его можно назвать паразитом, который не думает о завтрашнем дне, о наших детях и внуках.

Меня порой упрекают в том, что я вернулся "антизападником". Это не так. Я, как Версилов, герой романа Достоевского "Подросток", всегда любил и люблю Запад, его культуру. Однако, соприкоснувшись с жизнью за границей, осознал, что современная цивилизация в ее технотронном нынешнем варианте, губительна для наших потомков. То есть, я вернулся в Россию с тем опытом, которого были лишены здешние неофиты-демократы, пытавшиеся встроиться в спину Запада и начать создавать здесь нечто подобное чужим образцам. Тем самым я тотчас вошел в противоречие с демократически упертой тусовкой и оказался в положении маргинала, не примкнув ни, разумеется, к патриотическо-сталинской части общества, ни к либеральному столичному истеблишменту.

Наконец, третья составляющая моего эмигрантского опыта – это морально-психологический аспект жизни на чужбине. Прежде всего, острое чувство одиночества. Но поразительно, что когда я в 1982 году оказался в Вене, Солженицын прислал мне письмо, в котором он предсказал год моего возвращения в Россию.  А ведь тогда только пришел к власти Андропов, который мог править еще лет 15, ведь никто не знал, что он болен, и говорить о возможности  крушения советской системы казалось немыслимо.

Как только в конце 80-х годов меня стали публиковать в России, я потерял статус политического эмигранта. Становиться же эмигрантом экономическим не хотел. Литератору, поэту логично жить одной жизнью со своим языком, со своими читателями. Поэтому в 1990 году я без сомнений вернулся в Россию – уже насовсем.

Кстати, года за два перед тем, я побывал на Афоне. И в русском монастыре Святого Пантелеймона встретил инока, чье лицо мне показалось знакомым. По дороге на мельничную церковь, где, если помните, было видение прославленному старцу Силуану, мы разговорились. И впрямь, оказалось, что я видел этого инока в Псково-Печерском Успенском монастыре, куда мы студентами ездили подработать, пользуясь несказанной добротой и простодушием тогдашнего монастырского настоятеля отца Алипия. Так вот, бывший печерский, а теперь пантелеймоновский монах пожаловался мне, что мечтает вернуться на Родину, что теперь его место там (и я уже думал о себе также!), но Патриархия отказывается, несмотря на его многочисленные прошения, выслать денег на билет до России. Мол, все средства идут на подготовку празднования Тысячелетия крещения Руси. Честно сказать, я поразился такому аргументу – требовались копейки. Вернувшись с острова на "большую землю", я тотчас выслал ему нужную сумму. И теперь тот инок – оптинский духовник, известный на всю Россию!

Тогда и он, и я, и все мы жили надеждами на возрождение Родины и помыслить не могли, что вскоре там произойдет Великая Криминальная Революция.

- Насколько мне известно, высылка Солженицына из России и характер его деятельности заграницей со временем раскололи эмигрантскую среду на два противоположных лагеря. Что это было за противостояние и какую позицию заняли Вы?

- Действительно, Солженицын оказался в эмигрантской среде достаточно одинок, поскольку третья эмигрантская волна, которая по своему составу была в основном еврейской, прежде всего старалась встроиться в либеральный западный истеблишмент. Я ценил ее антисоветизм, но в целом она не знала, не понимала, не любила и не жалела Россию. Поэтому Солженицын – с его острым и горьким переживанием за судьбу Родины, с его проникновением в суть русского вопроса и постоянными предостережениями от отождествления исторической России с СССР, паразитировавшем на  богатстве многовековой русской культуры, оказался непонятым либеральной интеллигенцией. Это и создало конфликт между ними и теми, кого в одной из своих статей в вышеупомянутом сборнике "Из-под глыб" он хлестко охарактеризовал как "образованщину". Но именно "образованщина" заполнила собой все поры антикоммунистического пропагандистского аппарата на Западе, именно ее поддерживали американцы (главные субсидиторы всего антикоммунистического движения), в результате чего она, как видим, обрела необходимые силы, чтобы воздействовать и на развитие постсоветской России. Все происходящее в России в последнее десятилетие стало возможным именно благодаря действию этой политики: Запад и, в частности, Америка используют ситуацию для ослабления России, опираясь на либеральное крыло нашей интеллигенции.

- Юрий Михайлович, что Вы вкладываете в понятие "консерватизм"? Почему, на Ваш взгляд, сегодня оно стало отрицательным понятием, которое ассоциируется с отсутствием широты и закостенелостью мышления?

- Потому что консерватизм пытается одернуть хищную цивилизацию и повернуть ее к вечным ценностям. Консерватизм не выгоден рынку и тем, кто строит свою карьеру и накапливает  состояния, опираясь на принципы имморальности. Консерватизм же призывает к сбережению моральных ценностей.

Себя я числю либеральным консерватором, но ни в коей мере не фундаменталистом. Отдаю себе отчет в том, что той русской цивилизации, которая пала в 1917 году, увы, уже не вернуть. Тогда произошла историческая трагедия мирового масштаба. Но все же я искренне хочу, чтобы Россия была страной достойной. Сегодня мы оказались в удивительном положении: на фоне современного состояния России мы видим, что –  при всей нашей нелюбви к советской власти, она была гарантом внешнеполитической неуниженности государства. Теперь же нас может в любой момент пнуть ногой даже Грузия или Молдова, которые и живут-то только за счет российских нефти и газа… Незащищенность человека – как гражданина и патриота – сегодня ощущается острее и болезненнее, чем даже в советские времена. Что и говорить, посткоммунистическая эпоха преподнесла нам множество сюрпризов!

- Неужели русский человек настолько безынициативен, пассивен и падок на внешние влияния, чтобы так просто дать себя увести в любом направлении? Или же в русском характере присутствует некий стержень, позволяющий сохранить твердость собственной позиции, которая просто не в силах повлиять на объективные исторические процессы, воздействующие и на развитие России?

- К сожалению, у меня нет однозначного ответа на этот вопрос. Иногда мне кажется, что все происходящее сегодня в России – это жизнь после смерти. Что она умерла в 1917 году, за этим событием последовало странное и уродливое историческое образование в виде СССР, которое в конце концов лопнуло, как мыльный пузырь. Теперь же Россия, можно сказать, представляет собой лишь протекторат – политический и культурный.

Однако в лучшие моменты у меня все же возникает надежда на то, что если в политическом отношении Россия зависима и безвольна, то в культурном, в духовном плане мы еще можем что-то сделать, чтобы возродить ее былой дух. Радует, что в России еще много замечательных приходов, батюшек и мыслящих православных людей. Безусловно, это лишь капля в океане безбожия, разврата и деморализации общества. Но все-таки она есть, и эта капля очень высокого качества – настолько, насколько вообще высок путь и тип русского православного человека. Этот путь слишком духовно аристократичен, чтобы стать всеохватным. Возможно, именно поэтому Православие и потерпело историческое фиаско. Ведь надо признать, что в стране, где есть здоровая Церковь и насыщенная православная жизнь, охватывающая большую часть населения, атеистическая революция невозможна.

Очевидно, дело в том, что поскольку русское Православие стало преемником Православия византийского, то после того, как Запад растоптал Византию, он воспринимал Россию именно как ее преемницу. И таким образом участь России была уже решена. Говоря современным языком, она была "поставлена на счетчик" западной цивилизацией. Отсюда – и русофобия, и западная неослабевающая настороженность к России, даже брезгливость к ней.

- Что, на Ваш взгляд, сегодня может сделать сама Православная Церковь для того, чтобы остановить процесс деморализации общества и хотя бы сохранить свое хрупкое положение в жизни русского народа?

- Еще во времена перестройки, когда только начали всходить первые расточки долгожданной свободы, в Зарубежье был сделан жестокий, но справедливый прогноз: "Будут брошены миллионы золота для того, чтобы погасить пламя русского религиозного возрождения!". И они – брошены. В руках противников религиозной морали сосредоточены почти все средства массовой информации, которые обращаются к худшему в человеке, и носят откровенно популистский характер. В результате, современное общество получает то самое право на бесчестие, от которого предостерегал Достоевский. Тогда как Православная Церковь по своей природе не может быть популистской: она много спрашивает с человека. Поэтому ей – как и всему, что опирается на понятия совести и чести – не хватает места в мире вседозволенности и бездуховности.

Иными словами, от действий Церкви сегодня, к сожалению, зависит не многое. Наверное, православным всем миром следует задуматься о том, чтобы Церковь и ее иерархи не выглядели в глазах населения замкнутой обособленной кастой.

- Юрий Михайлович, теперь у меня к Вам вопрос совсем из другой сферы. Вашу первую поэтическую книгу составлял И. Бродский, он же – автор послесловия к Вашему второму сборнику стихотворений. В чем, по-Вашему, критерий христианского наполнения как творчества Бродского, так и искусства в целом?

- Вне сомнения, Бродский – христианский поэт. Несмотря на то, что он был антиклирикалом, его творчество и его  жизненную позицию в целом я бы определил как экзистенциальное христианство. И хотя мы знаем и про его прискорбное ерничество и даже кощунство, в целом в творчестве Бродского есть духовная высота… Ведь постмодернистское произведение всегда отличается от подлинного именно полным отсутствием  подспудного пафоса, который, разумеется, не надо путать с напыщенностью. Бродский имел точку отсчета и понимание, что такое нравственные ценности. Правда, он отличался поразительной глухотой к русской истории, а отсюда – и к Православию. Например, он мог сказать, что "никто не лизал сапоги своему государю с таким тщанием, как Тютчев". И подобных высказываний у него немало. И все же он – Иов, вопиющий к Богу на руинах некогда прекрасного мира. Правда, он, кажется, не прощал Творцу своей смертности, а потому его поэзия – по определению мрачновата…

- Юрий Михайлович, Вы много ездили по России, подолгу жили в русской провинции. Что, на Ваш взгляд, отличает этих людей, их быт и душевные стремления от жителей нашей столицы?

- Ездить по России – для меня потребность и человеческая и поэтическая. Я действительно много чего повидал, но делать обобщения очень трудно. Кто-то очень точно заметил: "У Москвы одна беда: она со всех сторон окружена Россией". И в этом смысле провинция – это нечто совсем иное по сравнению со столицей. Но все же можно провести и некоторые параллели. Как и в Москве, в провинции наряду с "малым стадом", которое живет духовными ценностями и тянется к культуре, существует и толпа молодого полудикого плебса. Она курит, пьет, матерится, ведет себя крайне разнузданно и вовсе не имеет той элементарной социальной дисциплины, которой обладает любой западный мещанин. Ей мало, выпив бутылку, бросить ее в реку – ее надо при том еще и  разбить вдребезги! Одичание, но при этом замечательные островки культуры! Правда, культуры очень раненой. Ведь провинциальную интеллигенцию в 90-ые годы сломали невыплатами и расшатом всех традиционных устоев. Большинство было вынуждено буквально выживать тяжелым трудом на садовых участках, копать картошку – вместо того, чтобы заниматься добросовестной профессиональной работой.   

Таким образом, новая "демократия" ломала и перемалывала русскую интеллигенцию еще в большей степени, чем коммунистический режим, существовавший до этого. Так что картина провинциальной жизни весьма печальна. Но вместе с тем, что-то еще продолжает внушать и радость, и оптимизм. Еще сохранилось, например, живое краеведение, есть и молодежь, тянущаяся к изучению истории родного края. Именно это желание навести мосточки над советским людоедством – к традиционной России и обнадеживает меня сегодня, так что если можно так выразится, я, как и многие, живу сегодня на границе с надеждой.

Беседовала Александрина Вигилянская