Строитель Мороз

Портрет славянина

Странно, необычно и неожиданно пересекаются порою людские судьбы; еще вчера слыхом не слыхивал о человеке, а нынче уже не разлей вода, будто век не расставались. Знать, Бог неведомо для нас так выпрядает наши пути, чтобы мы не плутали наособицу в угрюмом молчании, плененные равнодушным человечьим муравейником, взирая на Россию, как на неприступное море, которое, увы, уже никогда не переплыть к спасительному берегу, — но окликивали бы близкого по духу, (авось отзовется), чтобы не измозгнуть в одиночестве. Особенно нынче, когда многие так далеко разбрелись друг от друга, пониклые, оробелые и бессловесные, окружились "меж трех сосен", уже потерявши путь спасения. Но надо этот" звоночек" расслышать, "весточку" принять, руку помощи протянуть, добрый оклик распознать в клокочущем городском улове…

Однажды раздался телефонный звонок: "Простите за беспокойство … Я — Роман Марьянович Мороз, был на острове Михайлы Личутина. Можно приехать к вам?"

Из скудных архивных справок я знал, что Михайло Личутин, ратман города Мезени, полярный кормщик и судовладелец имел кочмару и ладью "Сокол". В 1789 году он отправился с промышленниками на зверобойку на Новую землю, год выдался тяжелый, кочмары и карбасы были раздавлены льдами около острова Берха; вот и пришлось против воли зазимовать. Следующей осенью вернулся в Мезень лишь кормщик Ефим Шадрин с десятью мореходцами и привез трагическое известие о кончине тридцати четырех поморцев, среди которых были и пятеро Личутиных. Через сорок четыре года русский путешественник Петр Кузьмич Пахтусов обнаружил на острове Михайлы Личутина промысловую избу, староверческий крест и гурий, выложенный над могилой из камней. Вот, пожалуй, и всё, что я знал о той давней новоземельской трагедии…

У несведущего человека, особенно нынешнего москвича, когда смерть ежедневно собирает богатую жатву в переулках столицы, эти давние печальные события навряд ли заденут сердца, да и мало кто представляет, что это за необитаемый остров в полуночном краю. Но нам, поморянам, родившимся на Зимнем берегу Белого моря понятно, что выжить долгую арктическую ночь — воистину человеческий подвиг, когда полгода на многие сотни верст стынь и мрак, рокочущие бесконечные льды, белые медведи под крохотным оконцем становья, обтянутого рыбьим паюсом, когда цинга-скорбут заживо заедая зимовщика, гонит в печаль и тоску, когда завальные снега по самую трубу-дымницу, когда в изобке, набранной на скорую руку из плавника-тонкомера, единственный свет от плошки-сальницы, едва разгоняющей темь, когда девка Огневица и девка Знобея с матерью Невеей неотступно стерегут возле свалявшейся постели, улавливают в свои жаркие объятья занемогшего мужика, чтобы увести его с собою. Ой, нелегко, рисково (но не каторжно) доставался помору хлебец наш насущный.

И вдруг весть, что незнакомый мне человек вернулся из угрюмой земли, прежде зовомой "Маткой", где в давние поры и упокоился "на долгий отдых" мой дальний таинственный предок.

…И вот в моем дому Роман Марьянович Мороз, белорус из деревни Старинки, что под Минском, но плотно укоренившийся в Москве. Мужик красивый, приглядистый, атаманистого вида, скроен крепко, как говорят в народе, — "сбит молотами", больше смахивает на казака-разинца густой смолевой бородою, упрямым выступистым лбом, но в глубоко посаженных, как бы упрятанных глазах тот созерцательный улыбчивый кроткий спокой, что сразу выдает человека надежного, не вертопраха и не московского шелкопера — продувного бестию, что нынче густо "очервились" в столице. Пришел, припадая на костыль, ногу сломал в последней экспедиции на Новую землю у Русского Заворота, спрыгнул с яхты на камни и так неудачно, что раздробил лодыжку на десятки осколков, едва собрали и скрепили стальными стяжками. Год опирался на батожок и, когда я при случае спрашивал, дескать, как нога? Он отвечал, улыбаясь, безунывно: "Всё хорошо, — и, недолго помолчав, — правда, кость немного гниет. Ну, это пустяки. Заживет, как на собаке")…

Как ни странно, но подобного типа люди (даже по внешности, — черноволосые, темноглазые, смуглокожие) нередко встречаются в Поморье среди коренных "беспримесных" русских, — рослые, тихословные, даже застенчивые, и не сказать, чтобы бесшабашные, сорвиголова, полагающиеся лишь на "авось и небось", но азартные, при случае и рисковые, с судьбою" на ты", кто смерть уважает, но не падает перед нею ниц, ибо с люльки наши "ребятёнки" на воде и прежде привыкают плавать на лодках, чем ходить ногами. Когда я сказал об этой схожести, он, не задумываясь, ответил, что они, белорусы, в древности вышли с Севера, от Белого и Карского морей, потому, дескать, поморская " говоря" так близка и понятна и с морозами мы "на ты". Не отсюда ли и коренная славянская фамилия Мороз, старинное "призвишче-приговоришче" (древнее Ивановых-Петровых-Сидоровых), от которой позднее пошли русские Морозовы.

Я видел перед собою человека, который побывал Там. Судьба ли его занесла, иль неволя, иль то был промысел Божий? — но гость был Там, где мне было велено бывать по судьбе, но иль по лености характера, иль душевному беспамятству, но я обошел старинный жальник стороной, а значит чурался своих корней и не хотел связать их в единую родовую золотую цепь. И всё же я, пусть и беспамятный, хилый, этакое перекати-поле,но все-таки поморский корешок, и малоземельская тундра, куда по случаю угодил мой знакомец Роман Мороз, была моим прикровом, моей малой великой родиной ;она начиналась от окна нашей избенки, в этих морошечных и клюквенных болотах, хмельных от багульника и стоялой озерной воды, затеивалась моя жизнь. А гость вышел из белорусского полесья, и моря-то прежде видал разве что в кино и на Баренцево угодил вроде бы случайно, но это только на первый сторонний взгляд так кажется; он с детства мечтал о путешествиях, дальних странах, о морях и океанах и ,потом, когда учился в институте Стали и Сплавов, и когда строил в Ханты-Мансийске и Сургуте , на Дальнем Востоке и Камчатке, под Тулой и Калугой, везде, куда бы ни заносила его судьба скитальца-подорожника, он тешил в своей памяти распах моря, уходящего в небо, его непроницаемые глубины с вечным таинственным покоем; нет, не случайно, но во исполнение давней мечты Роман Мороз стал водолазом-исследователем, и волею судьбы опускался, как водолаз-поисковик-геолог-археолог, во многие южные моря, пока-то оказался за Полярным кругом; он опускался подо льды у Вайгача, у Колгуева, у Новой Земли, у островов Франца-Иосифа и пристал к студеному океану всем сердцем. Роман так пояснил свою тягу к русскому поморью: "Кто-то сказал из великих путешественников, кажется Нансен: "Кто хоть раз на севере побывал, он, как стрелка компаса, смотрит только на Полярную Звезду".

Впервые Мороза пригласил Валерий Шишлов, капитан яхты из Нарьян-Марского водного клуба, которому понадобился в экспедицию на Новую землю водолаз-поисковик. И вот на своем вездеходе, загрузив скарб, Роман отправился из столицы на Печору, одолел северную бездорожицу, сплав по реке до устья и в середине июля оказался у Печерского моря. Романа поразила суровость этого края, его неприступность, угнетающие сердце просторы безлюдной тундры и бескрайность воды, уходящей в небо, указывающей тварному человеку, что он здесь не у тещи в гостях, и никто масляными блинами угащивать его не станет. Поначалу показалось, что он случайный здесь человек, бездельно притекший к Ледовитому океану, чтобы утишить сердечные страсти. Мало ли нынче путешествующих по миру для утишения плотского жара, от невнятной тоски лезущих черту на рога, "чтобы стаканами пить адреналин"; но Роман Мороз отправился на Севера набираться исторического опыта и знаний, заново утверждать места пребывания поморов, чтобы застолбить их на вечные времена, чтобы весь мир знал, что заполярные острова — это древняя русская земля. С чувством духовного праздника и торжества они тащили на плечах пять километров по ледникам Франца-Иосифа огромный обетный крест и установили его, видимый издалека, как русский победительный символ. Ведь где-то здесь, по легендам, когда-то высилась алмазная гора Меру-центр вселенной, от которой сохранился лишь крохотный сверкающий в небе осколок Полярной Звезды, этот всевидящий и путеводительный зрак Творца. Это после откроется глубинный учительный смысл полярной школы, когда поблекнут внешние картины, приопадет красочная шелуха впечатлений и попритухнет суровость обстоятельств. Мороз толкался на севера, превозмогая невзгоды, чтобы вымести из души лишний сор, оттеплить ее, умягчить, найти скрытое очарование жизни. А работа водолаза под матерыми льдами на глубинах под шестьдесят метров в кромешном мраке, не только рисковая сама по себе, но и тяжелая, с большими телесными затратами, требующая характера ровного, рассудительного, решительного, ибо от тебя, от твоей смекалки в трудные минуты зависит жизнь твоих друзей…

Когда сроднишься с тамошней землею, выхлебаешь в походе не одну чарку морского рассола, — и вдруг в душу неожиданно снисходит странное очарование, повязывает с тамошними землями и ее насельщиками. Понимаешь, что здесь могли ужиться на многие века лишь люди особого покроя, редкой отваги и сердечного лада. С этих пустошек и выселок, крохотных деревнюшек, стоящих по Мезени-реке и Двине-реке, от лукоморья Зимнего берега и Летнего берега, от Пинеги и Сухоны отправились поморцы покорять и оплодотворять дикие Сибири. И невольно поверишь смутным таинственным догадкам, что именно здесь, в Югорской земле, в Биармии, на Печоре и Мегре когда-то затеялся неукротимый род великих ариев-русов.

"Там природа наложила отпечаток и на характер человека, там люди другие, с открытым сердцем, хоть жить им куда тяжелее, чем на Большой земле, но в Поморье простота сохранилась, душевность. Таких людей нынче не найти в Москве. Я вот лишь теперь, на себе испытав, побывав на Новой Земле и островах Франца-Иосифа, понял, какие люди в море ходили… Это были люди не гордые, послушные, свычные, не укачливые, мужественные, богобоязненные. Вот добежали они, к примеру, от Мезени до Колгуева, а оттуда прямым ходом на Новую Землю. Уже все, нигде не зацепишься. Пошел и пошел на карбасишке, а если шторм, ветер полуночник, супротивный тяжелый северо-восточный ветер, да волна высотой метров десять? Вот такая непогода нас захватила в последнем походе на Новую Землю, и нашу яхту потянуло во льды Карских ворот, а там уж гибель. И к Колгуеву не можем никак пристать. Сутки боролись… Пришлось отклониться к Русскому Завороту. Да и пресная вода уже заканчивалась. Раньше говаривали: "Море — наше поле". Тяжелое поле, надо сказать, смертное, хлеб на своей кровушке замешан; это какой надо было характер-то иметь. С одной стороны — податливый, с другой — кремневый. "Море учит, но море и мучит". Не случайно говаривали: "Кто в море студеном не бывал, тот и Богу не маливался. Я на себе испытал это присловье".

"Устав поморский не один век сочинялся. И опрометью в океан не кидались, заломя дурную голову. А каждый шаг сверяли с нажитой наукою и опытом кормщика. — Вдруг учительный тон появился в моем голосе, словно бы это я, а не Роман Мороз, ходил в океан и погружался подо льды во мрак вечной ночи. Мне было приятно, что Роман с таким любовным почтением отзывается о моих земляках, как о своих родичах, и это поклонение каким-то краем, перепадало и на мою персону, давно распрощавшуюся с Севером. Каждый раз, непонятно почему, но тешило мое самолюбие, будто перышком глухариным умасливали мое сердце, — так становилось хорошо, когда люди, вроде бы, сторонние, всего лишь побывавшие на моей родине, с таким сиянием в глазах, с такой умилен ной дрожью в голосе вспоминали студеные края, как отчий дом. Мы как бы испивали из одного гремучего ключа-студенца, отворяющего душевные протоки. Роман слушал мои учительные сентенции, как прилежный ученик-приготовишка, и глаза его светились, точно плошки. — Дисциплина была железная, кто не блюл поморское уложение и рыскал умом, уросил характером, того крепко учили, порой физически, на берегу отвесив плетей, а следующий раз уже не брали на промысел, о неслушнике шла по берегу худая слава, как о дурном, своенравном человеке, на которого нельзя положиться на промысле. Сказал что кормщик, — разбейся, но исполни, как бы ни трудно было, потому что его не власти назначали главою ватажки, но умение его выносило над сельчанами, о водительском таланте его слухи далеко шли по берегам Белого моря. Кормщик — глава и голова, свою жизнь и совесть на это дело положил. Кормщик всем существом понимал море, как живое существо, знал ветры, звезды и луну, и вел суденко даже в полной темени, когда ни зги, а в каких только условиях не доводилось бывать промышленнику, когда надежда лишь на Бога, свой ум, сноровку и неунывный характер. Тут плакаться, ныть и стонать, опускать руки — прямая погибель".

"Таких кормщиков, может, и нет нынче, но опыт по роду идет и, если ты с морем связан постоянно, то просто так поморскую школу не откинешь, как негодящую. Это у меня было романтическое представление о Поморье, но у северян, что меня пригласили в экипаж водолазом-поисковиком, знание моря было цельное, трезвое и практическое, это чувство стихии как бы с кровью передалось от предков: не отчаюги — любители приключений, собирались обогнуть Новую землю на яхте-самоделке, а люди сведующие, практические, не раз побывавшие в переделках, умеющие совладать со своим характером. А без этого качества лучше в океан не суйся, живо нос прищемит. Вот этих-то людей с их генетическим кодом, истинно русских, становится все меньше в Поморье, они как реликт, как образец минувшего, и вот их-то и надо сохранить. Но увы стремительно обезлюживается эта коренная русская сторона… Деревни, что стоят на берегу со времен Ивана Грозного, опустели. И людей нет, а дома стоят, как памятники, ждут. А Север прежде был густо заселен, именно с Поморья ушли покорять Сибирь десятки тысяч ушкуйников, унесли с собой язык, нравы, предания…"

"А какие были самые первые впечатления от Баренцева моря?"

"Видите ли, я во многих морях плавал. Южные моря, они, как и южные страны, — все ярко, красиво, все для глаз. А северные — для души. Вроде и красок на первый взгляд не много, но так западает в сердце. И уже навсегда…

Поначалу была некоторая растерянность, потом восторг большой, не щенячий, а душевный, когда все внутри тебя радуется, радость такая добрая, радость от того, что ты находишься среди моря. Радость пропадает , когда наступает первый шторм, но приходит страх. Берега не видно, кругом волна и ты, как муравей на соломинке. Никто не говорит, выйдешь-не выйдешь живым,-но страх есть. Поморы в старину говорили: "Страх опыту учит". Превозмогая страх, опыту учишься, становишься более осторожным, каждое движение выверенное, и на второй-третий день шторма человек чувствует себя спокойней, привыкает что ли. Я и в шторм спал: ноги в один борт упрешь, голову в другой. Минут двадцать поспишь, как убитый, — и хватает. А я был за штурмана. С точными приборами работаешь, с картой сверяешься, а волны выше мачты. Когда начнет качка прижимать и почувствую, что внутри начинает мерзко шевелиться, рюмку водки выпьешь — и здоров… А со временем, вслед за привычкой внутренний спокой поселяется, уверенность в силах, взгляд распахивается, становится зорким, и тут понимаешь, что и в шторм море красивое особенной неповторимой красотой. Да, оно суровое, студеное, за час-другой до костей прохватит, необычайно жестокое к человеку и безразличное, но и красивое. Вдруг среди ночи море просветлится изнутри, свет во мраке пучины вспыхнет, вода черная, крученая и внезапно изнутри яркий изумрудный свет".

"Когда ты впервые пришел к Новой Земле, наверное, поразил ее неприступный вид?"

"Первое впечатление, что Новая Земля не подпускает к себе человека, настолько дикие места, враждебная земля. И вдруг солнышко появилось, всё оттеплилось, заиграло, но и этих мгновений хватило, чтобы восхититься этим неприступным, внешне грубым краем. Хотя солнца действительно было мало. Новая Земля, — особенно где Северный остров, остров Михайлы Личутина, остров Берха, мыс Кораблекрушений, — неожиданно напоминает по редкой красоте заповедник Карадаг в Крыму. И как-то так странно совпало, что когда шли к Новой Земле, я читал ваш роман "Любостай". И вдруг мы на острове Михайлы Личутина. Шли до него две недели… А теперь вот с вами разговариваю… Вообще много в жизни чудного, что не сразу укладывается в голове… Всё как-то получается не по нашей воле… Что из себя представляет остров? Небольшой, километра три-четыре в поперечнике, скалистый, есть несколько гор. Растет мох, арктический мак. Только появятся проталины и уже через несколько дней мак уже цветет. Такая жизненная сила у всего, что растет в Арктике… Три дня пуржило сильно, снег лег сантиметров на пятнадцать, но растаял в момент. Есть избушка начала прошло века, могила и крест. Нашли пешню, старинную фузею… И как тут люди в двенадцатом-тринадцатом веке, а может и куда ранее, зацепились в арктической пустыне, — это сложно понять, не укладывается в голове".

Вот пришел однажды гость и поделился нажитым впечатлением; и в его душе осталось, и во мне прибыло, может и неприметно, самую малость; но ведь душевная скрыня и скапливает свои богатства по крупицам, только бы разглядеть эти золотинки, не рассыпать, не побрезговать малостью их и невзрачностью…


***
…А через месяц мы уже попадали с новым знакомцем на дальний окраек Тверской области, за Максатиху на Мологу-реку к отцу Виктору (Крючкову), который при почтенном возрасте принял священнический сан и в обезлюдевших местах, где безжалостная коса в конце двадцатого века повыкосила русские деревни, принялся топоришком рубить церковь, накатывать неохватные венцы и с Божьей помощью да послушанием добровольно притекаюших из Руси поклонников, за пятнадцать лет выставил храм. Слух пошел о сельском священнике, и по той народной вести Роман Мороз узнал об удивительном батюшке, что стоически прозябает в светлой бедности, живя со своего огорода, но духом не сокрушается и, несмотря на хвори, каждый день служит в церкви, хоть бы и ни одного молельщика не забрело, и беззаветно верует в великого святого Сергия Радонежского, что рубил храмы в диких звериных лесах, и народ притекал к обители, делал росчисти и пожоги, обставлялся вокруг деревнями, и погостами, — так вот, исподволь, копилась Русь.

Подпав под духовное обаяние отца Виктора, православный московский белорус Роман Мороз принялся строить часовню невдали от церкви в еловом густом бору. Снега завальные, с голубым искристым блеском, бредешь, проваливаясь по колена в зыбучие сугробы, и вдруг твоему взгляду открывается из-за вершинника, как чудо, купол, крытый осиновым лемехом, и крест православный… Роман Мороз верит, как и отец Виктор, что где поднимутся храмы, там вновь возродится русская жизнь. Великая русская земля переживает нынче черную немочь, напущенную злодейцами по ветру, которую можно обороть лишь трудом, терпением, любовью к родине и неколебимой верою. "Уверуй — и спасешься", — наставляли святые отцы…

***
Мороз лишь однажды мельком обмолвился, что он — строитель, а я в дела Романа не вникал, и профессия его долгое время как бы оставалась в тени, за пределами нашего общения. Что о работе толковать, работа — черные будни, — полагаем мы зачастую, — это хомут несносимый, от "работы кони дохнут", " от работы не будешь богат, но будешь горбат", а писателю подай что-нибудь этакое из судьбы своего героя, с кривулинкой да изюминкой, когда бы человек высветлился, как в волшебном зеркальце, с самой необычной стороны. Хотя, лишь в труде по настоящему-то и раскрывается натура человеческая во всей полноте, если труд для него не ярмо тяжкое, не наказание божье, а праздник. Не случайно говаривали древние монахи: "Трудись и жизнь твоя протечет незаметно". Однажды Мороз так и признался: "Я люблю свой труд. Я хожу на работу, как на праздник".

А к труду приучали с детства, вернее сама жизнь деревенская была так гармонично устроена, что не могла протечь мимо ребенка, как вода сквозь растопыренные пальцы. Отец был шорником замечательным, мог сбрую хорошую шить, коптил мясо сельчанам, за ночь до трех тонн, и совершенно бесплатно, была у него пасека (тридцать ульев), качал много меда, и в колхозе завел пчел, был плотник и столяр, ставил дома, только в деревне Старинки вместе с женой Марией плотник Марьян срубил больше двадцати изб. Работящий был. Лучший отдых для Марьяна — это плотницкое занятие. Пришел вечером с колхоза и сразу за топор; то двор рубит,то беседку, то вышку, то кухню .Мать работала на ферме дояркой… При звоне топора, при духе сосновой щепы и стружки росли дети. А двор был полон всякой скотины и птицы. И вот с весны — навоз вывозить на поля, и у восьмилетнего Ромки уже стоят у хлева, дожидаючись, крохотные вилы, которыми он помогает отцу сбрасывать с саней скотинье добро; а потом под картошку пахать — и наш Ромка ведет кобыленку за узду, а там и сеностав потный, страдный, и отец для Ромки смастерил маленькие грабелки, чтоб сено ворошить; зимой по дрова в лес ехать, у Ромки свой топоришко под его детскую руку. А еще: курам надо натрусить зернеца, гусей пасти по низинкам ополья, — Ромка, ступай; поросенку нарубить мелко крапивы, свекольника, воды из колодца притащить, (а скотине для пойла много ведер надо) иль коз попасти, выручить старшую сестру Марийку — Ромка беги; корову с выгона в избу привести, — где наш Ромка? Но ведь и все, на кого обращался детский взгляд, от деда Антона, хромуляющего на костылях, до бабы Зоси и сестричек, — не сидели бездельно, раздирая в зевоте рот, с тоскою глядя в оконце и убивая часы, но трудились, не разгибая спины и не покладая рук, и потому время летело стремительно. Вроде только солнце умылось, глядь, а уже и заря вечерняя потухает. Таков неизменный круг крестьянской праведной жизни на земле, и не нами он задуман, но всем ходом человеческого бытия. Конечно, труд тяжелый, потный, бесконечный, порою изнурительный, но ведь никто не хулил, не клял работу на земле, не считал немилостью и проклятием, и потому, когда случался весомый отдарок этому труду, (урожай, рыба, скотина, зверь лесовой), — он невольно скрашивал тягость бытия, приобретал радостное, праздничное качество, как бесконечную Божью милость и доброту. Таково великое притягательное свойство крестьянской жизни, когда работа на земле — крепящая становая ось всего сущего в мире.

 

Вроде потемки на воле, и подушка призывает к себе, ("подушка — лучшая подружка") но и ввечеру при керосиновой лампешке не кончались в семье труды праведные: отец Марьян валенки (сапоги, хомуты, упряжь )подшивает и тачает, бабушка Зося пряжу вьет на мотовильце, мать Мария свитера из козьего пуха вяжет, тут же и старшие сестры за уроками… Отца уж давно нет, а эти вечера в памяти Романа нетленны: "Помнится, лежу на полатях, мне лет семь, наверное, мужики за столом. Отец принес шмат сала копченого, бутылку самогона. Я думаю, ну такой-то кусман не съедят, и мне достанется. А с полатей к столу не смею спуститься, не принято ребенку возле гостей ошиваться. Мужики заспорят вдруг, что лучше: капитализм или социализм? А отец-то был родом из западной Белоруссии, из семьи зажиточной. Вот и скажет: "Капитализм лучше". А я закричу с полатей "Не, социализм лучше!". Ну, на меня цыкнут, дескать, не лезь, куда не просят… Вот половину сала мужики съели, а в бутыли самогона еще много. Не одолеют, гадаю, живот треснет. Глянь, за самогоном-то весь пласт и умяли. Грустно мне стало, я и интерес к столу потерял. От обиды на мужиков отвернулся к стене и уснул. У нас раньше так и говорили: "Пошел в гости — не обедай, но чуть-чуть позавтракай".

Я, наверное, озорем большим не был, но характер держал, чтобы по-моему было. Мама на ферме дояркой работала, ей не до меня, и воспитывала старшая сестра Марийка, маленькая, но беда шустрая, боевая. Вот проверяет мою тетрадь, как написал... А ну, говорит,садись и переписывай, опять накуролесил, как ворона лапой. А я ей: не буду. Мне поиграть охота. Марийка дверь откроет и меня пинком на мороз. Я босиком. Она потомит меня на снегу, приоткроет дверь, спрашивает: "Будешь переписывать?" Не, говорю. И вот томит меня до той поры, пока совсем не закоченею. Я вроде бы сдамся и понарошке кричу: буду, буду! Она только запустит в избу, а я ей: вот и не буду переписывать, вот и не буду. Она меня опять пинком на улицу. А тут и родители идут, а мать-то у нас строгая была, ей не перечь. Отец — мягкий, жалостливый, голоса никогда не поднимет, рюмку если выпьет когда, то сразу и спать. Я, наверное, больше удался характером в отца. Полагаю, что доброе слово сильнее угроз. Сладкое разлижут, горькое — расплюют, золотой середины надо держаться. Зачем кричать на человека? Пусть он и провинился… А может с ним что-то случилось, может у него беда? Поговорить надо по душам, а после и думай, как поступить… А мама любила пошуметь… И вот мать идет с фермы, Марийка меня скорее в дом зовет… Но я никогда не жаловался на сестру. И вот Марийка однажды говорит: "Коммунизм никогда не построить". А мне было лет восемь. Помню, как я кричал: "Врешь, построим!" Мне было так обидно, что близкий человек, и вот не верит. Ведь эта мечта о коммунизме даже для нас, маленьких, светила, как солнышко…

И деда Антона с бабушкой Зосей все время вспоминаю. Дед остался без отца без матери в пять лет. У пана пас гусей. Потом началась первая мировая, погнал скот с Белоруссии под Оренбург. Затем гражданская, и вот столько лет он не был дома. А у него сестра была. Вот он вернулся в Старинки, постучал в окно, а дед Антон такой шутник был, — и попросился: "Тетка, можно у вас переночевать?" А сестра и не узнала его: "Иди своей дорогой, добрый человек". А он: "Да ты что, сестрица, иль не узнала меня? Это же я, Антон…" И вот он сосватался к девушке Зосе, пришел в дом к жене примаком. Как у нас в песне поется: "Собрались все примаки, и пошли топиться. А такая доля примакова — мелкая водица". Не удалось даже утопиться, вот такая тяжелая доля…

Потом началась война, эвакуироваться не успели. Мама и теперь вспоминает: "Хорошо помню, говорит, как войне начаться, утром небо на западе стало красным, словно кровью налилося. Не на востоке, где солнышко встает, а на западе". Так война началась. А немцы дошли до Минска очень быстро и деревню нашу Старинки заняли. Деревня древняя, ей больше пятисот лет… Тут началось партизанское движение. Много партизан было толковых, а были такие, что просто в лес попрятались и крепко обижали крестьян. А были еще, что пришли с Польши, так называемые легионы, это польские националисты. Тоже грабили местных.

Был такой трагический случай с бабушкой Зосей во время войны. Связные сообщили партизанам, что немцы идут на лесозаготовки. Разнарядка была резать дрова. Столько-то подвод от каждой деревни. Вот и отправились люди за дровами под охраной немцев. Партизаны их обстреляли, и один немецкий офицер получил ранение. Он по ржи дополз на край деревни, где стоял дом деда. Дед Антон сразу этого немца к стенке, пристрелить хотел. Но бабушка не дала, говорит, это живой человек, я его вылечу. Она его подлечила, а немец и улизнул. И вот проходит какое-то время, в деревню нагрянули каратели, всех жителей согнали в школу, хотели сжечь. Вокруг нас уже несколько деревень сожгли, как в Хатыни. Ну, думают, конец. И тут приехал этот офицер, кого бабушка моя спасла, и приказал всех выпустить из школы, а деревню не сжигать. Это из-за бабушки фашист помиловал…

Бабушка Зося была травница, людей лечила, доброй души человек, до смерти босиком ходила зимой по снегу… Никогда не болела, такая здоровая была, аптек и больниц не знала, до ста лет бы жила, но умерла от аппендицита.

Отец по возрасту не попал на фронт, а деда уже в больших годах забрали на войну в обоз. Под Кенигсбергом его накрыло миной, он был сильно побит, весь в осколках, до смерти проходил на костылях, а умер в восемьдесят четыре года… Да вот какие сильные люди были мой дед Антон и бабушка Зося… Антон и Зося".


***
Роман Мороз удивительно легкий на ногу. Сегодня он за Максатихой у отца Виктора на Мологе-реке, а через день уже в Воркуте, иль в Ухте, иль на Камчатке. Звонишь по мобильнику, думая, что Мороз на московской квартире, и вдруг голос его доносится из заснеженной тундры где-нибудь от Хальмер-Ю. На сотни верст ни живой души, снежная равнина, мороз под пятьдесят и железная коробка вездехода. Хорошо, если обойдется без поломки, иль не застрянет где-нибудь машина в снежной овражине под берегом реки, иль не угодит в промоину… Однажды до Усть-Кары добирались по тундре трое суток, накрыла пурга и двое суток ночевали в "железке", когда за бортом под минус сорок, не видать ни зги, шквалистый ветер. А сами понимаете, какой-тут сон; на одном боку минут десять, да на другом десять,вот и крутишься, будто втыкают в бока иголки, и с нетерпением ждешь утра, а день полярный с куриный носок, едва пробрезжит, чтобы снова торопливо уйти в непроглядь и мрак.

Звоню по случаю на московскую квартиру, чтобы справиться о здоровье, а отвечает мягкий голос из Усть-Кары, где Мороз строит школу". Ну как добрались? — кричу изумленно". А знаешь, отлично добрались… Ну, правда, небольшая поломка была, да пурга застала. Но мужики отличные, быстро справились… Пришлось заночевать. Спать, правда, не стали, иначе не проснешься, а так всё хорошо".

"Чего тут хорошего? — невольно думаю я, вслушиваясь в мягкий голос, и тут же от теплого смеха, что наплывает на Москву из заснеженной морозной тундры, теряюсь что-то спросить, и Роман тоже стеснительно сопит в трубку, словно бы боясь обидеть меня случайным словом иль попасть впросак. –Бездорожица, суровый кочевой быт, постоянный неустрой, жизнь, где приведется, еда всухомятку, бесконечные вокзалы, аэропорты, гостиницы, все новые стройки с нуля, грязь, сапоги-болотники, сварливые, неуживчивые с похмела рабочие, ссоры и невольные стычки с прорабами и мастерами, глухие обиды, предательства, бараки и общаги. И это счастье для человека, радость и праздник?"

Конечно, многое из всего я, дитя военной поры, на себе испытал: ночевки на вокзалах на грязном полу, теплушки, верхние полки раздрызганных вагонов, таежные изнурительные походы, сон под еловым выворотнем иль на берегу реки, когда сутками льет сиротский дождь и нет от него спасения, моселками своими тоскующими помню долгие зимы в северной изобке, когда беремце сырых дровишек-спасение от погибели, помню такой пронзительный голод, когда краюшка хлебца, иль крошечный довесок к пайке были вкуснее нынешних самых прельстительных печений. Боже мой, но как давно это все было, да и со мной ли, а может с кем-то другим случилось, только похожим на меня, и вот нынче думаю , что мне бы подобной телесной неудобицы не снесть, сейчас мои боки ждут уюта и покоя, а утробушка еды по нутру. И как-то забывается, что Роман Мороз еще молод, скор на ногу, решителен и деловит, а в его-то годы я тоже был боек и не вылезал из походов.

Это же где та Усть-Кара? — смотрю я на карту и нахожу поселок у черта на рогах, в стране полуночной, у Карского моря, которое в просторечиии зовут "ледяной погреб". В какую "лешеву даль" занесла судьба человека! — Представляю я эту сторону поначалу туманно, как что-то нереальное, призрачное, вовсе дикое место, а после память проясняется, обостряется, и я, пусть и неотчетливо, как бы еще со стороны, но уже приближаю к своей родове эти земли, куда в дальние поры хаживали мои предки за пушниной и зверем; где то возле Тазовской губы, в ненецком чуме вырос один из Личутиных, еще ребенком похищенный из Окладниковой Слободки в полон…

"И ты не устаешь мотаться по стране? Сегодня здесь, завтра там", — как-то спросил я Романа.

"Вы знаете, не устаю… Наверное, я так устроен, кто знает? …Мне нравится пространство, дорога. Могу сутки быть за рулем. Час посплю — и дальше. Дорога мне в радость".


***
В августе Мороз пригласил меня в Нижнюю Пешу. Там фирма "Промкапстрой" строит интернат. Путь от Москвы долгий, утомительный; от Архангельска до Мезени (моей родины) летим на "аннушке" и, только коснулись колесами земли, тут же выскочили и побежали в другой самолет, уже поджидавший нас. Вот и помахал я рукой милой родине, где так редко бываю ныне. Только и глотнул родного воздуха — свежачка, оперся грудью на ветер-полуночник, налетевший с Белого моря. Здравствуй и прощай…

Лениво ползут под крылом гривки елинников по берегам речек и озерин; малоземельская тундра окрашена в рыжее, желтое и зеленое, частые проблески воды в торфяных чашах, и ни живой души внизу, ничто не напоминает присутствия человека, — ни лесовой избушки, ни рыбачьего стана, ни тропы-тележницы; вот и час летим, и другой, и третий, а под нами постоянный ,какой-то унылый, пустынный, почти марсианский пейзаж, словно бы широкая холстина небрежно выкрашена широкой малярной кистью. Видно, как набегает порывом ветер, клонит вершины чахлых елушников, морщит озерную свинцовую гладь воды, бегут торопливые, накось, бельки по гребням волн, словно встают на крыло вспугнутые лебеди. И это Русь, быть может, самая древняя Русь, ее истоки, где и становились на пяты племена русов-ариев; наверное, отсюда, в древние времена они и направили стопы во все концы света, разбрелись по материкам, чтобы после сбежаться в единый великий русский народ.

Мотор как-то надсадно ревет, чихает, кашляет, погремливает, словно внутри его болтается пустая консервная банка; весь корпус летающего клепаного ящика дрожит и пульсирует, и это нервное напряжение самолета переходит в нас. Летят женщины, дети, старухи; среди них Роман Мороз выглядит монументально, недвижно, как Будда, и лишь теплая, какая-то мечтательная, улыбка не стихает на смуглом лице и в карих глазах. Уже летим на третьем самолете и никакой досады я не вижу в спутнике, ни угрюмости, ни того раздражения, которое невольно поселяется в человека, когда бездельно, тревожно, невозвратно сочится время, как вода из рассохшейся бочки.

...А ведь все деревни по Канину в Чешской губе и далее к Вайгачу мне с детства наслуху. Эти выселки, хутора, селища, когда-то выставлены лихими мужиками с Мезени, кому надоела теснота по узкому речному угору, а за Каниным ширь неохватная, там воля, там ты хозяин всему простору, — сколько обойдешь земли за сутки, считай, вся твоя. Снопа, Ома, Пеша, Белушье, Волоковая, Коткино, Индига, Коротайка, Амдерма, Усть-Кара. Что говорить, хваткие люди туда ушли, укоренились и оплодились. Конечно, девкам-то тяжело было расставаться с родиной, плакали, уливались ручьями, но коли посватали, куда деваться. Мечталось: "Хоть за посошок, да на свой бы бережок". Прикидывали к будущему своему деревеньки, что закопались под Канином, откуда могли наехать женихи: "В Койду не пойду, Майду — не найду, Нижу — не вижу, в Несь — не влезть…" И ехали, и находили, и видели, и влезали". И были зачастую счастливы. Такова женская судьба: нитка за иголкой…

Отчего я-то увязался за Романом Марьяновичем? Как ни сопротивлялась плоть, заставляя размышлять о немилостивой дороге, что предстояла, но вот уцепился за Мороза, как за тростку подпиральную. Недалеко от Нижней Пеши закопалась деревенька Ома, куда мне давно мечталось влезть и глянуть хоть бы одним глазком. В Оме восемьдесят лет назад начинал свою страду школьным учителем мой отец Владимир Петрович. Погибая на войне, он знал, что я есть на белом свете. Но я, безотцовщина, никогда не видал отца. И потому он как-то редко приходил на ум, да и сердце не напоминало, словно бы и не было никогда отца, а нашли меня в капусте, как и тех "найденышей" и "сколотышей", что росли в каждом дворе нашего околотка. Но на склоне лет сыновье чувство, казалось бы, должное вовсе отмереть, вдруг стало томить и меня неудержимо потянуло к истокам.

Нижняя Пеша — поморское село о край бесконечного морошечного и клюквенного болота. По вёснам, когда летят на север гуси тысячными стадами, неба не видно. Как и все местные селения, ставлено неурядливо, в избах нет той родовой крепости, вечности, какой отличались прежде дома по Пинеге и Мезени. С лесом в тундрах всегда было туго, рубили житье из тонкомера иль плавника, выкинутого на морской берег, и все же по многим приметам видно, что Пеша не умирает, упирается из последних силенок, как забитая покинутая кобыленка, нестерпимо хочет жить. И как свежие мазки на унылой картине — новые дома с широкими окнами, детишки на улицах, моторные лодки на реке, магазины, пусть и старенькая, но школа, пышный пахучий хлеб, редкий по вкусу, который выпекают только по Северу.

И вот местный администратор Леонид Корытов, человек сметливый, поклончивый Северу, затеял под прикровом окружной власти интернат. Вернее замыслен был давно, и, наверняка, с добрым чувством, но стал исполняться как-то безобразно, неумеючи, словно бы одно желание было у наезжих — закопать побольше денег: наотливали бетонных монолитов, торчащих ныне посреди деревни, как зубы динозавра и, заморозив стройку, пропали навсегда. Да мало ли нынче чего утрачено, пущено в распыл, словно невидимый безжалостный пожар прокатился по России, — не здесь перечислять. Так может и смысла нет ковыряться в северных болотах, ворошить пропавшее, будить уснувшее, раздувать угасшее, ища на пепелище золотинку живой искры?

"Смысл есть и большой… За Северами будущее, сюда неизбежно перекинется весь русский интерес, здесь неисчислимые богатства, в этой земле лежит вся таблица Менделеева, но к освоению надо приступать неторопливо, основательно, без горячки, чтобы снова не напороть всякой чепушины, с расчетом на столетия… Но и не медлить. Промедление смерти подобно. А для этого нужны люди не наезжие, но коренные, — раздумчиво говорит Мороз, оценивающе глядя на стройку; стучат молотки под низким мглистым небом, звенят пилы, прищелкивают топоры, мужики сноровисто ползают по стропилам, покрывая крышу тесом, по которому скоро ляжет черепица. — Да, пока дела наши вроде бы в глаза не бросаются; там баня, там пекарня, там школа, там интернат, но с чего-то надо начинать, чтобы в людях жила уверенность, что их не забыли, не кинули умирать на краю света. Но малые дела для жителей порою куда важнее огромных государственных планов. И это правда… Пока великие замыслы гуляют по высоким кабинетам, многие деревни и без пожара повыгарывают. Время надо поймать, не упустить. Пора камни собирать. И потому для этих мест каждая стройка-это грандиозная затея, о ней знают во всех уголках тундры, ждут с нетерпением её завершения. Это, как костерок, пусть и крохотный, посреди заснеженной тундры, где можно обогреться и спастись…"

Для меня стройка-это остов здания, похожий на хребтину ободранного зверя, горы вывернутой земли, хлама, котлован с блестками воды на дне, штабеля пиломатериалов, и сквозь этот хаос пока худо проглядывает тот теплый красивый гостеприимный дом, куда съедутся на зимнее житье детишки с ближайших деревень. Но для Мороза картина выглядит цельной и ясной: он строитель — не самоучка, "от сохи", каких много бродило, бывало, с топоришком за опояской, что строили обе столицы и все губернские города, правда, и среди них находились мастера замечательные, самородки топорной работы. Он и "не тяни-толкай" с надеждою на русский "авось". За плечами у Романа механический техникум, армейский устав, два института и десятки строек в сложнейших условиях России, он строитель артельной выучки, что-то учел из предпринимательских заповедей девятнадцатого века, но организация дела совершенно новая, когда плотник (прежде "всему голова") нынче числится уже на десятых ролях, на подхвате. Сегодня в цене слесари, монтажники ,плиточники, отделочники, сантехники, электрики. Их приходится искать по России, они пришли в команду из Тулы и Брянска, из Курска, с Магадана, с Москвы, уже испытавшие и Севера, Камчатку, Байкал, Сибирь. Да и закваска у Мороза, его хватка иная, ему нынче только на себя можно положиться, за спиною уже нет былого государства, которое всем обеспечивало прежних начальников СМУ, ему нельзя ждать милости и от заказчика, ибо тому главное-качество работы, он в каждую щель сует нос,чтобы не пропустить изъяна, да чтобы дешевле обошлось, и денежки не ушли на ветер. А интернат в Нижней Пеше современной выкройки, "цивилизованный", какие нынче строят в Москве и Ленинграде, из новейших материалов. И все от гвоздя до шурупа и розетки, (панели, доски, утеплитель, брус, железные конструкции, цемент,краска, сантехника, котельная, трубы, кухня, посуда, мебеля, телевизоры, светильники, плитка отделочная, линолеум, черепица, — а все вместе — это сотни наименований) надо завезти железной дорогой до Воркуты и Архангельска, а оттуда иль на барже вокруг Канина, иль по зимнику через болота, (а это с полтысячи верст) через десятки рек и ручьев, который сам же и проверял Роман каждый раз, не единожды попадая через тундры на вездеходе иль большегрузном "Витязе". А путь через болота надежно встает лишь к концу января, и навигация морем короткая, чуть зазевался — и ушел под снег… Да и охочих по отмелым прибрежьям ходить нынче мало, большой деньги не сшибешь, а в шторм и обвернуть может вместе с грузами, или льдами зажмет — насидишься, намаешься, пока-то выскочишь на чистую воду… И снова, уже последняя для стройки баржа нынче застряла в устье Пеши, не могла подняться до ледостава, пришлось разгружать в Белушье, а другая — в устье Каратайки, и и опять голова болит у главного строителя, как дотащить груз до базы. А в Усть-Каре уж который день пурга, замела село по самые крыши… И за всем надо Морозу проследить, на все надо свой глаз положить, чтобы не случилось усушки и утруски, за каждую копейку ответить, а много охотников найдется, походя снять" пену с пива", чтобы не потратилось в дороге, не ушло налево, не утянулось в складские сквозняки.

…Но, взялся за гуж — не говори, что не дюж; тут некогда впадать в уныние, за короткий день нужно все уладить, просчитать с прорабом, мужиком толковым, приехавшим с Магадана, проверить график и "фронт работ", довольствие на кухне, где столуется артель,общежитие, потолковать с хворыми и унылыми, всем ли обеспечены, нет ли нареканий на мастера и прораба, напрасных проторей и убытков, да не обижают ли с оплатой…

А гендиректора рабочие ждали, как манны с неба, как некий внекалендарный праздник, ведь должен Роман Марьянович привезти "денюжки" в портфеле (и он действительно привез), подсказать если ,что не так, ободрить иль похулить… Завидев Мороза с крыши, разносится по дому шумок: "Марьяныч идет", — и сразу цигарки долой, бойчее начинают позвякивать топоры, торопливее стучать молотки, — де, не спят работники и дело свое знают и споро ведут… Но от "начальничка" ничего не укроется, словно бы и не отъезжал он из Нижней Пеши, и взгляд его оценивающе серьезен. Одобрил Мороз прораба Валентина Рубана и тот, седой гривастый мужик в летах, расцвел и сказал, как бы шутейно: "Надо же, Роман Марьянович, ты впервые меня похвалил".

 

Но таких строек четыре, да в заводе пятая и за каждую ты в ответе, как и в ответе за фирму, ее достоинство и честь, за рабочих и их семьи, что доверились тебе. Но новые времена — новые песни, и только люди русские прежние, хотят земного счастья и покоя, которое уже и было вроде бы рядом, да вот неожиданно переняли его…

А меня Ома к себе тянет, прямиком-то рядом вроде бы, верст пятьдесят. Но такое вдруг чувство возникло, что не добраться, неведомые рогатки к ней выставлены. Договорились с Морозом завтра туда лететь попутьем; рейса не будет, так на "вертушке". И вдруг звонок из Нарьян-Мара от зам. губернатора, срочно зовут. В Усть-Каре сгорела генераторная, а на носу зима, поселок остался без света. Роман Марьянович, беда, выручай! Месяц до холодов, а у тебя связи налажены, твои строители в поселке, до Воркуты поездом, а там через тундру с перевалкой… "Ну что ж, надо так надо, — без промешки отвечает Мороз, мысленно представляя путь в полтыщи километров через болота, словно бы заранее был готов к худой вести. И уже мне. — Простите, лететь надо, никуда не деться. Проблема серьезная, но решимая… Как бы пригодилась сейчас железная дорога на Хальмер-Ю, которую новые хозяева так варварски разобрали в девяностые годы. Какая у них была страсть всё разрушать, ради собственной, пусть и временной выгоды. Шахты закачали водой, город обезлюдили, совсем мертвый город стоит, и вот сто километров псу под хвост".


***
И полетели. Снова ознобно дрожащая "аннушка", снова под крылом рыжее, зеленое, голубое, гривки угрюмого ельника вдоль ручьев, снова, как бы нарисованные циркулем черные торфяные круги марсианского пейзажа. А самолетик-то свой, будто деревенский "запорожец", развозит желающих меж дворов, и летчик, шутник и балагур, с простецким, помятым слегка, предпенсионным лицом, всем сват и брат, готов летать в любую погоду (лишь бы выпустили), ловко выводя изношенный "ероплан" на деревенскую околицу, видимую издалека; а где флажок воткнут — там и посадка. И если пришло время обедать то командир отправляется гоститься в знакомую семью, где его всегда приветят, как самого желанного гостя, ибо для Поморья, где единственная попажа — по воздуху, он действительно дорогой человек, ведь он не только людей возит, но и почту, и вести, добрые и дурные, где кто женился, где кто родился иль помер.

Самолет мягко плюхается на болотину и, не пробежав и с десяток метров, замирает. В окно виден серый деревенский порядок вдоль мутной реки, серое низкое небо, чахлый кустарник и кочкарник; какой-то мужичонко, может и начальник "небесного дебаркадера", худой, с острым ,заветренным лицом приветливо машет экипажу,подбегает к самолету.

Командир-балагур открывает дверцу.

"Эх, морошки бы купить. А то приедем в Москву и без гостинца", — безотчетно восклицаю я.

"Будет… Только одна нога там, другая здесь. Стоим три минуты, не ждем; опоздаете, сватайтесь на местной или вдоль моря пешака. К зиме в Нарьян-Мар точно попадете. Но лучше оставайтесь в Белушье. Невесты здесь на любой вкус от тридцати до восьмидесяти", — летчик оценивающе смотрит на нас, как на женихов, но ему и хочется знать, откуда пассажиры и чьи будут. Но мы молчим, не признаемся, что из столицы. Да мы и верно, что поморяне, все родное вокруг, русское, всё омыто терпким воздухом моря и тундры…

"А где продают-то? — вдруг, загораясь, спрашивает Мороз. — Я бы морошечки тоже взял".

"Да тут, совсем рядом… В верхнем конце", — машет рукою мужичонко и идет к деревне.

Мороз срывается за ним, и все пассажиры как-то незаметно растекаются, словно бы тундра поглощает их, и я остаюсь один возле самолета, да молодой щеголеватый штурман в кабине спокойно выкуривает сигаретку, всем своим видом показывая, что всё идет своим чередом. Север суеты не любит. И командира долго нет, он куда-то пропал, но вот они показываются с Морозом на краю деревни, волокут вдвоем большое пластмассовое ведро из-под краски. Морошка возле моря ядреная, рудожелтая и янтарная, иная ещё на подходе, груделая, не переспевшая, еще не расплывшаяся в терпкую кашицу, зерно не закаменело, ягода на зубе сочно так похрустывает семечком, проливая сок. Отчего-то морошка припахивает бананом, какой-то восточной сладостью, может и халвою, иль персиком, хотя внешне слегка смахивает и на малину, и на костянику, и на княженику. Пушкин перед смертью отчего-то захотел отведать именно морошки, наверное, эта ягода как-то глубинно, через мать-сыру землю связана с русской душою. А может и с раем…

Мороз доволен, смотрит с улыбкою на ведро, командир "Аннушки" тоже уставился на морошку не то с грустью, не то с завистью, словно никогда не видал подобной, и вдруг скорбно говорит:

"А ведь, пожалуй, такой ягоды больше нигде не купить…"

"Да… Пожалуй, вы правы. Ягода чудесная и удивительно дешевая. Такой в Нарьян-Маре не будет", — невольно поддразнивает Мороз. Сунул морошину в рот и зажмурился с блаженным видом. Летчик обреченно махнул рукою и сорвался в деревню.

И вот мы ждем уже командира. Он возвращается минут через пятнадцать с довольным потным лицом, как бы решив неотложную задачу, за ним внагинку тащит тяжелое ведро с морошкой тот самый худолицый мужичонко. Никто из пассажиров не ропщет, все как-то благостны, седокам радостно за пилота, что он возьмется рулить с удоволенной мирной душою, а, значит, в воздухе все будет ладно. Никто нам не делает отмашки флажком, командир не слюнявит палец, чтобы проверить направление ветра, пересчитывает нас по головам и скрывается в кабине. Самолетик ревет басом и, дребезжа в суставах, без разбега срывается с болотной кочки.

Но до Нарьян-Мара в тот день долететь было не суждено. Дождевые тучи придавили нас, и пришлось присесть в безымянной деревеньке у Печоры. Думали часик-другой потомят, а там и примут нас в ненецкой столице. Но небесная канцелярия решила по-другому. Дождь кропил и кропил по-осеннему глухо, меркло и в натопленной аэропортовской избушке показалось нам как-то по-особенному уютно, всё располагало к ночевой. Вскоре появились местные рыбаки, заветренные, захмеленные, хваткие, палец в рот не клади, предлагали сёмги-свежака; дескать пока нет, но к утру притартают, кто сколько пожелает. Дождь-ситничек сеял и впотемни, когда я вышел к Печоре; но северянину непогодь — лучшая помощница, чтобы взять без промешки рыбы, а при случае скрыться от погони. Неожиданно взревывал мотор, когда лодка резко меняла галс, и снова наступала полная тишина; это рыбаки выметывали невод и сплывали вниз по течению, напряженно следя за тетивою, когда в ячею вдруг ударит семга и взбурлит воду, с последней страстью выкидываясь на поверхность вместе с сетным полотном.

Я на своем опыте знаю эту запретную ныне ловлю, которой занимались поморяне многие сотни лет, когда одной половинкой сердца переживаешь удачу, а другой-с опаскою слушаешь тишину, вглядываешься вполглаза в туманные излучины реки, чтобы вовремя засечь рыбнадзоровский катер, затаившийся в секрете. А что делать, куда податься нынче русскому мужику на северах, если все производство упало, колхозы рухнули и, нет никакого приработка, а семье "кажноденно ись дай-подай", и вот наш зачумленный жизнью рыбачок, зажавши в горсть христовую душу свою и надеясь лишь на "авось" и на Бога, пускается в глухую ночь на дерзкий промысел. От него кремлевские власти боронятся, презрительно отвернувши щекастое жирное лицо, ему говорят через губу, дескать, — выживай, как сможешь, холоп, дескать, не пойман — не вор, но помни, коли догоним, не жалуйся, намотаем срока на полную катушку…

Корневое поморское сословие, способное жить в самых экстремальных условиях, хотят сквасить и выморить, чтобы проще, беззатейнее можно было распоряжаться русскими землями.

А нам уже пора на ночевую, от жары глаза слезятся, веки пухнут. Наши спутники как-то ловко, надежно расположились ночлегом, заняли койки и диваны, и только гендиректор и я томимся осоловело, не знаем куда прислонить чугунные головы. Я горблюсь у стола на горбатом диване, и тут обнаруживается, что именно Морозу из-за его стеснительности и великодушия не досталось места, и теперь мне неудобно ложиться…

"Ложитесь, Владимир Владимирович, не смотрите на меня. Я в дороге никогда не сплю. А если захочется вдруг, я как-нибудь так, сидя, подремлю, мне и хватит. Знаете, я и спать-то совсем не хочу, да и скоро утро", — искушает меня Роман с ласковой улыбкой. Ну и я ему отвечаю примерно теми же словами. В общем, совсем по Гоголю получилась психологическая сценка, когда из почтения двое пропускают друг друга в дверь и всячески норовят уступить очередь. Но навряд ли кто из посторонних уловил ее скрытый смысл, ибо мягкая постеля не потворствует глубоким размышлениям.

А наш-то простенький сюжетец вскоре разрешился весьма обыденно: нашли в пристройке старый топчанчик, обтянутый клеенкой, притащили в жаркую ночлежку, и только Роман коснулся головой кулака, подсунутого под затылок, как тут же и раздался громовый храп; показалось, что наш "ероплан" въехал со взлетной полосы в комнатенку и взревел, осердясь.

Чуть свет, к аэродрому подкатил мотоцикл с люлькой, где лежали внавал печерские семги, сверкающие чешуей, словно бы покрытые бесцветным лаком, каждая килограммов на десять. Такие вот поросята, при виде которых у нас разбежались глаза. Сразу запахло рекой, влажной, только что уловленной рыбой, серебристым клецком, черевами и алыми, взрезанными ножом мясами. Ну как тут не купить, да и кто, братцы мои, станет торговаться, хотя бы и был ты с тощим кошельком. Ну и, конечно, отоварились, потащились в самолет. Своя ноша не тянет. А как в столицу вернуться да без гостинца? Ведь на северах был, на родине…


***
…Поговорить удалось только в Нарьян-Маре. К питью не тянуло, но по рюмке белой приняли под рыбу. Две койки в номере, телевизор, в окне темь. Спать рано. В такие минуты как-то расслабляется человек, и душа у него дает течь, тянет к искренности, исповедальности, хотя никто за язык не тянет. Но между людьми вдруг протягивается струна приязни и давай тонко подгуживать в лад сердцу. Поначалу мне было грустно, как вроде бы что-то оборвалось внутри. Мороз понял состояние, утешил:

"В Ому еще слетаем. Ну, так получилось".

"Значит не судьба, — согласился я. — Всегда находится какая-то прорешка, куда черт клешнятую лапу свою сует. Как ни конопать её, сколько ни суй пакли, но в этом месте слабина, и она всегда обнаружит себя. Вот говорят, не строй здания на песке — обрушится. Или: всякий дом, разделившийся в себе, не устоит. Что значит, разделившийся? Это значит, что дом дал трещину, дом в широком смысле, и ой, как трудно залатать её, замазать цементом. И все пойдет на раскосяк".

"Прежде, чем вбивать клинья, надо подумать, какой будет результат…"

"Все так двойственно… Средь плотников в ходу было присловье: "Не клин бы да не мох, плотник бы сдох". С одной стороны без мха не уладить топорной работы; ведь когда на срубе сидят мужики, то все вприщурку и вприглядку, куда топор выведет. А рука вдруг и даст косину; иль с похмела, иль дерево креневое, косослойное удалось, аж топор отскакивает, иль сук на суку — и тогда на скол вдруг пойдет, и тут "клин да мох" в помощниках плотнику. С другой стороны, это ловушка для нерадивого, она улавливает в свои тенеты халтурщика, толкает его на работу "абы как", спустя рукава, только бы венцы не раскатились".

Отчего я так донимаю человека, как дознаватель? Он устал, он только что из администрации, там решали, как Усть-Каре помочь. Чего я хочу добиться от Романа, каких признаний? Да отец Виктор сказал мне однажды: "Роман Мороз удивительный человек".

"А совесть надо иметь… Хотя в любом случае "клин да мох" постоянно приходится использовать. Бывает, проектировщики напортачат, иногда обстоятельства возникают, когда приходится с чистого листа начинать. И надо профессию любить. Как сказал один знакомый: "Вот представляешь, мы с тобой обернемся к концу жизни и удивимся, сколько построили школ, домов, больниц. А прокурор обернется и скажет: сколько людей я за жизнь свою посадил за решетку". Ну это шутка, конечно. Наша профессия благородная, ведь плотником был сам Спаситель".

"Но огрехи случаются?"

"И огрехи бывают, чего скрывать. Но тогда совесть болит".

"А что случается с предпринимателем, когда он забывает о душевном, о духовном? Берет, к примеру, к себе на работу человека, выжимает из него все соки, а после выгоняет на улицу даже без выходного пособия".

"Это страшное явление, хотя встречается реже, чем было лет пять-семь назад. И случается, наверное, от безверия".

"Да нет, русские люди и козыряют своей русскостью, в церковь ходят, причащаются, у исповеди бывают, на каждую маковку крестятся. А выйдут только на паперть и вся православность с них, как шелуха".

"Я думаю, что такой человек пытается молиться и Богу, и мамоне. У него два Бога. Это двоеверцы. А Христос четко сказал, что богатые не войдут в царствие небесное. Легче верблюду пролезть сквозь игольное ушко. Богатые люди, если они нравственные, они в любом случае понимают, что деньги, которые они скапливают, это не совсем их деньги, даже и вовсе не их, но через этих людей Господь Бог распоряжается. Деньги Бог дает богатым нищих ради. А так куда деньги-то, в гроб себе положишь? Так у гроба таких кошельков нет. Скупые да жадные пусть заказывают себе баль-шо-ой гроб себе. Есть возможность, так хоть какое-то добро сделай. А тем более нынче, когда страна в разоре. Это телевидение нас приучает, что кругом одни хапуги. А на самом деле добрых людей в России много. Православных, национально мыслящих предпринимателей. Они разрозненные — это да, они друг друга не знают, не знают, куда применить силы, но их много. Им пытаются навязать идеологию, что на западе распространена: живи в свое удовольствие, живи одним днем, хапнул — так всё твое. Если ты человек верующий, то ты меру должен знать. Человек получает нравственное удовлетворение, когда делает доброе дело. Он этим себе помогает в первую очередь, душе своей".

"Нынче распространено в московской среде, что зачем помогать слабым, это потворствовать их лени. Дескать, деньги валяются под ногами, только ленивый не поднимет их. Дескать, нынче равенство возможностей. И если у тебя много денег, то, значит, Бог мирволит тебе за твои достоинства…"

"Знаете, богатство — большое искушение. У человека меняется психология, он представляет себя избранным, у него к себе завышенные оценки. Я зла не желаю таким людям, но Господь им приберег такие испытания, о коих они и не помышляют. Конечно, очень сложно посмотреть на себя со стороны, но ты старайся видеть себя со стороны, как ты выглядишь в чужих глазах. Когда человек считает, что он все может, ему всё дозволено, он пребывет в гордыне, он сам себя поднимает над всеми. Но другие-то видят, что в нем ничего не изменилось, каким он был, таким и остался, и сразу возникает отчуждение… Денежная болезнь посещает абсолютно всех. Могу сказать точно, верующему человеку проще с ней бороться, хотя и атеисты тоже могут. Только им труднее… По себе знаю. У нас в семье все были верующие и только один я, хоть и крещеный, долго оставался атеистом… Как говорил один афонский монах: "Глаза наши, как спруты. Люди все готовы ухватить глазами". Так и желания человеческие. Надо знать меру, во всем себя ограничивать, это самый действенный способ избежать денежной болезни. Надо прислушиваться к своему сердцу, как себя ведет, что советует. А равенства возможностей никогда не было и не будет. Ведь люди все такие разные и в разные обстоятельства они неожиданно попадают, и оттого, что равенства возможностей нет, для стирания этого неравенства Господь и даровал нам совесть, доброту, жалость и любовь".

"До того трагического дня, когда дочь погибла, ты ведь обходился без Бога. Извини, я, может, в запретное вторгаюсь, но может надо было раньше к Богу пристать, и не дожидаться той муки? Иль несчастье стало последней мерою".

"Ходил рядом, да вот прийти не мог. Что-то не пускало, а верующему человеку известно, что не пускает. Был рядом, конечно".

"А что не пускало?"

"Да лукавый и не пускает. Поступки наши не пускают, изменить себя надо было. Нужен был какой-то толчок. А я его не мог сам совершить. Ведь процесс шел месяцы, ведь не сразу после трагедии я побежал в церковь. Был неверующий, а на следующий день стал верующим. Всему надо свое время… Вот сидел человек, который с детства не мог ходить. Спасителя спросили, дескать, почему ты раньше не поставил его на ноги? Христос сказал: "Если бы он мог ходить, он прошел бы всю землю огнем и мечом…"

"И что совершилось в душе?"

"Да как бы заново родился. Словами это не опишешь. Все начинаешь по-другому ощущать, видеть, и слышать, и чувствовать. Другая жизнь началась. Как бы сердечные глаза открылись, которые были крепко закрыты… Вот и Север помог. Когда человек в опасности, все обостренно, меняется мировосприятие. Однажды мы попали в тяжелейший шторм, я так устал, что надо было хоть немного поспать. Я уперся головою в один борт яхты, а пятками в другой и в таком положении мгновенно уснул и спал, наверное, минут двадцать. И вот увидел я сон. Во сне я видел храм, крестный ход, все в белом одеты. А у батюшки головной убор, как у патриарха. Приглашают меня в храм, а я тогда себя ещё чувствовал маловером, недостойным, я это объясняю, и батюшка, выслушав, говорит: "Тогда оттуда заходи". И вся процессия вошла через главный ход, а я через боковой. Захожу, значит, стоят в храме военные летчики и все в головных уборах. Я удивился, надо же так, и даже головные уборы не снимают. Потом была беседа с батюшкой, но тут кто-то меня окликнул, и слов я не запомнил… Но главное, когда я проснулся, был тяжелейший шторм, но я, проснувшись, был уверен, что все будет в порядке. Все напряжены, а я улыбаюсь… А когда вернулись с Новой Земли, мне в Москве кассету подарили, а на кассете Оптинский монастырь и последний оптинский старец Нектарий. Я его сразу узнал, он явился ко мне во сне… Он умер ещё в двадцатые годы".

"На ваш взгляд, Роман Марьянович, каково будущее России? Как побороть эту ситуацию воспевания греха?"

"Вопрос сложный и одновременно простой. Вот взять Белоруссию. После распада Союза мы буквально у пропасти стояли. Свалились бы — и всё, не выбраться из ямы. И вот появился батька Лукашенко. Это для нас промысел Божий. Казалось бы, изначально он не был великим политиком, и задатков таких он и сам, наверное, в себе не чуял. Простой человек из деревни из самых низов. Но Бог разглядел его и подтолкнул: "Действуй, сынок!" Лукашенко любит свою родину и свой народ, он — не стяжатель, не стремится к личному обогащению. Вот и всё, что требуется от хозяина страны, от вождя: чистота помыслов…

Не надо стремиться к личному обогащению, а всё остальное встанет по своим местам. Причем четко должна быть выверена вертикаль власти от президента до самого нижнего уровня. Нужна чистка по нравственному, моральному кодексу, ибо много хороших людей в управлении Россией, но их ввели, втолкнули в порочный круг, и они не знают сейчас, как из него выбраться. Рыба гниет с головы, а любой организм выздоровеет, если мозг здоровый… Главное не экономика, а выздоровление духа. А всё остальное вытекает из устроения души. Тогда и дьявол будет бессилен.

Для России союз с Белоруссией — это великий исторический шанс, но увы, враждебные силы не хотят объединения. Да, Россия нынче в тяжелом положении, да, много неурядиц, да, мы в новой ситуации, которую надо понять и освоить, но если сейчас её принять, как неотложное и несомненное, как данность, тогда все организующие силы нации будут соединены, закончится раздрай, и Россия воспрянет. А то, что она возродится — это, несомненно, как дважды два-четыре"

"А какая у тебя мечта?"

"Построить туристический центр на островах Франца Иосифа. Это удивительная по дикой красоте русская земля. Надо, чтобы все чужаки, приплывая, знали, что это тоже Русь, чтобы не было у них соблазна здесь отщипнуть и там откусить. А намерения такие есть… И нашлось бы много людей приехать сюда, подивиться. А опыт строительства в экстремальных условиях у нас есть".


***
Утром мы отбыли в столицу. А через три дня Роман Мороз уже был в Воркуте…


Страница 1 - 3 из 3
Начало | Пред. | 1 | След. | Конец | По стр.

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру