Грамматический взгляд на мир

Границы моего языка означают границы моего мира.

Л.Витгенштейн

О том, какого рода объектом является нечто, даёт знать грамматика.

Он же

Каждый язык характеризуется определенным составом грамматических категорий. Некоторые из них управляют поведением слов в речи: например, категория падежа указывает на разные типы связей, которые существуют между существительными в том или ином предложении; залог у глаголов определяет отношения между субъектом действия, самим действием и его объектом. Какие-то категории скорее связывают значение слова с неязыковой действительностью: так, категория числа у существительных, как правило, указывает на количество называемых предметов; категория наклонения определяет, какими отношениями связаны называемое глаголом действие и объективная действительность (мыслится ли это действие как реальное или нереальное, как возможное или невозможное и т.п.). Более того: одни и те же грамматические категории в разных языках способны весьма своеобразно представлять окружающий нас мир и даже показывать нам его с разных точек зрения, позволять нам видеть или не видеть что-то, отождествлять какие-то вещи или, наоборот, различать. Постараемся это продемонстрировать на конкретных примерах.

В ряде языков (в том числе, и в русском) у существительных[i] есть категория грамматического рода. Конечно же, следует понимать, что род имени существительного в языке и естественно-биологический пол называемого этим именем объекта в реальной жизни – это не одно и то же. Даже в тех случаях, когда речь идет об одушевленных существительных, обозначающих людей, животных или других живых существ. Как известно, далеко не всегда биологический женский пол будет в языке соответствовать женскому роду, а мужской пол – мужскому роду. Так, в немецком языке слово Weib женщина, жена приобрело средний род, а в ирландском языке cailín девушка, девочка и вовсе мужского рода, т.е. люди женского пола в языке названы словами среднего (как бы «никакого») и даже мужского рода. Довольно часто можно столкнуться с ситуацией, когда животные, птицы, рыбы, насекомые, различающиеся в реальной жизни по полу (т.е. среди них есть и самцы, и самки), в языке имеют только один грамматический род – либо мужской, либо женский. Так обстоит дело с русскими существительными типа варан, стриж, карп, комар (всегда только мужского рода), крыса, ласточка, селедка, пчела (всегда только женского рода). Так что, даже для слов, называющих живых существ, род в языке не всегда совпадает с полом этих существ в реальной жизни. Что же тогда говорить о неодушевленных существительных, у которых род в принципе не указывает на половую принадлежность и еще более капризен и непредсказуем?[ii] Но даже прекрасно осознавая этот факт, мы все-таки неизбежно отождествляем грамматический род и биологический пол, что в ряде случаев сказывается на нашем восприятии действительности или на трактовке литературных текстов.

Посмотрим это на конкретных примерах. Всем филологам хорошо знакома знаменитая статья Льва Владимировича Щербы, где блестяще показано, как род даже неодушевленного имени определяет наше восприятие произведения. Л.В.Щерба, сравнивая стихотворение Г.Гейне «Ein Fichtenbaum steht einsam…» с переводом его на русский язык, в свое время предложенным М.Ю.Лермонтовым («На севере диком…»), убедительно демонстрирует, что «лермонтовское стихотворение является хотя и прекрасной, но совершенно самостоятельной пьесой, очень далекой от своего quasi-оригинала». Почему? Дело в том, что Гейне не случайно выбрал слово Fichtenbaum вместо Fichte, хотя оба они означают ‘ель; пихта’: первое существительное в немецком языке мужского рода (т.к. второй компонент данного сложного слова – Baum ‘дерево’ – в немецком языке имеет мужской род), а второе – женского. Поскольку у Гейне есть противопоставление Fichtenbaum – Palme ‘пальма’ (а немецкая пальма – слово женского рода), это стихотворение на немецком языке является классическим образцом любовной лирики. Гейне создал «образ мужской неудовлетворенной любви к далекой, а потому недоступной женщине, Лермонтов женским родом сосны отнял у образа всю его любовную устремленность и превратил сильную мужскую любовь в прекраснодушные мечты»[iii]. И, естественно, «Сосна» М.Ю.Лермонтова в отечественном литературоведении традиционно трактуется как текст о неизбежном одиночестве человека в этом мире, о трагической разобщенности родственных душ и невозможности их встречи и соединения.

Конечно же, это не единичный пример того, как по-разному грамматический род проявляется в разных языках и влияет на наше мироощущение в целом и восприятие того или иного текста в частности. Почти все мы, в начальной школе читая басню И.А.Крылова «Стрекоза и муравей», сочувствуем бедной (хотя и бездельнице) стрекозе и считаем труженика муравья неоправданно жестоким и черствым. А французские дети, читая басню Ж.Лафонтена «La cigale et la fourmi», как правило, оказываются не на стороне беспечной цикады и не осуждают хозяйственного муравья, а точнее – муравьиху. И этот факт имеет очень понятное и логичное объяснение. Поскольку во французском языке и цикада, и муравей оказались грамматически женского рода, то и в сознании носителей языка они мыслятся как существа одного (женского) пола. А значит, они имеют равные права и равные обязанности. Одна кумушка-соседка работала не покладая рук в то время, когда другая развлекалась, не думая о своем будущем. Вполне понятным и не вызывающим неодобрения выглядит нежелание муравьихи помогать своей легкомысленной соседке цикаде. У Крылова же герои басни оказались разнополыми (по причине несовпадения грамматического рода у этих насекомых в русском языке), а потому и их поступки оцениваются нами иначе. Да, барышня-стрекоза пела и плясала (но она же «девочка»!), ничего не делала, и это не похвально. Но поступок муравья («мальчика») выглядит совсем не по-мужски, и потому муравей не прав, а стрекозу жалко. Вот так трансформировались образы этих насекомых и соответственно смыслы басен из-за того, что у одного из слов в русском языке оказался «не тот» грамматический род.[iv]

Грамматическая (казалось бы, чисто формальная) категория рода, оказывается, способна управлять нашим миропониманием, направлять его в ту или иную сторону, заставлять нас видеть что-то так, а не иначе. «В славянских и других языках, где слово день мужского рода, а ночь женского, поэты описывают день как возлюбленного ночи. Русского художника Репина удивило то, что немецкие художники изображают грех в виде женщины; он не подумал о том, что слово грех в немецком языке – женского рода (die Sünde), тогда как в русском – мужского. Точно так же русскому ребенку, читающему немецкие сказки в переводе, было удивительно, что смерть, явная женщина (слово, имеющее в русском языке женский грамматический род), была изображена в виде старика (нем. der Tod – мужского рода). Название книги стихов Бориса Пастернака «Сестра моя – жизнь» вполне естественно на русском языке, где слово жизнь – женского рода; но это название привело в отчаяние чешского поэта Йозефа Хора, когда он пытался перевести эти стихи, ибо на чешском языке это слово – мужского рода (zivot)», – писал наш известный соотечественник, выдающийся лингвист и литературовед Роман Осипович Якобсон[v].

Действительно, в ряде случаев на переводчике лежит огромная ответственность: ведь от его личного выбора, от принятого им решения будет зависеть наше понимание текста. Нора Галь в своей замечательной книге «Слово живое и мертвое» вспоминает, какие проблемы приходилось лично ей решать, когда она переводила на русский язык «Маленького принца» А.Сент-Экзюпери. Так, в том числе, было непонятно, каким словом лучше перевести французское le renardлис или лиса. И, как писала Нора Галь, здесь был «спор уже не о слове, не о фразе, но о понимании всего образа. Даже больше: в известной мере о понимании всей сказки. Ее интонация, окраска, глубинный, внутренний смысл – все менялось почти так же, как меняется тон и смысл целого романа от того, насколько понят и раскрыт в переводе герой… А понять и раскрыть смысл образа, смысл книги – право и обязанность переводчика. В сказке Сент-Экзюпери Лис прежде всего друг. Роза – любовь, Лис – дружба, и верный друг Лис учит Маленького принца верности, учит всегда чувствовать себя в ответе за любимую и за всех близких и любимых».

В журнале «Вопросы литературы» (№2 за 2009 год) была опубликована увлекательнейшая статья Марии Елиферовой «"Багира сказала...": Гендер[vi] сказочных и мифологических персонажей англоязычной литературы в русских переводах». Эта статья, конечно же, дает нам авторское ви́дение данного вопроса. Она неоднозначна, полемична, но при этом (на наш взгляд) достаточно убедительна. М.Елиферова показывает, насколько неудачно в ряде случаев в русскоязычных переводах были выбраны существительные (как имена собственные, так и нарицательные), называющие героев сказок, и как это видоизменило исходные смыслы, представленные в англоязычных авторских текстах. Так, в «Книге джунглей» Р.Киплинга Багира – это самец. В русском переводе Багира стала самкой, и главную роль здесь, видимо, сыграло то, что у нас женского рода слово пантера. По мнению М.Елиферовой, Багира – это не просто самец, а «герой-воин, снабженный ореолом романтического восточного колорита. Он противопоставлен Шер-Хану как благородный герой разбойнику. В модель поведения аристократичного джигита вписываются и его инициатива примирения враждующих сторон с помощью выкупа за Маугли, и его ретроспективно рассказанная история о пленении и побеге... Отношения Багиры и Маугли в оригинале – это отношения мужской дружбы, а вовсе не материнства-сыновства. Превращение Багиры в самку делает ясный и прозрачный киплинговский сюжет затруднительным для понимания: зачем, например, удвоение материнской опеки – разве Волчица не справляется с обязанностями по воспитанию Маугли?»[vii] Не менее интересно, логично и правдоподобно выглядят те части статьи, где идет речь о персонажах из сказки А.Милна «Винни-Пух» или о некоторых героях из «Алисы в Стране чудес» Л.Кэрролла. Аргументация, приводимая в вышеназванной статье, убеждает, что Сова у Милна или Черепаха, Гусеница, Соня у Кэрролла явно должны быть мужского пола, что утрачено в большинстве русских переводов из-за грамматического женского рода наших существительных.

Конечно же, не только род, но и другие грамматические категории в каждом языке особым образом отражают окружающую нас неязыковую действительность. Посмотрим, например, как ведет себя категория одушевленности-неодушевленности. Как известно, в русском языке к одушевленным существительным относятся не только имена людей, животных и вымышленных существ или мифологических персонажей, которые мыслятся как живые (русалка, домовой, леший), но и названия неживых объектов: некоторых игрушек (кукла, матрешка, робот), шахматных фигур (ферзь), игральных карт (туз, валет). При этом существительные, которые обозначают живых существ как некую совокупность (народ, отряд, армия), оказываются неодушевленными. На этом «странности» данной категории в русском языке не заканчиваются. Почему-то труп у нас вполне естественным образом относится к неодушевленным существительным, а вот покойник, мертвец или утопленник мыслятся как одушевленные. Также есть объекты, с которыми мы так и не определились: одушевленные они или нет. К ним относятся улитки, креветки, устрицы, микробы, бактерии и некоторые другие. Хочешь – ешь креветок или устриц, рассматривай под микроскопом микробов, а хочешь – ешь устрицы или изучай микробы.

В других языках эта же категория может выглядеть иначе. По данным сравнительно-исторического языкознания, древние индоевропейцы считали одушевленным гораздо более представительный пласт лексики. Антуан Мейе полагал, что в праиндоевропейском языке «всё, что движется, всё, что действует, попадает под понятие одушевленного»: это не только названия людей и животных, но и деревьев, растений, частей тела, некоторых вещей (напр., топор, сосуд, железо). Франц Шпехт добавлял к вышеназванным группам слов еще целый ряд других: названия небесных светил и созвездий, временных интервалов, природных стихий (типа земля, огонь, вода), топографических объектов (типа камень, гора, пещера, яма), орудий труда и др.[viii] Для ряда подобных слов можно привести вполне убедительные версии, почему они ранее были одушевленными. Так, в частности, в древних германских языках не случайно в разряд одушевленных существительных попадали названия деревьев. Дело в том, что дерево занимало чрезвычайно важное место в германской мифологии: оно считалось вместилищем духов –хранителей всего живого. Древние германцы верили в то, что люди произошли от деревьев: мужчины – от ясеня, а женщины – от ольхи. Более того, вся Вселенная им представлялась как некое исполинское дерево-ясень, на разных ярусах которого расположены владения богов и людей. Такого же рода обоснования находятся и для одушевленности небесных светил, природных явлений и стихий.

Если посмотреть на грамматическую категорию числа, также можно увидеть ряд своеобразных способов восприятия мира, в ней заложенных. Дело здесь не только в том, что в разных языках встречается разное число граммем. Хотя и это довольно любопытно. Чаще всего бывает две граммемы – единственное и множественное число; в старославянском и классическом арабском (и не только в них) есть еще двойственное число; в очень небольшом количестве языков мира, в добавление к предыдущим трем, встречается еще и тройственное число (например, в некоторых папуасских языках); а в одном из австронезийских языков (сурсурунга) у личных местоимений есть даже «четверное» число. Получается, что носители одних языков оценивают как «много» то, что больше одного, других – как то, что больше двух, трех или даже четырех. А в некоторых полинезийских, дагестанских и индейских языках встречается совсем странное паукальное число[ix]: им обозначают какое-то небольшое количество предметов (максимум – до семи). Такое число есть в языке североамериканских индейцев хопи, и носители языка хопи считают примерно так: один, два, несколько (но пока еще немного), много.

Иногда можно встретить очень необычные случаи употребления некоторых форм, связанных с выражением грамматического числа. Так, в современном венгерском языке, как и в русском, есть только единственное и множественное число. Названия парных по природе объектов (например, частей тела) по-венгерски употребляются в единственном числе: szem ‘глаза (=пара глаз)’, láb ‘ноги (=пара ног)’. Если же нужно сказать об одном глазе, ухе, одной руке и т.п., то венгр добавит к нужному существительному слово fél ‘половина’. Таким образом, по-венгерски [смотреть] одним глазом буквально означает [смотреть] половиной глаза (fél szemmel); хромой на одну ногу – буквально хромой на половину ноги (fél lábara sánta). Подобным же образом видят парные объекты и носители ирландского языка (это при том, что ирландский язык и венгерский не являются родственными: первый, входя в кельтскую группу, принадлежит индоевропейской семье, а второй – финно-угорской): так, по-ирландски leath-lámh ‘рука’ – это половина руки; leath-chluas ‘ухо’ – половина уха.

Своеобразие грамматического числа в языке может проявляться также в том, что оно не обязательно связано только с идеей количества. Некоторые имена существительные, формально различаясь по грамматическому числу, изменяют при этом и свое лексическое значение. Так, латинское aedificium в единственном числе означает строение, здание, а во множественном – поместье; bonum в единственном числе – это добро, благо, а во множественном – имущество. У некоторых русских существительных разные окончания множественного числа придают словам разные лексические значения (или можно сказать, что такие слова являются омонимами только в формах единственного числа): ср. о́бразы (в литературе) и образа́ (в церкви), о́рдены (рыцарские) и ордена́ (награды), листы (бумаги) и листья (на деревьях) и т.п.

С указанием на количество, для которого и нужна прежде всего категория числа, тоже всё обстоит непросто. Это проявляется хотя бы в том, что некоторые существительные встречаются только в единственном числе (их принято в лингвистике называть по-латыни singularia tantum) или только во множественном (соответственно это слова pluralia tantum), независимо от того, на какое количество предметов они указывают. Неприятность здесь нас поджидает и в том, что каждый язык эти вещи интерпретирует по-своему, и невозможно объяснить, почему латинские существительные nugae ‘вздор’, nuptiae ‘брак’, arma ‘оружие’ употребляются только во множественном числе, а их русские эквиваленты в каких-то случаях имеют, наоборот, только форму единственного числа или формы обоих чисел. Почему русские качели, обои, именины, чернила могут быть только во множественном числе, а английские swing, wallpaper, name-day, ink имеют форму единственного числа? Почему у нас горох, картофель, лук, овес несчетные, а их английские аналоги имеют противопоставление по числу: peas, potatoes, onions, oats? Вопросы эти, конечно же, риторические. Мы даже в рамках одного языка не сможем понять, почему у нас есть яблоки, груши и помидоры, а капуста, чеснок или клубника почему-то не поддаются счету.

И такие удивительные открытия, связанные с разным грамматическим ви́дением мира, поджидают нас при рассмотрении почти всех морфологических категорий


[i] Безусловно, эта категория может быть и у прилагательных, и у причастий и т.д., но это не интересный для нас вариант. Ведь у этих частей речи род является чисто согласовательной категорией: он просто указывает на грамматический род соответствующего существительного, с которым в тексте связано прилагательное, порядковое числительное, притяжательное или указательное местоимение, глагол в форме прошедшего времени и т.п.

[ii] Так, в частности, невозможно объяснить и понять, почему в русском языке город – он (т.е. это слово имеет мужской род), а в латыни urbs ‘город’ или в немецком Stadt ‘город’ – она; по-русски государство – оно, а по-немецки Staat ‘государство’ – он; русская шляпа – она, а по-французски chapeau ‘шляпа’ – он. И таких несоответствий по разным языкам, где есть категория рода, невероятно много. Иногда встречаются довольно неожиданные вещи: грамматический род определяется выбором лексического значения существительного. Например, в латинском языке слово dies ‘день’ может быть и мужского (как русское день), и женского рода: если имеется в виду день как определенное время суток, то слово употребляется в мужском роде, если же подразумевается день как некий срок, то данное существительное приобретает грамматический женский род.

[iii] См.: Л.В.Щерба. Опыты лингвистического толкования стихотворений. II. «Сосна» Лермонтова в сравнении с ее немецким прототипом // Л.В.Щерба. Избранные работы по русскому языку. М, 1957, стр. 97-109.

[iv] Как известно, Лафонтен позаимствовал сюжет этой басни у Эзопа. Причем, у Эзопа были представлены муравей и жук (басня называлась «Μύρμηξ και κάνθαρος»). Но не это главное. Не важно, что у греков был жук, у французов была цикада, а у нас – стрекоза. Важно, что по-древнегречески оба этих существительных были одного (правда, мужского) рода. И поэтому в целом смысл французского текста соответствовал тому, который был заложен в античный оригинал, с русским же произошли вышеназванные метаморфозы.

[v] См.: Р.Якобсон. О лингвистических аспектах перевода // Вопросы теории перевода в зарубежной лингвистике. М., 1978, стр. 16-24.

[vi] Гендер – это не биологический, а социальный пол: т.е. это некие социальные поведенческие нормы и стереотипы, которые в обществе традиционно приписываются лицам мужского и женского пола и соответственно ожидаются от них; это определенные социальные роли мужчин и женщин, сложившиеся исторически.

[viii] См.: Мейе А. Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков. М.-Л., 1938; Specht F. Der Ursprung der Indogermanischen Deklination. Gottingen, 1947.

[ix] Данное название происходит от латинского прилагательного paucus ‘немногочисленный’.


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру