Князь Петр Андреевич Вяземский: литература и жизнь

В старости князь Вяземский время от времени писал стихи о том, что его жизнь оказалась слишком долгой: он родился в 1792 г., умер в 1878-м. Научная биография Вяземского все еще невозможна: только чтобы собрать, прокомментировать и напечатать оставшиеся после него рукописи, видимо, нужно прожить несколько жизней, соизмеримых по продолжительности с его жизнью – и вот уже много поколений исследователей изучают и издают его письма, статьи, мемуары и дневники – и работа далека от завершения [1]. В настоящее время даже написанное им самим мы знаем, в сущности, избирательно; так, например, его обширнейший эпистолярий не изучен и в десятой части, а это означает, что его отношения со многими и многими современниками в настоящее время могут быть охарактеризованы только приблизительно. Достаточно будет напомнить, что до сих пор не опубликована большая часть его переписки с Жуковским, в небольшой части напечатаны письма его к жене, этот своеобразный дневник литературных отношений Вяземского за многие годы, почти не привлекала внимание исследователей переписка его с А.Я. Булгаковым, П.И. Бартеневым, Н.П. Барсуковым, Я.К. Гротом… Практически совершенно не изучены отношения Вяземского с музыкантами, художниками, театральными деятелями его эпохи. Он не был ни опытным рисовальщиком, ни драматургом, сочинявшим для театров (единственный замеченный современниками его опыт в этой области – написанный совместно с А.С. Грибоедовым водевиль "Кто брат, кто сестра", провалившийся при первом же представлении), но в обширный круг его знакомств входили многие известные художники (К.П.Брюллов, О.А.Кипренский, А.О.Орловский, В.М.Ванькович, И.О.Вивьен), музыканты и композиторы (А.Н.Верстовский, И.И.Геништа, М.И.Глинка).

Но существенны не только очевидные биографические лакуны: Вяземскому, который как-то написал, что судьба дала ему несколько профилей, но не дала фасы, без труда удалось убедить биографов ему поверить. В самом деле, его профили, о каждом из которых уже много написано, как-то не собираются в портрет законченный и определенный. Он и язвительный сатирик, и элегик, поэт кружковый и салонный, мемуарист и чиновник на государственной службе, переводчик, историк, политический публицист. Его вклад в русскую культуру огромен, а его образ теряется не только в потоке времени, как когда-то говорили поэты, но и в потоке трудно обнимаемых воображением историка разнородных фактов.

В этой связи уместно будет напомнить, что давно уже в самых разных сочинениях о Вяземском общим местом стало утверждение о "сломе" его мировоззрения, который произошел в 1830-1840-е гг.: либерал и даже фрондер стал консерватором и резко дистанцировался от оппозиционного ("освободительного") движения [2]; собственно говоря, этот взгляд восходит к Герцену и Огареву, захотевших увидеть в Вяземском отступника свободы, ретрограда, не устающего воздвигать все новые умственные плотины на пути новых людей к господству над умами [3]. Между тем, драма Вяземского заключалась не в том, что взгляды его резко менялись: наоборот, они отличались скорее постоянством, чем изменчивостью, а потому Вяземский в самые разные исторические эпохи оказывался неудобен, сомнителен, даже странен, нелеп и смешон; он значительно реже считался с движением времени, чем это было принято, и заслужил нарекания сначала консерваторов, а потом радикалов [4]. Вообще сознательное жизнестроительство, о котором все чаще и применительно к самым разным авторам говорят сейчас, обычно оказывается историей отнюдь не всегда успешных попыток  человека остаться самим собой в меняющихся обстоятельствах. В случае с Вяземским это действительно главная проблема, поскольку она не просто была им замечена или отмечена, но на протяжении многих лет оставалась постоянным предметом рефлексии.

Его литературные пристрастия остались связанными с эпохой Карамзина, Жуковского, Пушкина, с "разрозненной" - и так и не консолидировавшейся "плеядой". Вяземский так сказал об этом на обеде, данном в Москве в ноябре 1850 г. в честь его возвращения в Россию: "Я старый москвич, и вы во мне видите и приветствуете один из уцелевших обломков старой, т. е. допожарной, Москвы <…>. Я был питомцем Карамзина: теснейшие узы родства и сердца связывали меня с ним. У меня в Подмосковной, и на глазах моих, написал он несколько томов своего бессмертного творения. Нелединский, Дмитриев также ласкали меня, отроком, в доме отца моего. После, когда я возмужал, они удостаивали меня своей особенной приязни. На дружеских и веселых пирах обменивались мы с Денисом Давыдовым рифмами и бокалами. Я не дожил еще до глубокой старости, но грустно уже пережил многих друзей, многие литературные поколения. Пушкин, Баратынский, Языков возросли, созрели, прославились и сошли в могилу при мне. Во мне приветствуете вы старейшего друга еще живого, но, к сожалению, давно умолкшего, Батюшкова!" [5]. Тема утраты своего круга – одна из основных в творчестве Вяземского 1850-1870-х гг. В день своего восьмидесятилетия он писал:

Все сверстники мои давно уж на покое,
И младшие давно сошли уж на покой;
Зачем же я один несу ярмо земное,
Забытый каторжник на каторге земной?

И пять лет спустя:

Жизнь мысли в нынешнем, а сердца жизнь в минувшем.
Средь битвы я один из братьев уцелел:
Кругом умолкнул бой, и на поле уснувшем
Я занят набожно прибраньем братских тел.

Этот разлад между внешним и внутренним, эта способность переживать прошедшее острее, чем день сегодняшний, осмысляется им как условие личностной идентичности и вместе с тем как основа культурного сознания вообще. Его не заботит его вопиющая несовременность, более того, он склонен ее афишировать. В "Автобиографическом введении" к собранию своих сочинений (1878) к рассказу о детско-юношеском своем увлечении Сумароковым, Вяземский считает нужным прибавить, что "и ныне не отрекается" от него, и это не "игра", а именно жизнь, основным содержанием которой стало сохранение культурной памяти. В этой статье, как и во многих других статьях Вяземского, эпохи Сумарокова, Карамзина, Жуковского, Пушкина не просто и не только связываются с литературной современностью, они вообще этой современности не противопоставляются, поскольку Вяземский очень хорошо знает, что в культуре есть, так сказать, неизымаемые имена и голоса, беспечивающие само ее существование и единство.

Показательна в этом отношении история формирования текста "Старой записной книжки", напечатанной в восьмом томе собрания сочинений Вяземского уже после его смерти.

Замысел собрать и напечатать вместе циклы заметок, публиковавшихся в "Вестнике Европы" в 1808-1810 гг. под заглавием "Безделки" [6], в журналах и альманахах 1820-х гг. под заглавием "Выдержки из записной книжки" [7] и в изданиях П.И.Бартенева в 1870-е гг. под несколькими заглавиями, варьировавшими найденную именно в это время формулу "Старая записная книжка" [8], возник у Вяземского не позднее 1873 г. 5/17 октября он писал к Бартеневу: "Я не прочь отпечатать особою книжкою старую тетрадь и приложить к ней старые выдержки из разных журналов старых, альманахов и все, что у Вас напечатано из Остафьевского архива" [9]. В 1875 г., просматривая рукописные копии некоторых из этих публикаций, Вяземский вновь и вновь возвращался к своему замыслу. Так, в первой половине ноября 1875 г. Он пишет к Н.П. Барсукову, уже занятому подготовкой собрания его сочинений, и между прочим замечает: "В <">Вестнике Европы<"> 1807-1808<->го и 9<->го года [10] должны быть напечатаны разные мои отметки, выписки, под заглавием Безделки. Имеются ли оне в виду? – Там же разные выписки из франц<узского> писателя Ривароля" [11]. Вероятно, Вяземский и позднее спрашивал Барсукова о судьбе "Безделок"; во всяком случае, последний в письме к Вяземскому от 23 марта 1876 г. сообщал: ""Безделки" (1808) отнесены в <">Записную книжку<">, которая составит отдельный том. Я уже приступил к составлению необходимых библиографических замечаний, которые поместятся в конце тома. По мере накопления их позвольте присылать к Вам тетради с оными на Ваше воззрение и утверждение" [12]. Вяземский, таким образом, хоть и не дождался выхода "Старой записной книжки", составивший восьмой том его собрания сочинений (он выйдет только в 1883 г., т.е. через шесть лет после смерти автора), но получил самые широкие редакторские полномочия и не преминул, конечно, ими воспользоваться [13].

Для полноты картины отмечу еще, что в 1876 г. он рассматривал возможность печатать "Старую записную книжку" отдельно. В письме его к Барсукову от 21 марта / 2 апреля 1876 г. читаем: "Полагаю, что до полного издания меня, не худо было бы отпечатать отдельною книжкою мою <">Старую записную книжку<">. Из всего что есть в архиве <т.е. напечатано в журнале "Русский архив" – Д.И.>, выйдет порядочный том. А у меня в запасе есть еще дополнение к нему. Это был бы род закуски перед обедом. Вы могли бы исподволь сортировать статьи и сделать к ним алфавитный список по заглавиям имен, предметов, с таким, например, распределением:

биографические,

анекдотические,

литературные,

житейские, или общие,

что-нибудь в роде того, что Вы сделали для Храповицкого [14]. Тех же щей да пожиже. Разумеется, исторических пояснений не нужно. Одно оглавление голословное, но несколько систематическое. Что Вы на это скажете? Буду ждать ответа" [15]. Заинтересованность Вяземского, выразившаяся в последних двух фразах, конечно, нешуточная и неподдельная; он спешит, понимая, что того обеда, о котором пишет к Барсукову, т.е. отпечатанного собрания своих сочинений, может и не дождаться – как, собственно, и произошло.

Но вот что действительно любопытно: недвусмысленно и даже настоятельно выражая желание видеть "Старую записную книжку" в печати, Вяземский отказывается подписывать своим именем те ее фрагменты, которые отдает в "Русский архив" Бартенева. Почему? Конечно, мы можем сейчас только приблизительно ответить на этот вопрос. Во всяком случае, причин было несколько. В письме Вяземского к Бартеневу от 12 апреля 1872 г. читаем: "Я часто диктовал небрежно и даже неохотно, чтобы скорее дело с рук свалить. А потому еще более не хочу явиться перед публикою ответственным хроникером. А пускай за все отвечает Саратовский благоде<те>ль [16], которого прошу не выдавать, и отстаивать на живот и на смерть" [17]. Как видим, в этом письме Вяземский сделал все возможное для того, чтобы подчеркнуть свое нежелание выступить в роли "ответственного" мемуариста; отсутствие подписи в этом контексте может рассматриваться как один из способов осложнить эту роль, выделить в ней игровой момент, даже выйти за ее рамки. Другую версию находим в письме Вяземского к Барсукову от 14/26 марта 1873 г.: "Я не скрываю себя, но не хочу видеть имя мое в печати, пока я за границею, во избежание полемики в случае необходимости" [18]. Напомню, наконец, замечание Вяземского из его письма к Бартеневу от 30 апреля / 12 мая 1873 г.: "Не желаю видеть имя мое в печати. Отсутствующему и больному как-то неловко вмешаться в толпу. Вероятно, многие меня узнают. Но это другое дело. Я все таки остаюсь под защитою и неприкосновенностью маски. А в наши дни, едва ли можно как и честной женщине являться без маски в публичный наш литературный маскарад" [19]. Конечно, мы не обязаны принимать все эти и другие подобные признания Вяземского за чистую монету: скажем упоминание его о своей авторской "небрежности" напоминают характерную и уже в годы его молодости никого не вводившую в заблуждение условную формулу, порожденную эстетизацией дилетантизма в кругу карамзинистов. Существенно и другое: указание Вяземского на нежелание компрометировать свое имя, выставляя его в современных журналах, скорее всего, тоже мистификация, поскольку другие свои статьи, публиковавшиеся в том же "Русском архиве" Вяземский отдавал в печать за полной подписью, делая исключение только для "Старой записной книжки".

Суть дела, по-видимому, заключается в том, что это стремление Вяземского к анонимности находит совершенно недвусмысленное соответствие в самом тексте "Старой записной книжки". Действительно, в этом произведении, которое иногда (на мой взгляд, неправданно [20]) называют мемуарами, почти совершенно не фигурирует их автор [21] который лишь время от времени напоминает о себе, выступая под криптонимом "NN" [22]. Вместе с тем, в "Старой записной книжке" отсутствует и сколько-нибудь отчетливая граница между биографией Вяземского и событиями, которые не имели к ней прямого отношения: Вяземский часто говорит о происшествиях и разговорах, свидетелем или участником которых он не был и быть не мог [23]; он передает чужие рассказы, делает выписки из мемуаров разных лиц и комментирует эти выписки. Он не пишет мемуары: он создает "<…> свою Россиаду не героическую, не в подрыв херасковской <…>, а Россияду домашнюю, обиходную" [24]. Если перед нами и "мемуары", то составленные не из "внешних" событий частной биографии (продвижение по службе, перечни успехов или поражений в различных областях общественной жизни и т.п.), а из фрагментов жизни внутренней: в "Старой записной книжке" фиксируется то, что остается в памяти как отражение общественного и литературного быта в его психологическом и эстетическом аспектах. Это "мемуары", в которых место событий заняли остроумные замечания в разговорах или книгах, место дел – слова ("слова поэта суть уже его дела"), место официальных биографий – домашние и кружковые. И в этом внутреннем плане охарактеризованы несколько эпох русской жизни; быт удалось поднять на уровень истории, и на мгновение русская культура обрела возможность единства, быть может, не вполне призрачного.

В этом именно контексте, как представляется, обретает подлинное значение та обреченная на неуспех борьба, которую Вяземский вел на протяжении долгих лет с теми, кто пытался пересмотреть признанные некогда в кругу Карамзина, Дмитриева, Жуковского, Пушкина оценки исторических событий и культурных фактов. Идея множественности прочтений исторического процесса, столь близкая многим писателям двадцатого века, показалась бы Вяземскому нелепой; сложившиеся в его кругу представления о русской послепетровской истории рассматривались им не как одни из возможных, а как единственно правильные. Как известно, в числе авторов, которым оппонировал Вяземский, сознававший себя одним из последних хранителей исторической истины, оказался Лев Толстой с романом "Война и мир" [25]. Не менее показательны многие полемики Вяземского с мемуаристами 1860-1870-х гг., в частности, с А.О.Пржецлавским и В.П.Бурнашевым, чьи воспоминания печатались, в частности, П.И.Бартеневым в журнале "Русский архив" [26].

Литература не только никогда не отделялась Вяземским от жизни, но и должна была, как он полагал, отражать "мнения, страсти, оттенки, самые предрассудки <…> общества" [27]. Именно с этой точки зрения Вяземский рассматривает, например, знаменитую комедию Грибоедова. Говоря о достоинствах "Горе от ума", он с бóльшим желанием отмечал недостатки. Первые, как полагал Вяземский, были обусловлены стремлением Грибоедова создать в своей комедии картину общественной жизни Москвы [28], вторые — тем, что эта картина не удалась, не точна.

Для Вяземского оказалось неприемлемым то предпочтение, которое Грибоедов отдавал Петербургу перед Москвой: "<...> вопреки Грибоедову и последователям, слепо поверившим на слово сатирическим выходкам его, оценка Петербурга и Москвы должна быть признана именно в обратном смысле, т.е. что в Москве было более разговоров и толков о делах общественных, нежели в Петербурге, где умы и побуждения развлекаются и поглощаются двором, обязанностями службы, исканием и личностями. Оно так и быть должно: в Петербурге - сцена, в Москве - зрители; в нем действуют, в ней судят" [29]. Вяземский опирается здесь не только на собственный опыт, но и на известные мнения Карамзина: "Есть еще другое свидетельство, и более важное, об умственном, гражданском и политическом состоянии старой Москвы. Вот что говорил Карамзин в путеводительной записке в Москву: "Со времен императрицы Москва прослыла республикою. Там, без сомнения, более свободы, но не в мыслях, а в жизни; более разговоров, толков о делах общественных, нежели здесь, в Петербурге, где умы развлекаются двором, обязанностями службы, исканиями, личностями"" [30].

Мало того, сама общественная жизнь Москвы представлена Грибоедовым искаженно. "Новое поколение, — пишет Вяземский, — знает старую Москву по комедии Грибоедова; в ней почерпает оно все свои сведения и заключения. Грибоедов — их преподобный Нестор, и по его рассказу воссоздают они мало знакомую им картину. Но, по несчастью, драматический Нестор в своей московской летописи часто мудрствовал лукаво. В некоторых захолустьях Москвы, может быть, и господствовали нравы, исключительно выставленные им на сцене. Но при этой темной Москве была и другая еще, светлая Москва" [31]. Ср. в статье Вяземского "Грибоедовская Москва" (1874-1875): "<...> пора, наконец, перестать искать Москву в комедии Грибоедова. Это разве часть, закоулок Москвы. Рядом или над этою выставленною Москвою была другая, светлая, образованная Москва. Вольно же было Чацкому закабалить себя в темной Москве" [32]. Ср. еще в "Письме к князю Д.А.Оболенскому <...>": "Я родился в старой Москве, воспитан в ней, в ней возмужал; по наследственному счастию рождения своего, по среде, в которой мне приходилось вращаться, я не знал той Москвы, которая так охотно и словоохотливо рисуется под пером наших повествователей и комиков. Может быть, в некоторых углах Москвы и была, и вероятно была, фамусовская Москва. Но не она господствовала: при этой Москве была и другая, образованная, умственною и нравственною жизнью жившая Москва, Москва Нелединского, князя Андрея Ивановича Вяземского, Карамзина, Дмитриева и многих других единомысленных и сочувственных им личностей" [33].

Наконец, нарекания Вяземского вызвал герой комедии. Чацкий оценивается Вяземским с точки зрения общепринятой нормы светского поведения. Светский разговор не может быть ни утомительным, ни скучным; светский человек не должен поучать; его речи, его эпиграммы должны быть не просто остроумны, но уместны в данное время и в данном месте. Всем этим требованиям, однако, разговоры Чацкого не соответствуют. В книге Вяземского "Фон-Визин" читаем: "Сам герой комедии, молодой Чацкий, похож на Стародума. Благородство правил его почтенно; но способность, с которою он ex-abrupto проповедует на каждый попавшийся ему текст, нередко утомительна. Слушающие речи его точно могут применить к себе название комедии, говоря: "Горе от ума!" Ум, каков Чацкого, не есть завидный ни для себя, ни для других. В этом главный порок автора, что посреди глупцов разного свойства вывел он одного умного человека, да и то бешеного и скучного. Мольеров Альцест в сравнении с Чацким настоящий Филинт, образец терпимости. Пушкин прекрасно охарактеризовал сие творение, сказав: "Чацкий совсем не умный человек, но Грибоедов очень умен"" [34]. Итак, создавая образ Чацкого, Грибоедов, по мнению Вяземского, смешал амплуа обличителя ("проповедника") и светского человека, в результате чего возник комический эффект, сочинителем комедии не предусмотренный: взаимоисключающие амплуа светского человека и обличителя пороков как бы дополняются ролью шута, которую Чацкий играет не только по воле Софии Павловны ("А, Чацкий! любите вы всех в шуты рядить, / Угодно ль на себе примерить?"), но и против воли автора: "Один Чацкий, и то, разумеется, против умысла и желания автора, оказывается лицом комическим и смешным. Так, например, в сцене, когда он, после долгой проповеди, оглядывается и видит, что все слушатели его один за другим ушли, или когда Софья Павловна под носом его запирает дверь комнаты своей на ключ, чтобы от него отделаться" [35].

Грибоедов, как известно, строил свою пьесу на несовпадении оценок: резонер оказывался смешным в глазах персонажей комедии, но все симпатии читателей (зрителей) должны были быть на стороне резонера. Вяземский это прекрасно понимал, но, поскольку был убежден, что Москва охарактеризована в комедии не точно и что в силу этого речи резонера бьют мимо цели, он и отказал резонеру в сочувствии [36].

Не только литературные тексты, но и свою судьбу Вяземский не отделял от жизни общества. Он был теснейшим образом связан с салонной культурой и, вместе с тем, очень рано усвоил "карамзинистскую" установку на творчество "для немногих". Здесь не было противоречия: одно дополняло другое. Стиль Вяземского – и жизни, и поэзии – основывался на умении балансировать на грани "своего" и интимного, большого света и малого круга. При этом дружеский и светский разговор – основная ситуация жизни – оказался и ключевой ситуацией поэзии: "цитатность" – не "прием", а необходимая и естественная основа творчества. Поэзия в некотором смысле и есть разговор: игра словами и стилями, сталкивание своих слов с чужими; когда это удается, чужое оказывается своим. Показательно, что некоторые литературные впечатления и диалоги, в котрых принимал участие Вяземский, растягивались на годы и даже десятилетия. Об одном таком случае позволим себе рассказать более подробно.

В "Северных цветах" на 1831 год было напечатано стихотворение Вяземского "Осень 1830 года", написанное в Остафьеве, где он с семьей укрывался тогда от холеры, свирепствовавшей в Москве. В декабре 1830 г. с текстом пьесы познакомился Пушкин, который навестил приятеля "при последних издыханиях холеры" и не был отпущен Вяземским "без прочтения всего написанного" им за время вынужденного затворничества [37]. Это было начало литературного сюжета, который мог бы показаться незначительным, если бы не был исключительно показателен, по крайней мере, в отношении поэтической техники.

Основные мотивы "Осени 1830 года" – иллюзорность человеческой жизни, столь хрупкой перед лицом смерти, осознание неотвратимости гибели, подчеркнутое острым переживанием красоты осенней природы:

Средь пиршества земли, за трапезой осенней,
Прощальной трапезой, тем смертным драгоценней,
Что ночи мрак последует за ней,
Как веселы сердца доверчивых гостей.

Веселье сердца быстро проходит, уступая место отчаянью:
Печальным облаком омрачена картина:
Тень грозной истины лежит на ней. Она
В хладеющую грудь проникнула до дна.
Из истин истина единая живая,
Смерть воцарилась, жизнь во лжи изобличая,
И сердце, сжатое боязнью и тоской,
Слабеет и падет под мыслью роковой [38].

То же сочетание мотивов осени и смерти – в пушкинской "Осени" (1833):
Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится. На смерть осуждена,
Бедняжка клонится без ропота, без гнева.
Улыбка на устах увянувших видна;
Могильной пропасти она не слышит зева;
Играет на лице еще багровый цвет.
Она жива еще сегодня, завтра нет [39].

Обращаясь к теме элегии Вяземского, Пушкин учел ряд частных особенностей ее интерпретации. В "Осени 1830 года" было:

Как осень хороша! как чисты небеса!
Как блекнут и горят янтарные леса!
В оттенках золотых, в багряных переливах!
Как сердцу радостно раскрыться и дышать,
Любуяся кругом на Божью благодать [40].

А вот хрестоматийный фрагмент седьмой строфы пушкинского стихотворения:

Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса.
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса [41].

Здесь сохранена и усилена рифма Вяземского (небеса – леса; у Пушкина еще и краса), точно воспроизведен цветовой ряд (ср.: "В оттенках золотых, в багряных переливах!" – "В багрец и золото одетые леса") [42].
Разумеется, все это было замечено Вяземским. В 1862 г. впервые печатается его элегия "Осень", в которой варьируются и ключевые мотивы "Осени 1830 года", и – в первую очередь –  пушкинской "Осени". В начале стихотворения Вяземский возвращается к сочетанию золота и багрянца, упоминая и о "сени" "рощи" (у Пушкина, как мы только что видели, были "леса"):

Прозрачны небеса и воздух. Рощи сень
Роскошно залита и пурпуром, и златом [43].

Вторая часть пьесы целиком ориентирована о приведенную выше шестую строфу "Осени" Пушкина, где говорится об умирающей деве:

Видали, верно, вы красавицу младую,
Которую недуг в добычу роковую
Таинственно обрек себе. Цвет жизни в ней,
Роскошным знаменьем ея весенних дней,
Казалось, так живущ в младом своем уборе:
Румянец на щеках, огонь в блестящем взоре.
Но был лукав сей блеск румяного лица;
Зловещий признак он ей близкого конца;
Ни скорби, ни врачу  не отвратить удара.
Но пламень глаз ея был зарево пожара,
Которым грудь ея сгорала в тишине.
Любуясь на нее в молчаньи, вам и мне
Так было сладостно, так ненаглядно-грустно,
Так и хотелось нам, душевно и изустно,
Пропеть прощальный гимн красавице младой,
Еще прекрасней нам предсмертной красотой! [44]

Следуя за Пушкиным, Вяземский возвращается к собственной теме, заявленной уже в "Осени 1830 года": если у Пушкина описание умирающей природы и рассказ о "чахоточной деве" по принципу резкого контраста сочетаются с мотивами радости, счастья, молодости, обновленного приятия жизни ("И с каждой осенью я расцветаю вновь", и далее [45]), то у Вяземского раздумья о смерти самоценны и ведут к осознанию значительности тайны, скрытой в глубине существования и косвенно обнаруживающей себя в непостижимости небытия, накладывающего свой отпечаток на прекрасные и трогательные проявления жизни.

В октябре 1874 г. Вяземский пишет еще одну, уже последнюю, "Осень". Здесь все та же, легко узнаваемая и предсказуемая цветовая гамма, впрочем, обогащенная:

И бархат, и парча, и золота струя,
И яхонт, и янтарь <…> [46].

И вновь пушкинская "Осень" оказывается ближайшим подтекстом. У Пушкина было:

Из годовых времен я рад лишь ей одной,
В ней много доброго; любовник не тщеславный,
Я нечто в ней нашел мечтою своенравной 47].

У Вяземского любовник превращается в волокиту:

Кокетничает осень с нами!
Красавица на западе своем
Последней ласкою, последними дарами
Приманивает нас нежнее с каждым днем.

И вот я, волокита старый,
Люблю ухаживать за ней
И жадно допивать, за каплей каплю, чары
Прельстительной волшебницы моей [48].

И вновь, наконец, Вяземский соотносит осень со смертью, чье приближение несомненно и неотвратимо, но на этот раз говорит о близости смерти собственной:

И тем дороже мне, чем ближе их утрата,
Еще душистее цветы ее венка,
И в светлом зареве прерасного заката
Сил угасающих и нега, и тоска [49].


Отметим еще, что с "Осенью" Пушкина связан ряд других пьес Вяземского, например, его "Сумерки" (1848), с эпиграфом из стихотворения Державина "Евгению. Жизнь Званская" (1807) ("Чего в мой дремлющий тогда не входит ум"). Эта цитата из Державина является вместе с тем и отсылкой к Пушкину, избравшему для эпиграфа к своей "Осени" ту же строчку [50]. В принципе, в "Сумерках" немного "пушкинского": Вяземский обратился к тем мотивам, которые у поэтов его поколения обычно ассоциировались с элегией во вкусе Жуковского (вечер, одиночество, мечты, тени, покой, тишина). И все же последняя строфа заставляет вспомнить именно о Пушкине:

А тут нежданный стих, неведомо с чего,
На ум мой налетит и вцепится в него;
И слово к слову льнет, и звук созвучья ищет,
И леший звонких рифм юлит, поет и свищет [51].

Ср в "Осени":

И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута – и стихи свободно потекут [52].

(Пушкин, 6, 321).

Подобных литературных перекличек в поэзии Вяземского десятки, и, вероятно, многие еще остаются невыявленными; так, мы лишь отчасти представляем себе длительный и сложный поэтический диалог его с Жуковским, Батюшковым, Денисом Давыдовым, Баратынским, Тютчевым, Мицкевичем… Их поэзия для Вяземского была опытом существования в поле культуры: в потоке времени литературной жизни очерчивалась сфера необходимого, не подлежащего пересмотру. И сферу эту составляют не только тексты, но и тот литературный и общественный мир, который с ними связан и от них не отделим – как записные книжки Вяземского неотделимы от его мемуарных статей и лирических стихотворений. Поэтому для Вяземского и "допожарная Москва", и пушкинская эпоха, и времена Герцена - это не только литературные произведения, но и люди, их создававшие, с их биографиями, разговорами, острыми словами и часто непростыми взаимоотношениями.

Примечания

1. Обширнейшее собрание бумаг Вяземского, которое находится в РГАЛИ (фонд 195), лишь в первом приближении характеризует его многолетнюю, точнее, многодесятилетнюю авторскую, общественную, служебную деятельность и домашнюю жизнь. Материалы Вяземского хранятся и в РГБ (Москва), и в ГПБ (Петербург), и в РО ИРЛИ (Петербург), и в РГИА (Петербург), и в ОПИ ГИМ (Москва), и в РГАДА (Москва) и еще в десятках менее известных архивах и библиотеках в России, Италии, Германии, Северной Америке...

2. См., напр.: Нечаева В.С. Записные книжки П.А.Вяземского // Вяземский П.А. Записные книжки (1813-1848). М., 1963, С. 344; ср.: Гиллельсон М.И. П.А.Вяземский: Жизнь и творчество. Л., 1969 (далее: Гиллельсон 1969). С. 291, 344.

3. См., напр.: Колокол. № 1 (1857, 1 июля). С. 10; № 96 (1861, 15 апреля). С. 812; № 125 (1862, 15 марта). С. 1044; № 176 (1864, 1 января). С. 1450 и др.

4. Ср.: Ивинский Д.П. П.А.Вяземский и его записные книжки // Вяземский П. Записные книжки. М., 1992. С. 26.

5. Вяземский П.А. Полн. собр. соч. Т. I-XII. СПб., 1878-1896 (далее: Вяземский). Т. II. С. 410-411.

6. Вестник Европы, 1808. № 24. С. 258-261; 1809. № 17. С. 45-49; 1810. № 13. С. 83-66. В восьмом томе Полн. Собр. Соч. Вяземского в состав "Старой записной книжки" по неясным причинам оказалась включена лишь первая заметка из этого цикла.

7. Московский телеграф, 1826. Ч. XII.С. 37-42; 1827. Ч. XIV. С. 90-95; Северные цветы на 1827 год. СПб., 1827. С. 146-158; Литературный музеум на 1827 год. М., 1827. С. 282-289; Северные цветы на 1829 год. СПб., 1828. С. 218-230

8. "Старая записная книжка. Начата в 1813 году, в Москве" (Девятнадцатый век: Кн. 2. М., 1872. С. 219-296; см. также: Замечания на вторую книгу Девятнадцатого века // Русский архив (далее: РА), 1872. Кн. II. Стб. 2251-2252), "Еще выдержки из Старой записной книжки" (РА, 1872. Кн. II. Стб. 2252-2261), "Из Старой записной книжки, начатой в 1813 году" и просто "Из Старой записной книжки" (РА, 1873. Кн. I. Стб. 0832-0846; 1017-1048; 1874. Кн. I. Стб. 173-202, 467-496, 1337-1357; Кн. II. Стб. 186-208; 1875. Кн. I. С. 54-76, 196-218, 295-310, 468-477; Кн. II. С. 99-110, 173-181; 1876. Кн. III. С. 155-161; 1877. Кн. I. С. 511-518; Кн. II. С. 221-227), "Выдержки из Старой записной книжки, начатой в 1813 году" (РА, 1873. Кн. II. Стб. 1783-1795, 1968-1993, 2139-2160; 1875. Кн. III. С. 439-455; 1876. Кн. I. С. 60-70, 199-206; Кн. II. С. 200-218, 417-426; Кн. III. С. 59-64). Подлинные записные книжки Вяземского, не предназначавшиеся для печати, см.: Вяземский, IX-X; Вяземский 1963; Вяземский 1992.

9. РГАЛИ.Ф. 46. Оп. 1. Ед. Хр. 565. Л. 89. "Выдержки из старых бумаг Остафьевского архива" печатались в РА начиная с 1866 г.

10. Очевидный анахронизм: "Безделки" начали печататься годом позже (см. выше).

11. РГАЛИ. Ф. 87. Оп. 2. Ед. хр. 2. Л. 110 об. Вяземский имеет в виду свою статью "Нечто о Ривароле" (Вестник Европы. 1810. № 13. С. 35-40).

12 РГАЛИ. Ф. 195. Оп. 1. Ед. хр. 1404. Л. 122.

13. Вяземский не просто просматривал свои старые публикации: он их правил, подчас весьма существенно (см. об этом: Ивинский Д.П. О записных книжках кн. П.А.Вяземского: Из заметок на полях одной рецензии // Новое литературное обозрение. № 16 (1995) (далее: Ивинский 1995). С. 169-170).

14. Вяземский имеет в виду подготовленное Н.П.Барсуковым издание дневника А.В.Храповицкого (Храповицкий А.В. Дневник с 18 января 1782 по 17 сентября 1793 года. По подлинной его рукописи, с биогр. Статьей и объяснительным указателем Н.П.Барсукова. СПб., 1874). Ср. замечание Вяземского в письме к Барсукову от 23 июля / 4 августа 1877 г.: "А знаете ли, для моего издания, а особенно для памятной записной книжки нужно Вам сделать à la Stroeff или à la Grott, поименный и указательный перечень" (РГАЛИ. Ф. 87. Оп. 2. Ед. хр. 2. Л. 168-168 об.).

15. РГАЛИ. Ф. 87. Оп. 1. Ед. хр. 67. Л. 535

16. Публикацию фрагмента "Старой записной книжки" в "Девятнадцатом веке" Бартенев сопроводил примечанием, из которого следовало, что текст ее получен им от одного саратовского "любителя нашей старины, который, однако, не был автором" (Девятнадцатый век. Кн. 2. М., 1872. С. 219).

17. РГАЛИ. Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 564. Л. 170 об. – 171.

18. РГАЛИ. Ф. 87. Оп. 2. Ед. хр. 2. Л. 21 об.

19. РГАЛИ. Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 565. Л. 270 об. Впервые: Вяземский 1963, 349.

20.. Ивинский 1995, 171-172.

21. Ср.: Зорин А., Охотин Н. "Я пережил и многое и многих…" // Вяземский П.А. Стихотворения. Воспоминания. Записные книжки. М., 1988. С. 18.

22. Это обстоятельство было отмечено уже первыми читателями "Старой записной книжки" и даже позволило некоторым из них догадаться о том, кто был ее автором (см., напр., письмо Я.К.Грота к П.И.Бартеневу от 1 августа 1872 г. [РГАЛИ. Ф. 46. Оп. 1. Ед. хр. 564. Л. 433 об.; Ивинский 1995, 171]).

23. См., напр., фрагменты, посвященные Екатерине II и ее эпохе (в т.ч.: Девятнадцатый век. Кн. 2. С. 252; РА, 1873. Кн. I. Стб. 1035; 1875. Кн. I. С. 468) или Павлу I (в т.ч.: РА, 1873. Кн. II. Стб. 1980), или "сказания" о старой Польше (РА, 1875. Кн. I. С. 295-296) и т.п.

24. Вяземский, VIII, 340.

25. См. статью Вяземского "Воспоминание о 1812 годе" (1868): Вяземский, VII, 191-213

26. См. об этом: Зайцев А.Д. Петр Иванович Бартенев. М., 1989. С. 151; Ивинский Д.П. О Пушкине. М., 2005 (далее: Ивинский 2005). С. 213-236.
27. Вяземский П. Фон-Визин. СПб., 1848. С. 1.

28. Ср.: "У нас, после "Недоросля" и до "Ревизора", была она не только блестящей, но прямо из жизни выхваченной картиной; картина, может быть, слишком раскрашена, немного натянута, в ней, может быть, выдается более сам живописец, нежели изображенные им лица; но все же, повторяю, картина замечательная по бойкости кисти, по краскам и живописи своей" (Вяземский, V, 342).

29. Вяземский, VII, 82-83.

30. Вяземский, VII, 82-83; цитируется статья Карамзина "Записка о московских достопамятностях" [1818].

31. Вяземский, VII, 80-81.

32. Вяземский, VII, 578.

33. Вяземский, VII, 384-385.

34. Вяземский, V, 143; цитата из письма Пушкина к Вяземскому от 28 января 1825 г. (Пушкин <А.С.> Полн. собр. соч.: Т. 1-17 <М.; Л., > 1936-1959 (далее: Пушкин). Т. 13. С. 137.

35. Вяземский, VII, 342.

36. Подробнее см.: Ивинский 2005, 161-171 (здесь же публикация статьи Вяземского "Заметки о комедии "Горе от ума"" [с. 171-190]).

37. Вяземский, I, LI; об этой поездке Пушкина см. также: Вяземский П.А. Записные книжки. М., 1992. С. 147; Цявловский М.А. Заметки о Пушкине // Звенья: Сбоники материалов и документов по истории литературы, искусства и общественной мысли XIX века. <Вып.> VI. М.; Л., 1936. С. 151-152.

38. Вяземский П.А. Стихотворения. Л., 1986 (далее: Вяземский 1986). С. 235.

39. Пушкин, 3, 319-320.

40. Вяземский 1986, 234.

41. Пушкин, 3, 320.

42. О перекличке текстов "Осени 1833 года" и "Осени" см.: Ивинский Д.П. Князь П.А.Вяземский и А.С.Пушкин. М., 1994. С. 99-101; Мазур Н.Н. Две "Зимы" // Седьмые тыняновские чтения: Материалы для обсуждения. Рига; М., 1996 (Тыняновские сборники: Вып. 9). С. 122-123

43. Вяземский П.А. В дороге и дома: Собрание стихотворений. М., 1862 (далее: Вяземский 1862). С. 233.

44. Вяземский 1862, 234.

45. Пушкин, 3, 320.

46. Вяземский 1986, 405.

47. Пушкин, 3, 319.

48. Вяземский 1986, 405.

49. Там же.
50. Отмечено В.Ф.Марковым (Марков Владимир. О свободе в поэзии: Статьи, эссе, разное. СПб., 1994. С. 219-220).

51. Вяземский 1986, 289.

52. Пушкин, 6, 321.


Страница 1 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец | По стр.

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру