Дневник писателя

Женщина против женщины


Русская религиозная традиция и проблемы феминизма


Русская религиозная традиция отводила женщине роль и место в миропорядке, строго соответствующие той первоначальной установке, которая была определена в “Книге Бытия”.

Как известно, Господь Бог, сотворив Адама, решил, что “нехорошо быть человеку одному”, надобен ему “помощник”. Потому сотворил Он из ребра Адамова Еву, и назвал ее Адам женою.

Этот библейский рассказ, не ставя под сомнение равноценность мужчины и женщины, выявляет их онтологическую неравнозначность, разность их чина и служения, метафизическую подчиненность женщины — мужчине. Но не так же ль разнятся во Вселенной судьбы звезд и народов? Общим у них остается основное движение к полноте и совершенству, и пол как частное выражение этого стремления находит в сознательной и инстинктивной человеческой жизни и свой смысл, и свою цель.

Недаром героини русских сказок – будь то Василиса Прекрасная или Царевна Лягушка (как, впрочем, и булгаковская Маргарита), совершают ряд неслыханных подвигов и чудес не ради себя самих, а исключительно ради спасения или прославления своего мужа – действительного или потенциального.

И если для русского сказочного богатыря еще возможны, помимо освобождения красавицы или завоевания ее холодного сердца, какие-то иные варианты и ценности, ради которых он отправляется на битвы и подвиги, то для женщины мотивы ее героизма однозначны. Однако лишь в том случае волшебная красавица взваливает на себя бремя мужественности и доблести, когда мужчине оно становится по каким-то причинам не под силу. Здесь мужчина и женщина выступают как сообщники, и недостаток чего-либо у одного (сообразительности, ума, силы, чудотворения) покрывается избытком того же у другого.

Но и свои сверхъестественные способности женщина получает лишь в экстремальной ситуации. Эта экстремальность и позволяет ей встать наравне с мужчиной. Как только сказочная жизнь “налаживается” и наступает быт, заканчивается и сама сказка, прекращается волшебство, и женщина занимает подобающее ей место.

Религиозная транскрипция этих положений может быть найдена у апостола Павла в одном из его Посланий; он пишет, что “во Христе не будет ни иудея, ни язычника, ни раба, ни свободного, ни мужского пола, ни женского”.

Следовательно, в христианском понимании, границы, в которых осуществимо равенство мужчины и женщины, лежат вне земных, природных законов: их верхняя черта проходит в царстве сверхличных ценностей, в мире Божественном (чудесном, волшебном), нижняя — теряется во мраке мира сатанинского, в пропасти адовой.

В связи с последним утверждением вспоминаются многочисленные случаи из нашей недавней родной истории, действительно лишавшие женщину каких бы то ни было приоритетов: ее расстреливали, вешали, закалывали штыками, отправляли на каторгу наравне с мужчинами – без всяких скидок на пол, без лицеприятия.

Но и она, в свою очередь, эта новая, рожденная в огне революции советская женщина недвусмысленно заявила и о своем железном характере, и о своей идеологической жесткости.

Советская литература представила нам, в своем роде, знаменательные образы этих “железных женщин”: чего стоит комиссарша Любовь Яровая, героиня одноименной пьесы писателя Тренева, которая без малейшего сомнения пускает “в распыл”, то есть расстреливает, своего мужа, клеймя его как врага революции. Весьма типичной считается и героиня увлекательной, ныне читаемой как первоклассный китч, повести Федора Гладкова “Цемент”, которая отказывает своему, хотя и вполне “пролетарскому, но еще не вполне “сознательному” мужу в супружеских отношениях – по причине его “идеологической неподкованности” и “классовой незрелости”.

Апофеозом нового женско-мужского равенства явилась скульптура Мухиной “Рабочий и колхозница”: недюжинная, неумолимая, чугунная представительница прекрасного пола, воздевшая к небесам орудие труда, призвана была символизировать свободную от вековых предрассудков, шагающую к новой жизни в ногу с мужчиной, новую, эмансипированную советскую женщину.

Закономерно, что на этих путях русская и советская литература и искусство не смогли создать ничего, кроме монстров — от самопародийных “стриженых курсисток” Достоевского и Лескова (“Бесы”, “Некуда”, “На ножах”, “Соборяне”) до разнузданных героинь Л. Петрушевской, от Веры Павловны из романа Чернышевского “Что делать?” до обкомовской начальницы в фильме Глеба Панфилова “Прошу слова”. Пафос самочиния и своеволия, которым вдохновляются эмансипированные русские и советские героини, неизбежно обнаруживает себя как дух, враждебный творческому и культурному аристократизму и той истинной личностной свободе, которой веет на нас от образов русской святости, будь то княгиня Ольга, Ефросиния Полоцкая, Ксения Блаженная или Великая Княгиня Елизавета Феодоровна.

Именно на красоте духовного аристократизма как религиозного идеала концентрировала внимание русская литература, то воспаряя в эмпиреи к образу Прекрасной Дамы, то сгибаясь под бременем собственного морализма.

В эпицентр женской жизни она сознательно ставила, грубо говоря, тему любви и брака, сводя к ней весь “женский вопрос”. Для положительных героинь русской литературы последний разрешается трояко: браком по любви и уважению (Наташа Ростова, Маша из “Капитанской дочки”); браком хоть и не по любви, но по уважению и послушанию судьбе (пушкинская Татьяна, Марья Кирилловна из “Дубровского”), монастырем (Лиза из “Дворянского гнезда” Тургенева).

Хранение чистоты и верности — вот та женская добродетель, которая лежит в основе духовного здоровья русских литературных героинь. Нарушение же седьмой заповеди в контексте русской духовной культуры трактуется как порча, как бунт против Богом установленных правил, и возмездием за этот бунт бывает душевная болезнь, крах личности и самой жизни героини... Синдром потери внебрачной невинности и супружеской измены часто становится ключевыми и концептуальными в художественных исследованиях русской литературы.

Нравственные мытарства героев по этому поводу находят двоякий исход на ее страницах: либо самоубийство (Анна Каренина Л. Толстого, Катерина из драмы Островского “Гроза”, девочка, соблазненная Ставрогиным из IX главы “Бесов”, с ее такой типично русской самооценкой: “Я Бога убила”), либо такой эмансипированный бунт и разгул, который мы обнаруживаем у героинь Достоевского — Настасьи Филипповны, Грушеньки, Лизы Дроздовой и который имеет в русском языке столь точное название — “надрыв”.

Спасение от того внутреннего смерча, который крутит этих “падших” героинь, становится возможным лишь в надежде на “прекрасного принца”, который “все поймет, все простит”. В качестве такового и является к ним блаженный князь Мышкин, “идиот”, или безвинный страдалец Митя Карамазов, принимающий на себя наказание за чужой грех, или, на худой конец, Маврикий Николаевич... Однако и их, этих гонцов небесной всепрощающей любви, надо заслужить страданием и искуплением. Без этого искупления они — только светлый призрак, тающий и ускользающий, мечта, фантом, за которым — нож Парфена Рогожина, бесславная гибель на пепелище.

Именно здесь, в этой точке решается судьба русской героини, здесь рождаются все “потому-то”: потому-то и погибает прекрасная Настасья Филипповна, умирает забитая насмерть Лиза Дроздова, не поверившие в возможность этого искупления. Но потому-то и отправляется вслед за Митей на каторгу счастливая Грушенька, приговаривает себя к той же каторге “святая блудница” Соня Мармеладова, желающая пострадать вместе с убийцей Раскольниковым и тем искупить собственный грех. По той же причине торопится туда герой “Воскресения” Л. Толстого – Нехлюдов, чтобы разделить возмездие вместе с обесчещенной им и осужденной за проституцию Катюшей Масловой.

Каторга в русской литературе, впрочем, как и в русской жизни, – нечто, вроде евангельской купальни, в которой омываются грехи, наступает прозрение и совершается душевное исцеление. Но это — особая тема.

Примечательно, что и не очень русская и даже совсем не русская Лолита русского писателя Набокова, примерно по тем же мотивам, что и ее русские сестры, идет на “честный брак” с прыщавым заикающимся занудой, чтобы умереть “законными” “добродетельными” родами.

Проблема греха и искупления, являясь эпицентром русского религиозного сознания, становится одним из основных нервов русского романа, и “женский вопрос” так или иначе решается в этих духовных категориях.

Брак, заключенный “на небесах” и скрепленный церковным благословением, осознается в русской литературе как норма женского существования, по сравнению с которым тот же вопрос в образе литературного героя-мужчины не несет на себе практически никакой концептуальной нагрузки.

Именно это смутное чувство необходимости восстановить норму жизни движет героем бунинской “Деревни” Тихоном Ильичом, который выдает замуж свою любовницу – Молодую. Точно так же пытается поступить с Настасьей Филипповной Тоцкий – ее первый соблазнитель. По-русски это называется “покрыть грех”.

Брак в русском религиозном понимании отводит женщине определенное место по отношению к мужу. “Жены, своим мужьям повинуйтеся, якоже Господу: зане муж глава есть жены, якоже и Христос глава Церкви, и той есть спаситель тела. Но якоже Церковь повинуется Христу, такожде и жены своим мужем во всем. Мужие, любите своя жены, якоже и Христос возлюби Церковь, и себе предаде за ню”, “Что Бог соединил, того человек да не разлучает”, – говорится в чине браковенчания.

Эта мистическая, строго установленная иерархическая связь мужа и жены, наложила особую печать на русскую женскую ментальность, на женскую судьбу, и нарушение этой связи не мыслилось в русской литературе без последующей расплаты. Вспомним хотя бы эпиграф к “Анне Карениной”: “Мне отмщенье — Аз воздам”.

В этом разгадка того, почему все эмансипированные порывы русской женщины, начинавшиеся с самоутверждения и требования равноправия с мужчинами, неизбежно выливались в посягательство на таинство брака и приводили к результатам уродливым и болезненным: жена Шатова из Бесов, чеховская “Попрыгунья”, Одинцова из романа Тургенева “Отцы и дети”, все те же “стриженые курсистки” из лесковского “Некуда”: эмансипация по-русски сопровождается распадом семьи, попранием установленных в России религиозных нравственных ценностей, душевной болезнью.

Замечательный русский религиозный богослов, философ и историк Г. Флоровский объяснял русский максимализм отсутствием “инстинкта действительности”. И на самом деле – утопический элемент был чрезвычайно силен в борьбе русских женщин за эмансипацию; в их борьбе, проходившей параллельно с восстанием общественных низов, которые были “ничем” и хотели стать “всем”. Закономерно, что она увенчалась лишь разгулом страстей, народовольческим, революционным и трудовым фанатизмом, равноправием женщин на стройках, химических предприятиях и в колхозах, да восседанием кухарок в депутатских креслах, президиумах и обкомовско-министерских кабинетах.

На смену нежно-томным, нервически-обольстительным, цельным и возвышенным, слабовольным и болтливым женщинам Пушкина, Достоевского, Тургенева, Толстого и Чехова пришли в русскую (советскую) литературу поначалу комиссарши и труженицы с тяжелыми бицепсами, потом – невзрачные и маловыразительные учительницы и врачи, за ними – блоковские Незнакомки в аксеновско-битовском варианте и наконец – стоящие по ту сторону добра и зла ерофеевско-нарбиковские женские персонажи.

С “положительными” литературными героями всегда трудно. Еще Розанов писал: “Порок художественен, а добродетель так тускла”. Пресноту этой “тусклой добродетели” выпало в современной литературе расхлебывать все тем же, живущим по старинке русским старухам – солженицинским Матренам, распутинским Дарьям и Настасьям. Но в литературе ли дело?

Среди многочисленных утрат русской души, в том числе и утраты духовных критериев, можно обнаружить еще одну потерю — потерю женского идеала. Из плана небесной данности он перемещается в сферу воспаленного воображения, мнится, мерещится, томит своею двусмысленностью, искушает: да не от лукавого ли? (Аксеновская Алиса, битовская Елена). Даром что ли у этих Алис и Елен столько двойников, имен и обличий!

Юнг формулировал свое знаменитое утверждение, что внешний, явленный нам мир суть лишь метафора нашего внутреннего состояния, примерно в то же время и на той же психологической почве, на которой возник в России “женский вопрос”. Вероятно, нынешняя женская социальная неприкаянность выражает прежде всего ее внутреннюю растерянность: потеряв точку опоры внутри себя, женщина пытается обрести ее вовне и компенсировать утраченные духовные ориентиры за счет создания новых социальных мерок.

Драматизм ее душевной нестабильности в том, что она поверила в идею равноправия с теми, кому сама природа потрудилась дать фору, как в единственную возможность своего осуществления, как в некую панацею, как в норму жизни и отдала себя во власть духу соперничества, соревнования, борьбы, искажающему ее женские черты, абсолютизирующему возможное и низводящему должное до необязательного.

Принимая свою весьма относительную, а то и вовсе лишь потенциальную экономическую независимость за независимость экзистенциальную; профессиональную состоятельность — за самодостаточность, а таинство брака, призванного восполнить в лице мужа ее собственное несовершенство и неполноту, за одну из побочных и второстепенных линий в судьбе, советская женщина прошла мимо христианской культуры, теряя предназначавшееся ей место в мире и нередко существуя “на чужих ролях”.

Жизнь безусловно не исчерпывается литературой, но нагромождение жизненных бессмыслиц может быть диагностировано в литературе, а текучая пестрота мира увидена художественным зрением, как единое цветное пятно, единый рисунок. Он-то и свидетельствует о том, что современная женщина — вынужденно или по собственной воле — “вышла из себя”, оставляя за собой неприкрытые тылы: разоренный дом, пепелище.

1990


Послесловие к статье "Женщина против женщины”


Этот незамысловатый и уж, во всяком случае, никак не скандальный доклад был прочитан мной в 1990 году в Нью-йоркском университете на конгрессе “США–СССР: женщины–писательницы”. На самом деле, оказалось, что это была встреча самых радикальных американских феминисток. Как только я его прочитала, что тут началось!.. “Лай, хохот, пенье, свист и хлоп, людская молвь и конский топ”… Какая-то грозная тетенька из местных, напоминающая то ли нашу отечественную инструкторшу РОНО, то ли обкомовскую ответственную работницу, вся красная, пышущая яростью, выскочила в проход между рядами и, топая ногами, отчаянно жестикулируя, кричала, что это – провокация… Потом мне сказали, что это очень важная дама – замминистра просвещения. Ей вторили самые активные и самые лысые феминистки, одетые в майки, несмотря на месяц март. Они кричали, поигрывая недюжинными голыми бицепсами, что давно пора этих мужиков скрутить в бараний рог, пойти на них войной, устроить революцию, свергнуть и самим захватить власть… Переводчик (между прочим – мужчина) потом доверительно сообщил мне, что они сочли меня подосланной другими, враждебными им феминистками, чтобы “сорвать конгресс”. Оказалось, что есть какое-то другое, более лояльное к мужчинам феминистское крыло, которое осталось за бортом этого мероприятия…

И действительно, как только я вернулась в свой номер, мне позвонили эти оппортунистки, которым все же удалось проникнуть во вражеский стан, и поздравили меня с тем, что я “хорошенько врезала этим оголтелым” и что они на моей стороне. В общем, “рот фронт”. Вечером того же дня у меня был назначен поэтический вечер. Почему-то он назывался “панель” – panel. И вот они меня спрашивали: “Вы сегодня на какой панели? Мы обязательно проберемся, чтобы вас поддержать”. Так что я очень боялась, не будет ли опять какого-то скандала, потасовки, драки, не закидают ли меня, в конце концов, гнилыми помидорами. Выступать я должна была с какой-то американской поэтессой.

Но все прошло великолепно, хотя поначалу я вела себя довольно позорно. Оказывается, – это мне потом рассказал кто-то “из наших”: то ли Наталья Иванова, то ли Татьяна Толстая – я преспокойно сидела на сцене рядом с американской поэтессой и, когда ее представляли публике: “Такая-то, такая-то, лесбиянка…”, я, грохоча стулом, инстинктивно, совершенно бессознательно, отодвинулась от нее почти на метр. Казалось, провал мой предрешен...

Потом моя переводчица прочитала доклад о том, что у Анны Ахматовой в “Лотовой жене” “сердце… никогда не забудет отдавшую жизнь за единственный взгляд”, а у Олеси Николаевой в стихотворении “Семь начал” все наоборот: “Не оглядывайся назад” да “не оглядывайся назад”… И я даже почувствовала было нечто вроде укора совести. Слушала ее вроде как бы даже и пристыжено… И довольно обреченно прочитала несколько стихотворений, в том числе, и то, где есть эти строки (“Семь начал”), — при полном молчании зала. Наконец, дошла очередь до моего стихотворения “Девичник”: там собираются на Восьмое марта одинокие женщины – Катя, Лена, Света и Таня, сами приносят выпивку, закуску, танцуют друг с другом, умничают, просто болтают, тоска, в общем… И там есть такая строфа, довольно ироничная, между прочим:

– А вот, говорят, в Древней Греции, – начинает кто-то, –
был такой остров, где одни лишь женщины-амазонки жили,
так они мужиков к себе и на пушечный выстрел не подпускали,
а тех, кого случайно приносила к ним буря,
убивали на месте!

И тут грянули аплодисменты. Овация. Ликование. Кулаки, воздетые ввысь... Так приходит земная слава… Змея тщеславия гадко шевельнулась в груди… Голова чуть-чуть откинулась назад… Ноздри невольно раздулись сами… Феминистки кинулись после вечера пожимать мне руки. Высшим знаком признания было то, что моя поэтическая напарница подошла ко мне и доверительно сказала: “Я хочу вас переводить… А вы меня?”
Так что, в конце концов, с феминистками я рассталась на дружеской ноге. Конгресс удался. А лазутчицы из другого лагеря еще долго – года три – присылали мне  протоколы своих заседаний, публикации, газеты. А потом и они пропали…
А я, вопреки всему, все “оглядываюсь назад” и оглядываюсь, и берег становится все туманнее: вот-вот совсем превратится в призрак…

 


Страница 5 - 5 из 9
Начало | Пред. | 3 4 5 6 7 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру