Монах и Черногорская вила

Петр Петрович обернулся на голос, и тут ядро, пролетев мимо него, наповал убило подошедшего черногорца. И о неколебимой его верности православию вспоминали: будучи проездом в Риме, владыка отказался встретиться с папой и целовать знаменитую католическую реликвию — вериги апостола Петра: черногорцы, сказал он, никогда цепи не целуют, а рождены, чтобы рвать их. И о том вспомнили, что любил он шутку: на первой книжке, изданной в цетиньской типографии, стояла надпись "просмотрено и допущено к печати цензором Драго Драговичем"; на самом-то деле никакого такого цензора в Цетинье не водилось, а имя Драго Драгович означало, как объяснял сам владыка, "пиши, што ти е драго".

 

После его смерти неделями лил беспрестанный осенний дождь, это помешало отнести его гроб на Ловчен. Просьба владыки была выполнена лишь спустя четыре года. Присутствующих умилило, что из Негушей приехал верхом столетний отец Раде и что, когда гроб извлекли из земли и приоткрыли, старик приблизился и поцеловал руку своего сына и своего владыки. Руку, написавшую "Горный венец".

 

 

Среди ночи разбудила меня пушечная канонада, и хотя в тот же почти миг я сообразил, что это не пальба, а просто гроза идет в горах, ощущение ее сходства со стрельбой никак не покидало.

 

Нет, про такое не скажешь: просто гроза. По крайней мере, нашему российскому небу неведома подобная частота громовых ударов. Они так плотно сбиты в невидимые обоймы, что производят впечатление захлебывающихся очередей... Так длилось минуту, две или больше, и тут я снова задремал, легко ушел в какую-то густую и теплую тишину, как бывает лишь в детстве, когда ты переполнен счастьем...

 

Это ли не счастье?! Я наконец в Черногории, в Цетинье! Многолетняя мечта моя все же сбылась, хотя еще несколько дней назад не было ясно, удастся ли выбраться сюда, на родину поэта; но вот я живу в пяти минутах ходьбы от его дома.

 

Вчера утром мы ездили на Ловчен, поднимались пешком на самую вершину горы, к мавзолею поэта, и спутник мой просил обратить внимание на чуть вогнутую, искривленную плиту пешеходной дорожки, ведущей от мавзолея к смотровой площадке на северной кромке горы: это, пояснил он, молния ударила, а вот еще и еще следы ударов; когда над Ловченом бушует гроза, в Цетинье насчитывают до пятидесяти разрядов в минуту...

 

И я вспомнил старую черногорскую легенду: пролетал над этими местами творец неба и земли, и вот заплечная сума, в которой у него имелись все необходимые материалы для земного устроения, вдруг прохудилась, и просыпалась из нее груда камней; весь запас, необходимый для сооружения гор, сгрудился оттого в одном месте, в том самом, которое и зовется теперь Черногорией... Может быть, свирепые ночные грозы над Ловченом — всего лишь слабый отзвук того допотопного грохота от падающих с неба камней? Или молнии устремляются сюда пучками, чтобы озарить в ночи последнее пристанище поэта, воспевшего чудотворный огненный космос?..

 

Над Ловченом вчера стояло солнце, уже не очень яркое, лучи его не в силах были разогнать мглу, что с утра заволокла море; но небольшой отрог Которского залива был все же отсюда виден; и видны были далеко внизу игрушечные красные черепицы Негушей, родного села поэта; и в малой котловине справа от Негушей проступали крошечные кварталы и улицы Цетинье; бывшая столица Черногории напоминала добротно слаженное гнездо какой-то горной птицы.

 

Свежий ветер овевал гору, шевелил пучки трав на ее откосах. Маленькие, подобные букашкам автомобили изредка сновали внизу, на полузакрытых кустарником серпантинах. Мои цетиньские спутники невозмутимо ждали меня внизу, на открытой веранде, и виду не показывая, что у них могут быть сегодня иные, более важные дела, и если бы не они, я бы, конечно, еще остался тут на час, а то и на два-три, чтобы все так же озираться и смотреть — то в сторону Герцеговины, то в противоположную сторону, где при лучшей погоде, может быть, еще удастся разглядеть мне сизую спину моря. И так, пожалуй, не скучал бы и до вечера, а затем и до звезд, при свете которых здесь когда-то вели свои разговоры юнаки "Горного венца".

 

Но мои спутники оказались, конечно же, мудрее меня. Уж они-то знали, что Ловчен противопоказан новичку в больших количествах и что его нужно открывать постепенно, не покушаясь чересчур на вечный покой поэта, безмолвно собеседующего тут с ветром, солнцем, звездами и громами.

 

Внизу, в Цетинье, Павле Джонович, поэт, он же директор музея Петра Негоша, повел меня к своим приятелям, обещая показать замечательное произведение современного народного искусства — яворовые гусли. Я многократно уже видел в Сербии разные гусли, чаще всего старинные, потемневшие от времени, и чаще в музеях их видел, чем в домах. Но эти, правда, были вырезаны и слажены на славу. Чело гуслей украшал светло-яворовый орел, государь высоты, символ свободы и гор. На лицевой стороне инструмента мастер разместил рельефные портреты Вука Караджича, Милоша Обилича и Петра Негоша, а на дне гуслей вырезал герб Югославии и могилу Негоша на Ловчене. Смычок-гудало был, как обычно, исполнен в виде прихотливо перевившейся змеи.

 

И все же инструмент, даже такой прекрасный, мертв, пока к нему не прикоснутся пальцы гусляра.

 

Тут и появился маленький как медвежонок Джордже Вуйович, поэт и певец. Узнав, что слушать его будет гость из России, он стал метать на своих друзей свирепые взгляды: почему не предупредили заранее, он бы надел, как положено, старинный черногорский костюм, а не заявился сюда в джинсах и рабочей рубашке.

 

Все же его уговорили петь. Джордже скорбно потупил глаза, его лицо, обрамленное густой шевелюрой, усами и бородой, покрылось испариной. Он побледнел и замкнулся. Змея-гудало принялась терзать тугую струну.

 

Мы приготовились к долгому, может быть, на полчаса, слушанию черногорской эпической песни. Наконец он запел, громко, едва ли не навзрыд. Но что такое? Вдруг, всего после нескольких строк песни наш Джордже встает с сиденья, невозмутимо откладывает в сторону гусли и смычок и, набрав побольше воздуху в грудь, принимается декламировать по-русски строфы из пушкинских "Песен западных славян":

 

Черногорцы? что такое?

— Бонапарте вопросил

— Правда ль: это племя злое,

Не боится наших сил...

 

Мы были все растроганы от неожиданности, но Джордже, кажется, больше всех нас. В глазах его сверкнули слезы, те самые "грозные слезы", о которых поют в своих старых песнях сербы и черногорцы. Он громко приложил ладонь к левой стороне груди:

 

— Я — русский човек!.. Да-да, я — русский човек... Ти ещьо жива, моя старушка, жив и я, привьет тебье, привьет... Да, я — русский човек!..

 

— Джордже, ну, какой же ты русский? Ты же наш, черногорец, — попытался кто-то из присутствующих успокоить взволнованного поэта.

 

— Нет! — отмел он властным жестом этот слабый довод. — Слышите, я русский човек!

 

— Ну, конечно, Джордже, дорогой, — сказал я, поднимаясь, чтобы обнять поэта. — Ты — русский человек! Разве можно в этом сомневаться?.. Но теперь остается и вам всем принять меня в черногорцы…


Страница 4 - 4 из 4
Начало | Пред. | 1 2 3 4 | След. | Конец | Все

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру