07.07.2013

Теория риторической аргументации. Проблемная ситуация

Виды проблем. Статусы проблемы

Проблемной ситуацией мы будем называть совокупность обстоятельств, являющихся основанием для вступления членов ограниченного сообщества в речевые отношения, например: выборы главы государства; обсуждение закона в законодательном собрании; столкновение общественных интересов, побуждающее публициста к написанию статьи или книги; сама такая статья или книга, интересующая читателей и стимулирующая публичное обсуждение; судебное заседание; курс лекций в университете; богослужение, в ходе которого произносится проповедь на определенную тему и т.д.

Проблемная ситуация включает: (1) содержание проблемы; (2) аудиторию; (3) ритора. Каждый из этих трех компонентов проблемной ситуации, в свою очередь, обычно оказывается сложным: содержание проблемы развертывается из предшествующих действий, высказываний и принятых решений; аудитория имеет свою историю, в которой данная проблема является одной из многих, уже решенных или ждущих своего решения; высказываются о проблеме несколько лиц, представляющих различные группы в аудитории, а в составе аудитории имеются группы, в которых проблема обсуждается различным образом.

Проблема - предмет риторического высказывания. Существенной особенностью риторической проблемы является ее принципиальная разрешимость силами или, по крайней мере, участием аудитории. Задача ритора состоит в том, чтобы усмотреть существующую проблему, выделить и сформулировать ее, оценить ее значение, предложить и обосновать путь ее решения. Точная постановка проблемы - условие успешного ее решения и правильного убедительного обоснования.

Предметное содержание проблемы

мерение в исполнение) подменяются условными проблематическими суждениями («но если жена наставит мне рога, я же тогда из себя вон выйду»), аПредмет риторической прозы – фактическая реальность. Это сильное утверждение нуждается в объяснении. Вопрос о реальности риторической прозы состоит не в том, что такое реальность как таковая, что именно и в каком смысле «имеет место»[1], – это вопрос метафизики и логики, а не теории риторической аргументации, – но в том, что участники обсуждения согласны обсуждать как реальные факты. Факт может быть единичным, частным и общим: Юлий Цезарь совершил государственный переворот; многие Птолемеи покровительствовали наукам; римские императоры были свободны от соблюдения законов[2], право есть искусство справедливого. Факт может быть представлен как имевший место в прошлом и завершенный, как возможный или предполагаемый в будущем, как существующий вне времени.

Риторическое слово, художественное и нехудожественное, противостоит поэтическому принципиальным отношением к вымыслу. Художественный вымысел – основа поэтики, даже если это вымысел о реальных фактах, как в историческом романе, он определяет отношение к тексту читателя, для которого воображаемое содержательное пространство текста произведения несравненно более значимо, чем фактическая достоверность содержащихся в нем сообщений. Поэтому литературная критика, если она является действительно художественной критикой, оценивает художественность вымысла, лежащего в основании произведения, а не его фактическую достоверность. Правдоподобность художественного вымысла представляется требованием определенного, но не всякого, художественного метода: критическая оценка того места из «Анны Карениной», где Вронский неправильным движением ломает хребет Фру-фру, что неправдоподобно, относится к художественному методу «натуральной школы», но никто не станет критиковать П.П. Ершова за то, что лошади в «Коньке-горбунке» ворят и летают.

Предмет риторической прозы – реально существующие с точки зрения создателя и получателя высказывания, или условно принимаемые как реально существующие события и факты, относительно которых имеются различные мнения и ведется дискуссия.

Здесь существенны два обстоятельства – реальность событий и фактов и отношение к утверждениям о них получателя высказывания – аудитории. Реальное существование или несуществование, возможность или невозможность предмета речи – события – предстает как положительный или отрицательный факт, который нуждается в обсуждении. Целесообразность обсуждения определяется отношением получателя высказывания к автору и к содержанию сообщения.

В отношении к автору основная пресуппозиция состоит в спорности фактической истинности или приемлемости высказывания для аудитории. Это включение участников обсуждения и их высказываний в предмет обсуждения и является характерной особенностью риторической аргументации.

В отношении к содержанию сообщения, напротив, основная пресуппозиция состоит в реальности или возможности предмета речи – обсуждаемого факта. В этом отношении показательна классическая речь Горгия «Похвала Елене»[3]. Елена, дочь Зевса и Леды и жена Менелая, рассматривается как причина и виновница Троянской войны. Фактическое существование Елены, Зевса, Леды, Тиндарея и Менелая в определенное время не подлежало обсуждению – миф, по крайней мере для мифологического сознания, есть «жизненно ощутимая и творимая, вещественная реальность и телесная, до животности телесная действительность»[4]. Именно в этом смысле предмет риторической прозы понимается как реально существующий для участников обсуждения.

Но для Горгия дело могло обстоять иначе – «Похвала Елене» представляет собой показательное риторическое упражнение, а отношение к мифу в эпоху Горгия и Платона уже не было столь непосредственным, как в прежние времена. Горгий условно принимает троянский миф как фактически истинный и строит образцовую аргументацию, основанную на топике свободы воли, убеждая в правильности тезиса о невиновности Елены. Презумпция реальности предмета речи в риторической прозе может приниматься как условная, но в контексте произведения она выступает как реальный факт, относительно которого ведется аргументация.

Однако предмет обсуждения, «фактическая реальность», в «Похвале Елене» предстает не просто как историческое существование персонажей мифа о Троянской войне: рассматриваются непреодолимость божественного промысла, насильственные действия Париса, принудительная сила словесного убеждения и волхования, овладевающая человеком страсть, и все это включается в состав фактической реальности. Обсуждению подлежит факт сознательного деяния, которое могло или не могло быть иным в данных обстоятельствах.

В риторической аргументации имеет смысл различать три рода фактовфакт бытийный, факт-деяние и факт-высказывание.

Бытийный факт – то, что имеет место, произошло, происходит или может произойти, например, знание, свобода воли, извержение вулкана. Понятие бытийного факта связано с идеей ценности, а сам по себе бытийный факт может быть предметом риторической аргументации лишь постольку, поскольку ему придается ценностное, символическое значение и он как таковой связывается с действиями или мировоззрением.

Факт-деяние – поступок разумного существа, который совершается в определенных условиях, с определенной целью, определенными средствами, влечет за собой последствия, происходит в определенном месте, в определенное время и при определенных обстоятельствах, например, переход войсками Юлия Цезаря реки по названием Рубикон в 10 января 49 года до Р.Х. Понятие факта-деяния связано с понятиями свободы воли, реальности, завершенности, замысла. Свобода воли – обязательное условие обсуждения деяния. Основная презумпция риторики состоит в принципиальной спорности обсуждаемой пропозиции: вопрос о том, ответственна ли Елена за свои поступки, в конечном счете упирается в вопрос, может ли вообще человек сделать выбор?

Если каждое наше действие полностью обусловлено внешними обстоятельствами или предшествующим состоянием нашего организма, то, следовательно, совершить какое-либо иное действие мы были бы не в состоянии. Поэтому понятия поступка и ответственности утрачивают силу. Более того, любая оценка деяния как целесообразного или нецелесообразного, разумного или неразумного, значимого или незначимого, хорошего или плохого не имеет смысла. Мы поступаем таким образом, потому что не можем поступить иначе, и никакие логические ухищрения, никакие ссылки на социальную статистику, общественную необходимость морали, права, и т.п. помочь делу не могут. Если мы в состоянии хотя бы в некоторых случаях и хотя бы в некоторой мере принимать свободное решение, которое зависит только от нас самих и может быть иным, то только в таком случае понятия поступка и ответственности обретают смысл и становится возможной оценка деяния. Более того, на презумпции свободной воли основаны филология, история, правоведение, искусствоведение, социология и другие общественные науки, поскольку они изучают единичные факты и на основании их изучения и оценки строят обобщения, в том числе и статистические. Вопрос, стало быть, состоит в границах свободы воли человека, задаваемых состоянием его организма, внешними физическими условиями, образованием, верованиями и убеждениями, положением в обществе, социальной ситуацией, которые могут быть определены лишь в конкретных обстоятельствах. Проблематика риторической прозы и риторическая аргументация в основном ориентированы на обсуждение факта-деяния.

Факт-высказывание – пропозиция, содержащая обычно условное суждение. Так, в «Обличительном слове на царя Юлиана», перечислив многочисленные похождения Зевса, Ареса, Афродиты и других олимпийцев, св. Григорий Богослов пишет: «И если все сие истинно, то пусть же не краснея смотрят на то, пусть величаются тем; или пусть докажут, что все это не постыдно»[5]. Св. Григорий не утверждает, что олимпийские боги существовали в действительности, но строит условное суждение, которое и отражает существо обсуждаемого факта-высказывания, состоящего в мифе как высказывании, который эллины принимают как общее место – нравственную норму. Факт-высказывание может рассматриваться как разновидность факта-деяния, как словесный поступок, что и является этической основой аргумента к человеку. Но вместе с тем факт-высказывание имеет специфические особенности, которые позволяют рассматривать его в качестве основы определенного вида риторической аргументации – критики. Предметная соотнесенность, или истинность факта-высказывания в логическом смысле конвенциональна. Так, с логической точки зрения высказывания «Все смешалось в доме Облонских» или «Король Франции лыс» не могут быть истинным или ложными, поскольку их отрицание также не является истинным или ложным высказыванием. Но характер обсуждения факта-высказывания может определяться его функцией и внутренним строением, как, например, в художественной критике. Действия и слова персонажа рассматриваются как условно имевшие место, отчего становится возможным рассматривать их как истинные или ложные, утверждая, например, что Стива Облонский лгал своей жене, и оценивать поступки персонажей. Таким образом, если литература художественного вымысла не является предметом риторики, то литературная и в целом художественная критика – разновидность риторической аргументации.

Фактическая основа является лишь одним из аспектов риторической проблемы и определяется постановкой проблемы и особенностями жанра риторической прозы, в пределах которого ставится и обсуждается проблема. Что является предметом «Парменида» Платона? – Философ ответит: «Диалектика единого и иного»[6], что будет безусловно верно с точки зрения предмета обсуждения в «Пармениде». Но с точки зрения литературной формы дело обстоит сложнее: «Парменид» представляет собой литературный диалог, в котором изображена беседа Парменида, Зенона, Сократа и Аристотеля. Действующие лица диалога предстоят как живые люди в конкретной ситуации, взаимные отношения которых непосредственного отношения к предмету обсуждения не имеют. Очевидно, композиция диалога, речи его участников, как и сама ситуация составляют художественный вымысел. Но задача этого художественного вымысла, очевидно, иная, нежели в «Золотом осле» Апулея, в «Сатириконе» Петрония Арбитра или в «Анне Карениной» Л.Н. Толстого, и сходна с задачей «Что делать?» Н.Г. Чернышевского или «Бесов» Ф.М. Достоевского, хотя и существенно отличается от них. Образы Зенона, Сократа, Парменида и Аристотеля не являются инструментом убеждения читателя в правильности решения проблемы единого и иного как таковой: эта проблема решается содержанием и строением аргументации Парменида, с которой соглашаются или на которую возражают Сократ и Аристотель. Вымысел и сюжет в «Пармениде» создают занимательность и правдоподобие изложения, но также служат изображением авторитетной инстанции – атмосферы философской мысли, в которую включается читатель диалога. В «Бесах» же сами образы являются средством воздействия на мировоззрение читателя. И там и здесь мы имеем дело с переходными, мозаичными формами – поэтическими и риторическими, но тем не менее «Парменид» остается риторическим произведением, а «Бесы» – поэтическим. «Парменид» представляет собою риторическое произведение как потому, что Платон использует художественные приемы в аргументации, так и потому, что художественный вымысел включен в аргументацию, но не заменяет ее как средство убеждения, в то время как в литературе художественного вымысла аргументация является лишь средством создания художественного образа. При этом примечательно, что в «Пармениде», как и в других подобного рода произведениях, в качестве предмета выступает дискуссия философских школ –факт-высказывание, в который Платоном художественно преобразован бытийный факт – диалектика единого и иного. В этом преобразовании, собственно, и состоит художественный метод диалогов Платона: до разработки Аристотелем логической аналитической техники философская аргументация могла быть только риторической.

Из этого следует, что в понятие фактической реальности, то есть в предмет риторической прозы могут быть включены наряду с фактами-деяниями бытийные факты и факты-высказывания – модели в виде мифов, иносказаний, вымышленных примеров-иллюстраций.

Предметное содержание проблемы представляет собой совокупность обстоятельств, которая представляется достаточным основанием для публичного обсуждения. Предметное содержание проблемы определяется ее постановкой: ситуация или факт может обсуждаться в различных аспектах.

[2.1.] «В 1885 году крестьянин Сергей Киселев женился на крестьянке девице Прасковье Ошаниной. Сначала они жили между собой хорошо, но затем, спустя несколько лет между ними возникли неприятности, обусловленные тем, что Прасковья, пристрастившись к спиртным напиткам, стала сильно пить. Последнее, видимо, сильно огорчало и тяготило Киселева, который постоянно уговаривал свою жену не пьянствовать, а иногда даже бил ее за пьянство. Но ни уговоры мужа, ни его побои не действовали на Прасковью, и она продолжала пьянствовать. 21 июня 1898 года Киселев, ведший, между прочим, торговлю красным товаром, уехал по делам из дома. Прасковья, по отъезде его, стала пьянствовать, так что, вернувшись домой около 7 часов вечера, муж застал ее совершенно пьяной. В его присутствии Прасковья пришла из омшанника, где перед тем спала, и улеглась в углу сеней. Немного спустя Киселев сошел в находящуюся при его доме лавку с красным товаром, продал там несколько аршин ситца крестьянке Тальниковой, а затем поднялся опять к себе. Вскоре после того работница Киселевых крестьянка Рыжова, сидевшая под окном соседнего дома, услыхала внезапно какой-то стук в сенях хозяйского дома. Не успела она встать, чтобы пойти узнать, что это за стук, как Киселев вышел из дома и, направившись к ней и другим, бывшим тут крестьянкам, сказал с плачем: «Бабы, вяжите меня! Я жену насмерть топором ссек». Рыжова бросилась в дом и нашла Прасковью в сенях истекающей кровью и уже мертвой. Судебно-медицинский осмотр констатировал на теле Прасковьи три раны, нанесенные топором, из которых одна на шее, сопровождавшаяся перерезом сонной артерии, была признана не только безусловно смертельной, но и влекущей моментальную смерть. Киселев на предварительном следствии признал себя виновным в убийстве жены»[7].

В примере [2.1.] проблема ставится как юридическая: виновность или невиновность, а в случае виновности – степень ответственности Киселева. Но при тех же обстоятельствах дела можно обнаружить и иные проблемы, например, духовно-нравственные, социальные и т.д. Все такие проблемы при общем предметном содержании будут различаться характером постановки и способом решения. Если проблема поставлена, то она получит соответствующее оформление: Киселеву предъявлено обвинение в преднамеренном убийстве жены. Защита не отрицает факт деяния, но отрицает виновность Киселева, утверждая, что он убил жену в невменяемом состоянии. Суд должен решить проблему виновности обвиняемого.

Проблема ставится и формулируется на определенном основании и таким образом, что выдвигаемый тезис может быть оспорен, и также с определенной позиции ему может быть противопоставлен контртезис. Тезис: «Киселев виновен в том-то потому-то и потому-то и заслуживает такого-то наказания на основании такого-то закона». Контртезис: «Утверждение, что Киселев виновен в том-то и заслуживает такого-то наказания, неверно на таком-то основании». В зависимости от обстоятельств дела контртезис может быть построен различным образом: (1) Киселев не совершил деяние, которое ему приписывают; (2) Киселев совершил данное деяние, но оно не является тем, в чем его обвиняют; (3) Киселев совершил деяние, в котором его обвиняют, но заслуживает снисхождения; (4) судебная власть не в праве предъявлять Киселеву данное обвинение.

Неопределенные, общие, частные и единичные, простые и сложные, явные и скрытые проблемы

Суждения могут быть определенными (Катону следует жениться) и неопределенными (Следует жениться). Определенные суждения могут быть общими, частными и единичными. Если в вопросе содержится неопределенное суждение, то в ответе также содержится неопределенное суждение: следует ли жениться? – Неясно, обо всех, о некоторых или о конкретных лицах задан вопрос. Поэтому и ответить на него можно только общим образом: жениться следует или жениться не следует.

Если вопрос определен, то он содержит либо общее, либо частное, либо единичное суждение: всем ли следует жениться? следует ли жениться некоторым? следует ли жениться конкретному лицу (или лицам), например, Катону?

Если вопрос содержит общее суждение, то ответом на него могут быть суждения общие, частные и единичные (ограничительные): следует жениться всем, не следует жениться никому; следует жениться некоторым; следует жениться лишь некоторым. Эти частные ответы могут быть конкретизированы: следует жениться всем, кроме Катона, не следует жениться никому, кроме Катона (или следует / не следует жениться только Катону).

Если вопрос содержит частное суждение (следует ли жениться некоторым?), то ответом на него может быть частное суждение: следует жениться некоторым, следует жениться лишь некоторым, а некоторым (лишь некоторым) жениться не следует.

Если вопрос содержит единичное суждение (следует ли жениться Катону?), то ответами могут быть только: Катону следует жениться и Катону не следует жениться.

Однако определенность и неопределенность поставленной проблемы зависит и от формы постановки и развертывания вопроса, который может содержать внутреннее противоречие. В таком случае возникает скрытая проблема.

Так, сюжет романа Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» построен на пародировании различных литературных и деловых жанров и классических риторических учебных упражнений, в частности, контроверзы, которая состоит в постановке альтернативного вопроса и последовательном обосновании и опровержении учащимися сторон альтернативы. В третьей книге второй части «Пантагрюэль король дипсодов» сюжет развертывается вокруг контроверзы «следует ли жениться Панургу?

[2.2.] «… Панург с глубоким вздохом продолжал свою речь:

– Вы знаете, государь, что я решил жениться, если только на мою беду, все щели не будут заткнуты, забиты и заделаны. Во имя вашей давней любви ко мне скажите, какого вы на сей предмет мнения?

– Раз уж вы бросили жребий, – сказал Пантагрюэль, – поставили это своей задачей и приняли твердое решение, то разговор окончен, остается только привести намерение в исполнение.

– Да, но мне не хотелось бы приводить его в исполнение без вашего совета и согласия, – возразил Панург.

– Согласие я свое даю и советую вам жениться, – сказал Пантагрюэль.

– Да, но если вы считаете, – возразил Панург, – что мне лучше остаться на прежнем положении и перемен не искать, то я предпочел бы не вступать в брак.

– Коли так – не женитесь, – сказал Пантагрюэель.

– Да, но разве вы хотите, чтобы я влачил свои дни в один-одинешенек, без подруги жизни? – возразил Панург. Вы же знаете, что сказано в Писании: Vae soli[8]. У холостяка нет той отрады, как у человека, нашедшего себе жену.

– Ну, ну, женитесь с Богом! – сказал Пантагрюэль.

– Но если жена наставит мне рога, – а вы сами знаете: нынче год урожайный, я же тогда из себя вон выйду, – возразил Панург. – Я люблю рогоносцев, почитаю их за людей порядочных, вожу с ними дружбу, но я скорее соглашусь умереть, чем попасть в их число. Вот что у меня из головы не выходит.

– Выходит, не женитесь, – сказал Пантагрюэль, – ибо изречение Сенеки справедливо и исключений не допускает: как ты сам поступал с другими, так, будь уверен, поступят с тобой.

– Так вы говорите, – спросил Панург, – исключений не бывает?

– Исключений Сенека не допускает, – отвечал Пантагрюэль.

– Ах, шут бы его взял! – воскликнул Панург. – Не поймешь, какой же свет он имеет в виду: этот или тот. Да, но если я все-таки не могу обойтись без жены, как слепой без палки (буравчик должен действовать, а иначе что же это за жизнь?), то не лучше ли мне связать свою судьбу с какой-нибудь честной и скромной женщиной, чем менять каждый день и бояться, как бы тебя не вздули, или, еще того хуже, как бы не подцепить дурную болезнь? С порядочными женщинами я, да простят мне их мужья, пока еще не знался.

– Значит, женитесь себе с Богом, сказал Пантагрюэль.

– Но если попущением Божиим случится так, что я женюсь на порядочной женщине, а она станет меня колотить, то ведь мне придется быть смиреннее Иова, разве только я тут же не взбешусь от злости. Я слыхал, что женщины порядочные сварливы, что в семейной жизни они – сущий перец. А уж я ее перещеголяю, уж я ей закачу выволочку: и по рукам, и по ногам, и по голове, и в легкие, и в печенку, все, что на ней, изорву в клочья, – нечистый дух будет стеречь ее грешную душу прямо у порога. Хоть бы годик прожить без этаких раздоров, а еще лучше не знать из совсем..

– Со всем тем не женитесь, – сказал Пантагрюэль.

– Да, но если, – возразил Панург, – я останусь в том же состоянии, без долгов и без жены (имейте в виду, что я расквитался себе же на горе, ибо кредиторы мои не успокоились бы до тех пор, пока у меня не появилось бы потомство), если у меня не будет ни долгов, ни жены, то никто обо мне не позаботится и не создаст мне так называемого домашнего уюта. А случись заболеть, так мне всё станут делать шиворот-навыворот. Мудрец сказал: «Где нет женщины, я разумею мать семейства, законную супругу, – там больной находится в весьма затруднительном положении». В этом я убедился на примере пап, легатов, кардиналов, епископов, аббатов, настоятелей, священников и монахов. Нет, уж я…

– В мужья записывайтесь с Богом, в мужья! – сказал Пантагрюэль.

– Да, но если я заболею и не смогу исполнять супружеские обязанности, – возразил Панург, – а жена, возмущенная моим бессилием, спутается с кем-нибудь еще и не только не будет за мной ухаживать, но еще и посмеется над моей бедой и, что хуже всего, обберет меня, как это мне не раз приходилось наблюдать, то уж пиши пропало, беги из дому в чем мать родила.

– Ну и дела! Уж лучше не женитесь, – сказал Пантагрюэль.

– Да, но в таком случае, возразил Панург, – у меня никогда не будет законных сыновей и дочерей, которым я имел бы возможность передать мое имя и герб, которым я мог бы завещать свое состояние, и наследственное и благоприобретенное (а что я в один прекрасный день его приобрету, за то я вам ручаюсь, да еще и немалую ренту буду получать), и с которыми я мог бы развлечься, если я чем-нибудь озабочен, как ежедневно развлекается с вами ваш милый, добрый отец и как развлекаются все порядочные люди в семейном кругу. И вот если я, будучи свободен от долгов и не будучи женат, буду чем-либо удручен, то, вместо того чтобы меня утешить, вы же еще станете трунить над моим злополучием.

– В таком случае женитесь себе с Богом! – сказал Пантагрюэль.

<…>

– Вы меня извините, но ваши советы напоминают песенку о Рикошете, – заметил Панург. – Сплошь одни сарказмы, насмешки и бесконечные противоречия. Одно исключает другое. Не знаешь, чего держаться.

– Равным образом и вопросы ваши содержат в себе столько «если» и столько «но», что ничего нельзя обосновать, нельзя прийти ни к какому определенному решению, – возразил Пантагрюэль. – Ведь намерение ваше остается непоколебимым? А это же и есть самое важное, остальное зависит от стечения обстоятельств и от того, как судило Небо»[9].

В примере [2.2.] Панург подменяет постановку проблемы, которая первоначально ставится как вопрос об одобрении Пантагрюэлем намерения Панурга: осуществить принятое решение. Стало быть, проблема в постановке Панурга и с точки зрения Пантагрюэля состоит вовсе не в том, чтобы жениться или не жениться. Комизм ситуации в несовместимости ответа Пантагрюэля («Коли так – не женитесь») на реплику Панурга с последующей репликой Панурга, содержащей аргумент к человеку («но разве вы хотите, чтобы я влачил свои дни в один-одинешенек, без подруги жизни?»). Такого рода софистические подстановки Панург использует постоянно, в особенности они заметны во фрагменте, где упоминается Сенека. Эта софистическая игра, в которой участвуют оба персонажа, в конце фрагмента приводит к комическому конфликту, в ходе которого, однако, выясняется логическая сторона дела: условные суждения долженствования (если вы приняли твердое решение, то следует привести на проблема, на самом деле, состоит не в том, следует ли жениться Панургу, а в том, принял ли он твердое решение жениться.

Замысел Панурга – переложение ответственности на короля, причем Панург строит основание так называемого «рогатого аргумента»: если Пантагрюэль советует ему жениться, то оказывается целый ряд отрицательных последствий, любое из которых будет основанием для требования от советчика компенсации; если Пантагрюэль советует не жениться, то также открывается ряд отрицательных последствий, которые в равной мере могут послужить основанием для требования компенсации. Но Пантагрюэль твердо держится своей позиции – он настаивает на ответственности за решение самого Панурга, не возбраняя любое из двух решений, то есть готовит основания для «рогатого аргумента» в положительном модусе. Последняя фраза Пантагрюэля завершает это словесное состязание, и оба они переходят к вопросам о гадании, о мнениях специалистов – философов, богословов, врачей, юристов, каждый из которых в конечном счете также откажется нести ответственность за последствия своих советов.

По строению вопрос может быть простым (следует ли жениться?), содержать условие (следует ли жениться до достижения совершеннолетия?) или разделительным (следует ли жениться или воздержаться от брака?). Сложный вопрос предполагает сложный ответ. Однако, как видно из примера [4.2.], простой по форме вопрос следует ли жениться Панургу? на деле оказывается сложным, поскольку он предполагает предварительный ответ, по крайней мере, на два вопроса: «следует ли жениться?» и «действительно ли Панург намерен жениться?». Поэтому решение конкретного частного вопроса (частный случай – casus) всегда требует внимания к общему вопросу (основанию, правилу или норме – causa) и к ситуации, в которой формулируется проблема.

Теоретические и практические проблемы

С точки зрения содержания (то есть отношения спрашивающего к предмету мысли) вопрос может быть теоретическим и практическим. К теоретическим относятся вопросы о содержании предмета мысли, ответы на которые могут быть истинными или ложными, например: способна ли демократия обеспечить реальные права человека? (два ответа: да/нет); возможно ли, чтобы демократия была способна обеспечить реальные права человека? (четыре ответа: необходимо/ вероятно/ маловероятно/ невозможно). К практическим относятся вопросы о действиях и поступках, ответы на которые могут быть не истинными или ложными, а правильными и неправильными, например: следует ли любить демократию?

Теоретические вопросы связаны с бытийными фактами, практические вопросы – с фактами деяниями. Когда спрашивается «следует ли любить демократию?», то нахождение ответа повлечет за собой вопросы: существует ли демократия? что представляет собой демократия? какова демократия? за что следует любить демократию? Только ответ на эти вопросы даст основание для решения проблемы. Поэтому здесь возможны ответы: демократия существует, и ее следует любить; демократия не существует, но ее следует любить; демократия существует, но ее не следует любить; демократия не существует, и ее не следует любить. По существу своего содержания практические вопросы являются сложными, так как предполагают постановку соответствующих теоретических вопросов.

Итак, с точки зрения постановки и формулировки вопроса проблема может быть: определенной или неопределенной; общей, частной или единичной; простой или сложной; явной или скрытой; теоретической или практической.

Как видно из примера [2.2.], формулировка и анализ формулировки проблемы имеют большое значение, потому что всякая софистика начинается с неточной или двусмысленной постановки проблемы, которая ведет к ее подмене в ходе дискуссии. Проблемы, которые ставятся в реальной практике, сплошь и рядом оказываются софистическими и содержат более или менее сознательно поставленные ловушки.

Статус проблемы

Формулировка проблемы представляет собой вопрос или ряд последовательных вопросов. Решение проблемы является точным ответом на поставленный вопрос. Поэтому не только характер, но и сама возможность обсуждения и решения проблемы зависит от формы вопроса. Соотношение статуса и пропозиции, или тезиса является поэтому вопросо-ответом, то есть связанной диалогической конструкцией, которая и является основанием развертывания аргументации.

Существуют три основные формы вопроса, к которым могут быть сведены многочисленные варианты, различающиеся конкретными модальностями и содержанием: общий, или «ли-вопрос», предметный, или «что-вопрос», качественный, или «какой-вопрос». Порядок этих основных вопросов не произволен. Мы имеем право задать «что-вопрос», только если мы знаем ответ на соответствующий ему «ли-вопрос», и мы имеем право задать «какой-вопрос», только если мы имеем ответ на соответствующий «что-вопрос». Независимо от того, как строится та или иная интеррогативная логика и какие аксиомы позволяют выделить иные типы вопросов (сколько-вопрос, почему-вопрос и т.д.) или свести число основных вопросов, например, к двум (ли- и какой- вопросы)[10], существует определенная предметная логика, если угодно, логика здравого смысла, которая вводит как бы избыточные правила типа «закона противоречия» или операции импликации, принципиально сводимые к более фундаментальным отношениям, но необходимые для реального мышления.

Альтернативные вопросы с констатацией фактов (основал ли Петр Великий Петербург?) и предполагают закрытые формулы ответов.

Ли-вопрос формирует вокруг себя определенное закрытое поле смысловых отношений, которое грамматически реализуется в двусоставном предложении с глаголом в финитной форме с полным составом членов предложения, выраженных частями речи в их первичных функциях.

Что-вопросы предполагают открытые формулы ответов и также образуют закрытое поле смысловых отношений, но реализуются в грамматических предложениях с именным сказуемым (Петр Великий – основатель Петербурга). Они не развертывают обязательный состав членов предложения, но связи между подлежащим и сказуемым образуют комплекс отношений включения и отношения (Иван – брат Петра), который является основой именования и категоризации реальности.

Какой-вопросы предполагают открытые формулы ответов, не образуют закрытое поле смысловых отношений и как таковые не реализуются в специфических конструкциях грамматических предложений. Дело в том, что какой-вопросы семантически зависимы от что-вопросов. Чтобы корректно задать вопрос «каков Петр Великий?», нужно знать, кто Петр Великий – человек, царь, основатель Петербурга, создатель русского флота и т.д.

Фундаментальное значение этих трех основных типов вопроса и последовательности их постановки состоит не только в том, что они являются основой любого правильно организованно риторического дискурса, но представляют собой принцип построения гуманитарного знания.

Гуманитарное и знание основано на анализе источников и на синтезе фактов, которые выстраиваются в последовательный порядок, соотносимый с идеей линейного времени. Для включения отдельного факта в последовательность необходимо его назвать и осмыслить в составе класса фактов, которому дано определение как классу («события октября 1917 года – революция», «события октября 1917 года – государственный переворот»). Определение устанавливает место факта в принятой иерархии ценностей и задает для него универсальную категорию-концепт, которой он приписывается. Только в зависимости от того, к какой универсальной категории-концепту отнесен данный факт, он может быть оценен. Оценка с необходимостью входит в состав гуманитарного исследования, но требует обратного хода мысли – возвращения к смысловому полю ли-вопроса и что-вопроса. Однако характер этого обращения определяется конкретными обстоятельствами единичного факта. Октябрьская революция может быть оценена как хорошая или плохая. Но само по себе определение октябрьских событий 1917 года как революции задает семантические рамки оценки этого факта, уже включенного в историко-хронологический и иерархический ряды. Наконец, процесс гуманитарного исследования предполагает теоретическую рефлексию, требующую метаязыковых операций: кто, в каких категориях, какими техническими методами, с каких позиций, в какой точке исторической последовательности произвел исследование? Для этого и существует специальная дисциплина – историография.

Статус представляет собой формулировку проблемы, постановку и выяснение вопроса о несогласии относительно ее решения и в этой связи определение поля аргументации – возможных аргументов за и против каждого из возможных решений.

Вопрос, определяющий статус, – в чем состоит разногласие? В зависимости от предмета несогласия различаются статус установления, статус определения и статус оценки.

Статус установления

Вопросом статуса установления является общий вопрос, или ли-вопрос (лат. an sit?). В статусе установления могут ставиться теоретические и практические проблемы, связанные с событиями, деяниями или высказываниями, с фактами, имеющими место, вневременными, возможными в конкретном времени или в общем виде. Но в любом случае предметом статуса установления является факт. Существенно, что в риторической аргументации работает только приведенное выше понимание факта как события или деяния, реальность которого признают участники обсуждения: убедить судей в том, что Катарина ведьма, можно, только если существование ведьм рассматривается судьями как реальный факт.

В категориях риторики факт имеет сложное строение. В состав факта включаются: (1) деятель, (2) действие, (3) объект действия, (4) образ или способ действия, (5) состояние деятеля и объекта, (6) инструмент или орудие действия, (7) состав или порядок действия, (8) время действия, (9) место действия, (10) внешние обстоятельства действия, (11) причина или основание действия, (12) признаки или качества, характеризующие перечисленные составляющие факта. Соотношения пар этих категорий представляют собой топы (общие места), характерные для статуса установления: пара категорий – субъект и предикат – образует модель суждения. Например, «полный человек не может пролезть в узкое отверстие»: качество / действие. Поскольку задача статуса установления состоит в аргументации относительно наличия положительного или отроицательного факта, каждая из перечисленных составляющих может оказаться спорной. Соответственно, и наличие факта, о котором делается утверждение, может быть не просто принято или отвергнуто, но и обосновано полностью или частично. Соответственно, относительно каждого соотношения составляющих может быть задан ли-вопрос: способно ли данное лицо в данных обстоятельствах, или в данное время, или в данном состоянии совершить данное действие? является ли данное действие причиной данного состояния объекта? могло ли оно быть совершено в данной последовательности и в данное время? и т.д.

В нижеследующем примере [2.3.] проблема рассматривается в статусе установления. Убийство очевидно, и вопрос состоит в том, убил или не убил обвиняемый.

[2.3.] «Господа судьи, господа присяжные заседатели!

Заканчивая свою речь, почтенный представитель обвинительной власти относительно мотива убийства выразился так: “Это чисто мое предположение, а как вы к нему отнесетесь – дело вашей совести”. Вся речь заключала в себе несколько предположений: может быть, Савицкий успел утром 23 марта зайти домой, но заходил ли – неизвестно; может быть, супруги жили вместе нехорошо, хотя свидетели утверждают противное; может быть, Александров умер не своею смертью; не странен ли разговор Савицкого с Галкиным в канцелярии лесничего? и т.д. Но, господа, сущность обвинительного процесса заключается в том, что обвинитель требует положительно, доказывает свое требование, как истец доказывает свой иск. Ведь обвинение предъявляет к вам, к обществу, своего рода иск. Оно требует у вас Савицкого. Где доказательства этого иска? Предположения – не доказательства. Отдавая полную справедливость беспристрастию обвинения, я все-таки нахожу, что обвинение не доказало даже своей уверенности в том, что Савицкий совершил убийство. Обвинение и не пыталось разъяснить непримиримое противоречие, лежащее в основе предположения, будто Савицкий и Галкин действовали по предварительному согласию, когда Савицкий все время обвинял и обвиняет одного Галкина. Какое же это соглашение? Такое противоречие молчанием обойти невозможно. А так как невозможно себе представить, чтобы Савицкий мог уличить Галкина, этот мог бы в течение шести лет молчать об участии Савицкого в преступлении, то представляется наиболее вероятным предположение, что соглашения между ними не было и что преступление совершено не ими. Это предположение – простое и логическое – обвинение даже не пыталось опровергнуть. Что же представило обвинение в качестве доказательств? Какие оно выдвинуло улики?

Потребовалось сначала установить время убийства Савицкой. “23 марта 1889 года, – говорит обвинитель, – Савицкий ушел из дому в 8 часов утра, – а в 9 калитка уже была заперта висячим замком, значит, убийство совершено между 8 и 9 ”. Но Савицкий мог уйти и раньше 8-ми часов. Когда калитка была заперта, никем не установлено. Не показанием же мальчика Седова? Мы его не видели и не слышали. Его не вызывало обвинение. Свидетельница Варвара Порошина показала сегодня на суде, что “с точностью не могу установить время возвращения мальчика: вернулся ли мальчик в 10-м часу или в 11-м”. По показанию Горячева, пришедшего к Савицкой в 8-м часу или в 9-м утра, Галкин уже был там в это время. Через полчаса, говорит Горячев, Галкин пришел в трактир, а в 10-м часу неизвестный убийца запер калитку на замок и скрылся. Для совершения преступления достаточно было нескольких минут, поспешность убийцы доказана тем, что он перерыл впопыхах сундук и комод, бежал, не сумев ничего похитить, а деньги между тем лежали в ягташе на стене. Время смерти Савицкой можно было бы установить медицинским осмотром содержимого кишечника, но это сделано не было. Вообще, точное установление времени события представляет большие трудности, в особенности в такой среде, где не употребляют карманных часов и вообще мало обращают внимания на время. Здесь же вопрос в нескольких минутах, а свидетели даже часы определяют только приблизительно: не то восьмой час, не то девятый, а может быть, и десятый…

Итак, время события не установлено, а пока не установлено это первое, главное обстоятельство, не установлено ничего. Еще темнее цель преступления. Обвинитель говорит: “Цель, очевидно, не ограбление, потому что ничего не похищено – это сказал сам Савицкий”. Но если бы Савицкий был убийцей, то он, конечно, сказал бы, что деньги похищены, и доказать противное было бы невозможно. Ограбление не удалось. Убийца не нашел денег. Что же из этого? Разве неудача изменяет характер преступления? Но цель ограбления доказана: во-первых, тем, что, как значится в обвинительном акте, Савицкая слыла зажиточной женщиной; во-вторых, тем, что у Савицкого действительно оказалось на 500 рублей серий в этом ягташе; в-третьих, тем, что жалованье лесовщикам одно время выдавал Савицкий: значит, все знали что деньги в этом доме водятся. Наконец, все обвинение Галкина зиждется на предположении, что он нуждался в деньгах для постройки своего дома.

Итак, цель ограбления, подтверждаемая перерытым сундуком и комодом, ясно доказана, а другую цель – желание отделаться от жены – сам обвинитель считает только своим предположением.

Далее, господин товарищ прокурора утверждает, что убийство не могло быть совершено посторонним, так как убийца знал и обстановку, и то, что есть топор. Но и это неверно. Первоначально и Савицкий, и следователь приняли топор за орудие преступления, даже кровяные следы на нем видели, но впоследствии, как вы слышали, самое тщательное исследование не обнаружило на топоре следов крови. Следовательно, остается совершенно неизвестным, этим ли именно топором совершено убийство, а потому падает и предположение, будто убийца – непременно знакомый с домом человек. Орудия убийства налицо нет.

Итак, главное, что необходимо для обвинения, – время, цель и способ совершения убийства – не установлены. Какая же возможность обвинять в таком преступлении Савицкого и Галкина по предварительному соглашению? Это, очевидно, невозможно. Не подумайте, что это говорит вам защитник, у которого взгляд на вещи может быть односторонним. Нет. К такому же выводу пришла и сама обвинительная власть. Следствие в 1889 году было приостановлено: виновный не обнаружен, Галкин был освобожден. Таким образом, ясно, что до доноса Овчинникова улик против Галкина и Савицкого не было.

6 мая 1895 года приблизительно ко времени истечения погасительной давности (сокращенной Всемилостивейшим Манифестом) является Овчинников и дает у судебного следователя свое показание. Это краеугольный камень обвинения. Посмотрим, что это за камень.

По словам Овчинникова, 23 марта 1889 года, в день убийства, утром, в 8 часов, он нес фельдшеру Рисковскому почтовую книгу для расписки в получении лошади для командировки по распоряжению земской управы. Книга эта была вам предъявлена. Оказалось, что расписка фельдшера Рисковского в ней есть, но что помечена она не 23-м, а 22 марта, а 23-го никакой записи нет. Эта книга, господа, есть документ, а все рассказы Овчинникова о возможности ошибки в числе остаются рассказами, которые нужно принимать на веру. Но можно ли вообще верить Овчинникову?

Он рассказывает, что, приближаясь к дому Савицкого, не доходя саженей 50 или 60, т.е. 150 или 180 шагов, он услышал три глухих удара «как в худой черепок», женский крик и слова «плут, мошенник. убил, скажу, скажу!» Слова эти доносились как будто из печной трубы. Кажется, трудно представить себе более слепую несообразность: три глухих удара расслышать за 180 шагов в зимнее время, когда окна и двери заперты, расслышать слова сквозь трубу, удары по черепу называть ударами в худой черепок… Ведь это такие несообразности, что и обвинитель им, по-видимому, теперь плохо верит, предоставляя вам самим разобраться в показании Овчинникова.

Мальчик, по словам Овчинникова, стучал рукой в окно. Свидетели Соловейчик и Шумилов удостоверили здесь, что в окно дома Савицкого не только одиннадцатилетний мальчик, но и взрослый рукой достать не мог, К тому же перед домом запертый палисадник. Наконец, мальчик Седов, допрошенный два раза, положительно заявил, что никто к нему в тот день не подходил, ни с кем он не говорил, никого он не видел.

Ложь Овчинникова обнаружилась во всей своей красе. Прокурор говорит, что у Овчинникова нет никаких причин лгать: у него не было вражды в обвиняемым. Но люди лгут вовсе не потому, что имеют к тому какую-нибудь особенную причину. Ложь сама по себе заключает известную привлекательность. Во-первых, это род творчества, где действует вдохновение. Потом, это удовольствие для самолюбия; господство над тем, кто верит. Ложь дает временное значение, блеск, чуть ли не власть лжецу. Что такое был Овчинников? Кто знал Овчинникова? А теперь Овчинников прославился. Я готов был бы допустить самое выгодное для него предположение, что лгал добросовестно, смешал, как безграмотный 22 марта с 23-м и стал жертвой самообмана, но должен сказать, что все его выдумки о мальчике, о разбитом черепке и прочем носят на себе характер крайне бездарной, аляповатой, но и злостной лжи.

И вот благодаря этому изумительному вздору двое людей полтора года томятся в остроге, угнетены ужасающим обвинением, основанном на предположениях!

Что же еще, кроме бредней Овчинникова, представило нам обвинение против Савицкого? Он вызвало свидетелей, имевших с ним личные ссоры, – и свидетели говорили нам о его дурном, по их мнению, характере. Целый ряд других свидетелей, напротив, показал, что Савицкий очень добрый муж и отлично жил с женой. Обвинитель находит странным разговор Савицкого с Галкиным, Зачем ему было спрашивать:”Что делает жена?”; такой вопрос приличен был бы, по мнению обвинителя, только новобрачному. По-моему, ни в разговоре, ни в вопросе нет ничего странного. Самый обыкновенный разговор. Далее обвинитель говорит: “Савицкий был слишком спокоен, бросился к лошади”. Но свидетель Соловейчик показал, что Савицкий плакал, всплеснул руками… Каким же еще способом должен был он выражать отчаяние? А что он пошел смотреть, не уведена ли лошадь, опять-таки вполне естественно. Ведь лошадь – это, господа, капитал для бедного человека…Савицкая, по словам Смирнова, будто бы жаловалась ему, мяснику, что муж ее дня за два до происшествия чуть не убил ее утюгом. Рассказ этот опровергается целой массой свидетельских показаний, Смирнов здесь под присягой ничего не показал и только с величайшими усилиями сказал, что подтверждает свое показание, данное на предварительном следствии. Я этому рассказу не придаю никакой веры. Когда случается происшествие, о котором все говорят, всегда находятся люди, желающие отличиться какой-нибудь новостью, хотя бы и в ущерб истине. Обвинитель даже в смерти Александрова, первого мужа Натальи Ильиной, желает видеть что-то странное: а тот объелся сырой рыбой и умер. Самая прозаическая смерть, без романтических прикрас. “20-летний Савицкий, – говорится в обвинительном акте¸– женился на 60-летней Наталье Ильиной”. Но ему было 23 года, а ей – 43. Наконец, обвинение все время старалось подчеркнуть, что Савицкий скоро после смерти своей жены женился на другой. Но и это обстоятельство оказалось лишенным всякого романтизма: женился Савицкий на вдове потому, что нужна в доме хозяйка. Никакого знакомства до того с вдовой не имел, никто об этом и намека не высказал. Теперь у него двое маленьких детей, младшему 8-й год, и живется им без отца очень плохо. Горемычная семья ждет не дождется вашего приговора. Неужели слезы и молитвы их могут быть напрасны? Нет, господа присяжные заседатели! Не защита, а ваш собственный разум и сердце давно разъяснили это дело. Савицкого нельзя обвинить, и я уже слышу ваш приговор: “Нет, не виновен!”»[11].

Защитник признает факт убийства, но отрицает, что обвиняемые являются убийцами. Для обоснования этого тезиса он указывает на противоречия места, времени, орудия действия, внешних обстоятельств, оснований, препятствующие утверждению о связи конкретных лиц с конкретным действием.

Так, реальность или возможность представления обвиняемого в роли субъекта действия в данном случае [2.3.] определяется отношением свойств субъекта действия ко времени, цели, способу совершения деяния и к качеству свидетельских показаний. Остальные обстоятельства оказываются незначимыми применительно к постановке вопроса о виновности Савицкого. В посылках аргументов использованы практически все перечисленные выше категории – составляющие факта: время совершения преступления, цель, последовательность действий, способ, особенности убийцы, обоснование недостоверности показаний, основано на тех же категориях времени, места, личности свидетеля, обстоятельств.

Связь составляющих факта может оказаться иной. Например, пунктом несогласия могут оказаться наличие самого действия, цель, способ и т.д., что даст иное соотношение связей между составляющими. В факте выделяются проблемное ядро, которое является основным предметом аргументации и определяет содержание высказывания, и смысловая периферия в виде словесных образов, характеристик фигурантов и обстоятельств дела и участников его обсуждения, которая создает общее этическое и эмоциональное отношение к проблеме.

Факт как положительный или отрицательный аргументируется в статусе установления в содержании, ограниченном постановкой вопроса, но обстоятельства, не включенные в проблемное ядро аргументации статуса установления, могут использоваться как материал для дополнительных аргументов. Так, для обоснования невиновности Савицкого защитнику, в принципе, было достаточно установить противоречия обвинения по месту, времени, цели, несостоятельность показаний свидетелей, но в конце речи он приводит дополнительную аргументацию, опровергающую утверждения об отрицательных качествах Савицкого. Этими дополнительными аргументами создается этический и эмоциональный образ проблемы.

Приведенный пример судебной речи дает представление об основных свойствах аргументации в статусе установления: в судебной ораторике особенности статусов проявляются с максимальной очевидностью. Но, разумеется, материал судебной ораторской прозы не исчерпывает всех вопросов, связанных со статусами, в частности, со статусом установления. В философской аргументации структура статуса установления значительно более сложна и проблематична.

Наиболее известна в истории философии проблема так называемых доказательств бытия Божия: «космологического», «нравственного», «антропологического», «онтологического»[12].

С точки зрения классификации аргументов по основанию космологические доказательства являются аргументами к реальности, антропологические и нравственные доказательства – аргументами к авторитету, онтологические доказательства – аргументами к аудитории. Дело действительно обстоит таким образом, если следовать воззрениям И. Канта, который в ряде своих произведений разбирает эти доказательства[13]. Однако И. Кант преследовал цель показать несостоятельность всех этих доказательств и поэтому разбирал их, искусственно разделяя и произвольно группируя в соответствии с удобством опровержения. При этом требования, которые предъявлялись И. Кантом к доказательности аргументов о бытии Божием (не только в «Критике чистого разума»), далеко выходят за пределы требований к доказательности индуктивных аргументов в науке, философии и юриспруденции.

Действительно, возьмем простой случай доказательства от следствия к причине в науке. Русские слова драться (неопределенная форма глагола) и пяться (2-е лицо ед. числа повелительного наклонения от глагола пятиться) произносятся различно: [драц:ъ] и [п`ат`c`ь] несмотря на то, что в завершениях слов одни и те же фонемы: /т`/, /c`/, /a/. Причина этого различия состоит в том, что в слове пяться имеется так называемый морфологический нуль: морфема и/Æ, которая в словах нес-и, ид-и проявляется как и является элементом парадигмы спряжения глагола в повелительном наклонении, а в слове драться такого нуля нет, поэтому в нем, как в словах бороться, пытаться, готовиться, происходит ассимиляция (уподобление звуков), которая и проявляется в звуке [ц:]. Хотя нулевой морфемы никто никогда не видел, морфологический нуль и значимое отсутствие показателя рассматриваются на основе этого и других подобных явлений как реальные факты системы языка и как причина звукового различия в рядах слов.

Весь объем научного понятия «языка» конструируется в лингвистике именно таким образом, поскольку факты языка не наблюдаемы по определению, но представляются идеальными объектами и реконструируются из фактов речи; и лингвисту решительно безразлично, где язык обретается, – в головном мозге человека или где-нибудь еще, как безразлично математику, где обретается число p, в реальности которого он нисколько не сомневается. Так построена весьма солидная научная теория, которая умеет предсказывать и объяснять громадное количество сложных фактов многих тысяч известных языков и вообще любого мыслимого языка человека. И никто не упрекает лингвистику за недостаточно доказательные умозаключения от следствия к причине, как не упрекают и другие теоретические науки вроде социологии, физики или астрономии, или даже науки, вовсе не имеющие аксиоматической теории, вроде психологии и биологии.

Если обратиться к аргументации бытия Бога, то обнаружится, что дело здесь обстоит иначе и значительно сложнее, чем представил его И.Кант: характер всех этих доказательств определяется тем, в чем применяющий их автор – св. Василий Великий, св. Григорий Богослов, св. Иоанн Дамаскин, Ансельм Кентерберийский, Фома Аквинский, Николай Кузанский, Р. Декарт, Б. Паскаль, В. Лейбниц, Ф. Брэдли, Клайв Льюис и др. – усматривает реальное основание аргумента, – топом, на который он опирается.

Так, понимание причинно-следственной связи в знаменитом аристотелевом доказательстве перводвигателя[14] и понимание причинно-следственной связи в обосновании бытия Божия св. Григорием Богословом[15] различны: если для Аристотеля эта причина ничем существенным не отличается от упомянутого выше морфологического нуля как формы, определяющей материю и содержащейся в материальных вещах, то св. Григорий умеет видеть, что «Бог - творческая и содержательная причина всего»[16]. Поэтому во втором случае мы имеем дело с определенно выраженной телеологической аргументацией к реальности: сама (начальная, конечная, действующая или условная) причина понимается как творческий акт – телеологически. И структура реальности (которая рассматривается ниже) как следствие будет представлена по-разному в зависимости от того, как определяется причина ее возникновения и существования. Поэтому «доказательства бытия Божия», по существу, основаны на следующей схеме: «Если сам мир, космос, имеет такую-то структуру, которая так-то соответствует положению в нем, жизни и мышлению человека и в условиях которой человеку надлежит на основе такого-то опыта действовать таким-то образом, то Бог – Творец и Зиждитель мира», что аналогично приведенному выше умозаключению о морфологическом нуле. Именно эти необходимые связи, которые осмысливают всю систему «доказательств бытия Божия», и разорваны в аргументации Канта.

Если рассматривать эту связь в новоевропейском истолковании, то истоки ее обнаруживаются, очевидно, у Р.Декарта. Рассмотрим его аргументацию.

[2.4.] «В каком смысле можно сказать, что, не зная Бога, нельзя иметь достоверного познания ни о чем.

Но когда душа, познав сама себя и продолжая еще сомневаться во всем остальном, осмотрительно стремится распространить свое познание все дальше, то прежде всего она находит в себе идеи о некоторых вещах; пока она их просто созерцает, не утверждая и не отрицая существования вне себя чего-либо подобного этим идеям, ошибиться она не может. Она встречает также некоторые общие понятия и создает из них различные доказательства, столь убедительные для нее, что, занимаясь ими, она не может сомневаться в их истинности. Так, например, душа имеет в себе, идеи чисел и фигур, имеет также среди общих понятий и то, что «если к равным величинам прибавить равные, то получаемые при этом итоги будут равны между собой», она имеет еще и другие, столь же очевидные понятия, благодаря которым легко доказать, что сумма трех углов треугольника равна двум прямым и т.д. Пока душа видит эти понятия и порядок, каким она выводит подобные заключения, она вполне убеждена в их истинности; так как душа не может на них постоянно сосредоточиваться, то, когда она вспоминает о каком-либо заключении, не заботясь о пути, каким оно может быть выведено, и притом полагает, что Творец мог бы создать ее такой, чтобы ей свойственно было ошибаться во всем, что ей кажется вполне очевидным, она ясно видит, что по праву сомневается в истинности всего того, что не видит отчетливо, и считает невозможным иметь какое-либо достоверное знание прежде, чем познает, кто ее создал.

О том, что существование Бога доказуемо одним тем, что необходимость бытия, или существования, заключена в понятии, какое мы имеем о нем.

Далее, когда душа, рассматривая различные идеи и понятия, существующие в ней, обнаруживает среди них идею о Существе всеведущем, всемогущем и высшего совершенства, то по тому, что она видит в этой идее, она легко заключает о существовании Бога, который есть это всесовершенное Существо; ибо, хотя она и имеет отчетливое представление о некоторых других вещах, она не замечает в них ничего, что убеждало бы ее в существовании их предмета, тогда как в этой идее она видит существование не только возможное, но и совершенно необходимое и вечное. Например, воспринимая в идее треугольника как нечто необходимо в ней заключающееся то, что три угла равны двум прямым, душа вполне убеждается, что треугольник имеет три угла, равные двум прямым; подобным же образом из одного того, что в идее Существа высочайшего совершенства содержится необходимое и вечное бытие, она должна заключить, что такое Существо высочайшего совершенства есть или существует.

О том, что в понятиях, какие мы имеем о прочих вещах, включается не необходимость бытия, а лишь его возможность.

В истинности этого заключения душа убеждается еще больше, если заметит, что у нее нет идеи, или понятия, о какой-либо иной вещи, относительно которой она столь же совершенно могла бы отметить необходимое существование. По одному этому она поймет, что идея Существа высочайшего совершенства не возникла в ней путем фикции, подобно представлению о некоей химере, но что, наоборот, в ней запечатлена незыблемая и истинная природа, которая должна существовать с необходимостью, так как не может быть постигнута иначе, чем как необходимо существующая.

О предрассудках, препятствующих иным ясно осознать присущую Богу необходимость существования.

В этой истине легко убедилась бы наша душа или наша мысль, если бы она была свободна от предрассудков. Но так как мы привыкли во всех прочих вещах различать сущность от существования, а также можем произвольно измышлять разные представления о вещах, которые, может быть, никогда не существовали, или которые, может быть, никогда существовать не будут, то может случиться, что, если мы надлежащим образом не поднимем наш дух до созерцания Существа высочайшего совершенства, мы усомнимся, не является ли идея о Нем одною из тех, которые мы произвольно образуем или которые возможны, хотя существование не обязательно входит в их природу.

Чем больше совершенства мы постигаем в чем-либо, тем более совершенной мы должны полагать его причину.

Далее, размышляя о различных идеях, имеющихся у нас, мы без труда видим, что они немногим отличаются одна от другой, поскольку мы их рассматриваем просто как некоторые модусы нашего мышления или нашей души; но мы видим, что их много, поскольку одна идея представляет одну вещь, а другая другую; и мы видим также, что чем больше объективного совершенства содержат идеи, тем совершеннее должна быть их причина. Подобно тому как если нам скажут, что кто-нибудь имеет идею о какой-либо искусно сделанной машине, мы с полным основанием станем спрашивать, в силу чего он имеет такую идею. А именно, не видел ли он где-нибудь подобной машины, сделанной другими? Или постиг в совершенстве технические знания? Или обладает таким живым умом, что, не видев нигде ничего подобного, мог сам придумать ее? Все искусство, представленное в идее этого человека, как в образе, должно по первой своей и основной причине не только быть подражательным, но и действительно быть того же рода или еще более выдающимся, чем оно представлено.

Что отсюда опять-таки можно вывести доказательство существования Бога.

Подобным же образом, находя в себе идею Бога, или всесовершенного Существа, мы вправе допытываться, по какой именно причине имеем ее. Но внимательно рассмотрев, сколь безмерны представленные в ней совершенства, мы вынуждены признать, что она не могла быть вложена в нас иначе, чем Всесовершенным Существом, то есть никем иным, как Богом, подлинно сущим или существующим, ибо при естественном свете очевидно не только то, что ничто не может произойти из ничего, но и то, что более совершенное не может быть следствием или модусом менее совершенного, а также потому, что при том же свете мы видим, что в нас не могла бы существовать идея или образ какой-либо вещи, первообраза которой не существовало бы в нас самих или вне нас, первообраза, действительно содержащего все изображенные в нашей идее совершенства. А так как мы знаем, что нам присущи многие недостатки и что мы не обладаем высшими совершенствами, идею которых имеем, то отсюда мы должны заключить, что совершенства эти находятся в чем-то от нас отличном и действительно всесовершенном, которое есть Бог, или что по меньшей мере они в нем некогда были, а из того, что эти совершенства бесконечны, следует, что они и ныне там существуют.

Я тут не вижу затруднений для тех, кто приучил свою мысль к созерцанию Божества и кто обратил свое внимание на Его бесконечные совершенства. Ибо хотя мы последних и не постигаем, потому что конечными мыслями бесконечное по природе не может быть охвачено, тем не менее мы можем понять их яснее и отчетливее, чем какие-либо телесные вещи, так как эти совершенства более просты и не имеют границ; поэтому то, что мы в них постигаем, значительно более смутно. Отчего и нет умозрения, которое было бы значительнее и могло бы более способствовать усовершенствованию нашего разума, тем более что созерцание предмета, не имеющего границ своему совершенству, наполняет нас удовлетворением и бодростью.

О том, что не мы первопричина нас самих, а Бог, и что, следовательно, Бог есть.

Но не все обращают на это надлежащее внимание; и так как относительно искусно сделанной машины мы достаточно знаем, каким образом мы получили о ней понятие, а относительно нашей идеи о Боге мы не можем припомнить, когда она была сообщена нам Богом, - по той причине, что она в нас была всегда, - то поэтому мы должны рассмотреть и этот вопрос, должны разыскать, кто Творец нашей души или мысли, включающей идею о бесконечных совершенствах, присущих Богу. Ибо, очевидно, что нечто, знающее более совершенное, чем оно само, не само создало свое бытие, так как оно при этом придало бы себе самому все те совершенства, сознание о которых оно имеет, и поэтому оно не могло произойти ни от кого, кто не имел бы этих совершенств, то есть не был бы Богом.

Одной длительности нашей жизни достаточно для доказательства существования Бога.

Не думаю, что можно усомниться в истинности этого доказательства, если только обратить внимание на природу времени или длительности нашей жизни; ввиду того что ее части друг от друга не зависят и никогда вместе не существуют, из того, что мы существуем теперь, еще не следует с необходимостью, что мы будем существовать в ближайшее время, если только какая-нибудь причина – а именно та, которая нас произвела – не станет продолжать нас воспроизводить, то есть сохранять. И легко понять, что нет в нас никакой силы, посредством которой мы сами могли бы существовать или хотя бы мгновение сохранить себя, и что тот, Кто обладает такой мощью, что дает нам существовать вне Его и сохраняет нас, тем более сохранит самого Себя; вернее, Он вовсе не нуждается в сохранении кем бы то ни было; словом, он есть Бог»[17].

Рассматривая эти доказательства бытия Божия, выдвинутые Р. Декартом, следует обратить внимание на следующие особенности его аргументации:

Аргументация основана на положении «cogito ergo sum - мыслю, следовательно существую», поэтому все аргументы относятся к реальности: врожденные идеи, на которых настаивает Декарт, являются основой адекватного научного познания реальности и нравственности, поэтому они соответствуют принципам строения этой реальности; принцип универсального сомнения необходим Декарту для отделения ясных и отчетливых идей от смутных, и тем самым прояснение мысли о предмете знания представляется также исходным критерием его правильности: «Истинно все, с что мы ясно постигаем как истинное, что и освобождает нас от вышеизложенных сомнений»[18]; цель всей аргументации состоит в обосновании познаваемости мира и установления этических норм поведения с помощью универсального логического метода мышления; доказательства бытия Божия в этом смысле используются Декартом как утверждение критерия и гаранта способности человека познавать мир и правильно действовать в нем; обоснование Декартом логического рационализма, сильно повлиявшее на развитие науки, философии, богословия в течение XVII – XIX веков, имеет явно выраженный аксиоматический характер; приводимые Декартом аргументы жестко встроены в систему, их убедительность и правильность в значительной мере определяются приемлемостью исходных положений философской теории, в рамках которой они используются; система доказательств строится Декартом не в виде прямого рассуждения, а виде описания того, как познающий субъект, душа, приходит к утверждению научной познаваемости мира; Декарт применяет, кроме известных доказательств бытия Божия, доводы, которые впоследствии были оценены с развитием науки и применялись особенно в апологетике и полемике XIX и XX веков.

Рассмотрим эти аргументы в том порядке и в том виде, как они представлены в в «Началах философии».

Первый аргумент Декарта содержит «онтологическое доказательство».

( I )

Посылка: Идеи, которые мы видим ясно и отчетливо, возможно истинны.

Посылка: Идея всемогущего и всесовершенного Существа является ясной и отчетливой.

Вывод: Следовательно, эта идея возможно истинна.

(2)

Посылка: Душа обнаруживает в себе идею всемогущего, всеведущего и всесовершенного существа.

Посылка: Бог есть всемогущее, всеведущее и всесовершенное существо.

Вывод: Следовательно, душа обнаруживает в себе идею Бога.

(3)

Посылка: Идея Бога возможно истинна;

Посылка: Душа обнаруживает в себе идею Бога

Вывод: Следовательно, душа обнаруживает в себе возможно истинную идею Бога.

(4)

Посылка: все, что может быть доказано из идеи предмета, истинно;

Посылка: существование Бога может быть доказано из самой идеи предмета;

Вывод: Следовательно, идея о существовании Бога истинна;

Посылка: То, идея чего истинна, необходимо существует;

Вывод: Бог необходимо существует.

Вспомогательный подразумеваемый довод (доказательство меньшей посылки) состоит в следующем:

(5)

Посылка: Идея, содержащая необходимое существование, сама существует необходимо.

Посылка (подразумеваемая): Существование есть совершенство, так как существовать есть нечто большее, чем не существовать;

Вывод (меньшая посылка предшествующего силлогизма): В идее существа высочайшего совершенства необходимо содержится вечное и необходимое существование.

(6)

Посылка: Идея, которая существует необходимо, истинна.

Посылка: Идея Существа высочайшего совершенства существует необходимо.

Вывод: Следовательно, идея Существа высочайшего совершенства истинна.

И. Кант видел в этом рассуждении софизм. Помимо рассуждений о значении глагола «быть» только как обозначения связки и его якобы неспособности быть предикатом синтетического суждения, то есть о несуществовании экзистенциальных суждений, что просто неверно, потому что в суждениях «Иван есть разумное существо» и «Иван есть» глагол быть имеет различное значение: в первом случае он является связочным глаголом, а во втором – бытийным, причем значение бытийности допускает значение интенсивности: «Иван наличествует», то есть имеется в некотором количественном отношении, которое в принципе может быть большим или меньшим. Оба эти суждения являются синтетическими, отчего суждение «Иван существует» неравнозначно суждению «Иван есть Иван»[19]. И далее: «Если, далее, я мыслю некую сущность как высшую реальность (без недостатка), то все еще остается вопрос, существует оно или нет. Действительно, хотя в моем понятии о возможном реальном содержании вещи вообще ничего не упущено, тем не менее в отношении ко всему моему состоянию мышления чего-то еще недостает, а именно, что знание этого объекта возможно также a posteriori. Здесь именно обнаруживается источник нашего основного затруднения. Если бы речь шла о предмете чувств, то я не мог бы смешать существование вещи просто с понятием вещи.... Если же мы хотим мыслить существование только посредством чистой категории, то не удивительно, что мы не можем указать никакого признака, чтобы отличить его от простой возможности»[20].

Дело, однако, в том, что и Ансельм Кентерберийский, который, видимо, впервые выдвинул этот тип аргумента[21], и Декарт основываются на определенном положении о языке, которое может быть принято или отвергнуто только эмпирически, а именно, что мысль или внутреннее слово по природе отражает объект.

Так, по Вильяму Оккаму, номиналисту, который из всех средневековых богословов дальше всего отстоит от взглядов Декарта, явно зависимого от реалиста Фомы Аквинского, и потому наиболее показательному в смысле понимания философской традицией природы знака, существуют три вида терминов – ментальные (concepta), устные и письменные: «Terminus conceptus, – указывает Оккам¸– est intentio seu passio animae (интенция, или претерпевание души) aliquid naturaliter significans vel consignificans (по природе означает или соозначает), nata esse pars propositionis mentalis et pro eodem nata supponere (букв. Будучи порожденным быть частью мысленной пропозиции и в силу этого будучи порожденым или прирожденым подразумевать)»[22]. В отличие от звучащего или письменного терминов, значение которых конвенционально и которые принадлежат определенному языку, концепт не принадлежит никакому языку и не может быть выражен, хотя слова – «как будто» (tamquam) подчиненные концептам произносимые знаки. (Там же.) Слова связаны с вещами и концептами условным отношением, а концепты с вещами – природным. Это различие отношений в треугольнике вещь (res) – концептслово предполагает подстановки (суппозиции) составляющих треугольника определенным образом и в определенных позициях, которые зависят от типа значения слова и от правил подстановок как таковых.

Соответственно, суппозиция может быть персональной, «quando terminus supponit pro suo significato, sive illud significatum est res extra animam, sive sid vox, sive intentio animae, sive est scriptum, sive quodcumque imaginabile»[23], или когда «“nomen” non supponit nisi pro vocibus»[24] (не подразумевает ничего кроме звуков слов), например: «Всякое звучащее имя есть часть высказывания».

Суппозиция может быть простой, когда «термин подразумевает интенцию души, но не берется как обозначающий»[25], поскольку его интенция – вид. И термин не обозначает интенцию как таковую, «sed illa vox et illa intention animae sunt tantum signa subordinate in significando idem» (но этот звук слова и эта интенция суть лишь обозначающее одно и то же», например: «”Человек” есть вид».

Суппозиция может быть материальной, «когда термин не подразумевает как обозначающий, но подразумевает слово произнесенное либо слово написанное». Например: «”Человек” есть имя», где слово “человек подразумевает самого себя, но тем не менее не обозначает самого себя»[26].

Таким образом, «если написаны такие четыре высказывания: «”Человек” есть животное», «”Человек” есть вид», «”Человек” есть трехсложное слово, «”Человек” есть написанное речение», то любое из них сможет быть истинным (poterit verificari), но тем не менее не иначе, кроме как в отношении различных объектов»[27].

Все это означает, что правильное использование языка в принципе может давать аналогию высказывания предмету, и хотя Оккам указывает на некоторые сигнификаты в персональной суппозиции как воображаемые, но утверждает, что «можно доказать, что Бог существует, при понимании Бога во втором вышеуказанном смысле («Бог есть то, лучше и благороднее чего нет ничего»): иначе если среди сущих нет некоего [сущего], первичнее и совершеннее которого нет ничего, то будет уход в бесконечность»[28].

Идеи Декарта и Лейбница об универсальном языке философии и науки, в котором достигается строгое соответствие слов концептам, как и семиотика Чарльза Пирса, как и современная когнитология, основаны на схоластической теории знака, в отличие от Канта, которому, по-видимому, был ближе взгляд на язык Кондильяка с его «esprit de la langue» – духом языка, предполагающим полную произвольность языкового знака. Поэтому умозаключение от некоторых мысленных предметов к реальности, по Декарту, правомерно. Эта мысль содержится и в cogito Декарта, и в его теории языка математики как иконически отражающего идеальные объекты – числа и отношения. Кант же понимает отношения знака к означаемому в естественном языке и в математике как чисто условные[29]. Для Декарта отношение между понятием (или словом) и объектом было разновидностью причинно-следственной связи, и мы здесь имеем дело с вариантом аргументации от следствия к причине (как у Оккама): некоторые знаки, обозначающие абсолютные категории, при правильном построении умозаключений необходимо выражают реальность. Таким образом, софизма в приведенном аргументе Декарта, по-видимому, нет[30]: ««Это не паралогизм, а неполное доказательство, предполагающее нечто, что еще следовало доказать». Декарт может ошибаться, но он основывается в своем методе на личном опыте[31], в данном случае на опыте причинной связи высказывания с объектом, которая ему, как создателю языка математики, была, быть может, более очевидна, чем Канту.

Второй аргумент Декарта, который представляется Лейбницу[32] и Канту еще более сомнительным, чем первый[33], также является по форме «онтологическим» в силу того, что исходит из истинности идеи Бога, но в системе аргументации Декарта также предстает как аргумент к причине.

Основание аргумента, как видно из текста, состоит в том, что идея устройства как системы определенного уровня сложности может принадлежать только существу, более совершенному по уровню организации, чем само это устройство: система с более низкой организацией не может быть причиной (действующей или конечной) системы с более высокой организацией.

Если в систему с более низкой организацией встроены или заложены в нее принципы или элементы системы с более высокой организацией, то это означает, что такая система с более высокой организацией должна существовать, потому что сами по себе такие принципы или элементы возникнуть не могут.

Когда мы имеем дело с человеком, то обнаруживаем, что человеку свойственны телеологические принципы деятельности: замысел и его исполнение, которые могут у человека быть собственными или заимствованными.

Идея Бога, врожденно существующая в человеке, то есть встроенная в него, не может быть собственной, так как она предполагает субъект этой идеи, неизмеримо более совершенный, чем сам человек[34]. Идея Бога есть идея максимально возможного совершенства. Поэтому: «она не могла быть вложена в нас иначе, чем Всесовершенным Существом, то есть никем иным, как Богом».

Этот аргумент затрагивает не только «идею Бога» саму по себе, но всю совокупность тех этических, логических, технических норм и представлений, которые Декарт называет врожденными и которые в любом случае не вытекают из биологического уровня организации человека: «Во Вселенной есть одно существо, о котором мы знаем больше, чем могли бы узнать благодаря наблюдениям извне. Это существо – человек. Мы не просто наблюдаем за людьми, мы сами – люди. В данном случае мы располагаем так называемой внутренней информацией. И благодаря этому нам известно, что люди чувствуют себя подвластными какому-то моральному закону, которого они не устанавливали, но о котором не могут забыть, как бы ни старались, и которому, они знают, следует подчиняться»[35].

Третий аргумент Декарта еще меньше нравится Лейбницу и Канту, чем первые два, но он также содержит предвидение развития науки и техники – материальной культуры. Сущность аргумента состоит в следующем.

Чем сложнее материальное техническое устройство, тем оно более хрупко и менее надежно, и тем более, следовательно, оно требует постороннего вмешательства и контроля для правильного функционирования: если относительно простой автомобиль нуждается в постоянной технической профилактике, то тем более космический корабль или компьютер. Человек является сверхсложной динамической системой, самой сложной из известных науке: только мозг человека содержит более 15 миллиардов нейронов - нервных клеток, в которых хранится информация и связи между которыми образуют различные функциональные системы высшей нервной деятельности; число таких связей возрастает соответственно с возможными комбинациями из этих 15 миллиардов. Более того, современный человек живет и действует в сложной и враждебной техногенной среде, которая содержит постоянные, неконтролируемые человеком и все возрастающие угрозы и вызовы: каждую минуту мы серьезно рискуем жизнью.

Сохранение столь сложной и хрупкой системы требует постоянного вмешательства силы, которая с необходимостью должна неизмеримо превосходить человека, так как такое вмешательство требует учета невероятного, практически бесконечного числа составляющих как миллиардов людей, так и среды, в которой они существуют, с определением оптимальной стратегии поведения для каждого отдельного человека и для каждого человеческого сообщества.

Но эта сила должна обладать и свойствами, которые обеспечивают ее собственную устойчивость, то есть не нуждаться «в сохранении кем бы то ни было». В последующем изложении Декарт и пытается дедуктивно вывести такие «атрибуты».

Итак, философская аргументация в статусе установления, как это было показано еще схоластической философией, определяется, во-первых, конвенцией о языке, которая может приниматься или не приниматься в ходе дискуссии, во-вторых, предпосылками, или топами, которые, как и значения слов, принимаются или не принимаются в качестве истинных.

Поскольку всякая философская традиция стремится создать собственный язык в виде словоупотребления – терминологии и в виде логики, как это делали, например, Оккам, Декарт и его последователи Арно и Николь, Лейбниц с его, по существу риторическими взглядами на аргументацию, или Кант, философская аргументация принимает вид риторической прозы, убедительность которой не имеет принудительной силы, в отличие от научной аргументации, принудительной также в силу конвенции.

Аргументация в судебной речи обладает относительной принудительностью и в этом смысле может быть уподоблена научной и противопоставлена философской. Но дело в том, что судебная аргументация основана на топике здравого смысла, принудительной в силу своей общепринятости и всеобщей очевидности, что нехарактерно для топики науки и богословия, стоящих на принципе «credo, quia absurdum sit», ибо с позиции здравого смысла абсурдна, например, идея существования знака, не имеющего материального выражения, а с точки зрения научной теории такие знаки существуют и, по крайне мере, не менее реальны, чем любые другие знаки.

Аргументация в «доказательствах бытия Божия» примечательна и в отношении теории риторической аргументации как таковой. Если богословие с осторожностью относится к этим доказательствам, утверждая по существу, что доказать или опровергнуть бытие Божие в строгом смысле невозможно[36], то такая позиция, собственно, основана на первых словах Символа веры. Поэтому эта аргументация, по определению, носит риторический характер – является вспомогательным средством убеждения.

В приведенном рассуждении Декарта [2.4] обращает на себя внимание форма построения посылок – описание действий души. И в этом описании легко обнаруживаются как содержание посылок категории места, порядка, действия и претерпевания, деятеля и действия, причины и следствия. Более того, можно видеть, что у Декарта сам по себе характер аргументации как расследования обстоятельств весьма напоминает ход мысли адвоката А. И. Урусова, который также по имеющимся неполным данным реконструирует факт, но только отрицательный – невиновность подсудимого.

Фома Аквинский[37], Дунс Скотт[38] или Вильям Оккам[39] в соответствующих местах обсуждают логические возможности пропозиций и семантику высказываний, но Декарт совершенно определенно выстраивает риторическую форму – убеждающий дискурс, который предполагает непосредственное сопереживание и усвоении мысли читателем. Действительно, очевидно именно с Декарта начинается философия Нового времени, отличная по содержанию и как литературная форма, и от богословия и от позитивной науки.

Поскольку в статусе установления в проблемах, относящихся к «обычным» фактам тварного мира, используются рассмотренные выше категории места, времени, образа действия и т.п., то естественная теология пользуется как бы иной топикой, поскольку Бог вне пределов места и времени. Этот вопрос о топике следует рассмотреть особо.

В аргументации Декарта используются посылки, которые и содержат общие места: (1) Идеи, которые мы видим ясно и отчетливо, возможно истинны; (2) То, идея чего истинна, необходимо существует.

Эти посылки аргументации Декарта являются топами высокой степени общности, на них имплицитно основываются посылки аргументов судебной риторики – общие места меньшей степени общности. Действительно, когда в примере [2.3.] защитник утверждает, что для положения обвинения неочевидны для самого обвинения, когда он утверждает, что доказательство факта предполагает точное указание на место, время и обстоятельства, он основывается на положении (1); когда защитник утверждает, что целью убийства было ограбление, он основывается на положении (3). Это значит, что такие категории, как место, время, порядок, причина, как логическое следование и т. д., по существу, характеризуют любой тип аргументации в статусе определения, но в зависимости от характера обсуждаемой проблемы выступают в различной степени абстракции – они трактуются конкретно в судебной или политической аргументации и абстрактно – в богословской или философской.

Статус определения

Если факты установлены и о них достигнуто согласие, но спорным остается вопрос о том, что они собой представляют, в общем виде: к какой смысловой области будет правильным их отнести (например, если А совершил такое-то деяние, то правильно ли данное деяние назвать кражей?), то мы имеем дело со статусом определения и отвечаем на вопрос “quid sit?” – “что это?”

Задача аргументации в статусе определения состоит в нахождении и обосновании отношения факта к классу фактов или к норме. Но и класс фактов и норма выражены словами языка, в значении которых выделяются языковое, лексическое и предметное, понятийное содержание. Предметом и целью обсуждения является формулировка определения: если «данное деяние есть необходимая самооборона», то понятия самообороны и необходимости, даже если им дана правовая квалификация, нуждаются в истолковании и обсуждении применительно к данному действию со всеми его частными особенностями, обозначенными конкретными словами конкретного языка, которые в совокупности должны быть приведены в соответствие со словами, использованными в формулировке нормы и в юридических истолкованиях этой формулировки. Определение как операция представляет собой конструирование понятия. Для конструирования понятия значения слов сводятся (определяемое и определяющее слова) и разводятся (определяющее слово и слово, ограничивающее его значение – синоним, антоним, пароним и т.д.). Операции сведения и разведения значений слов и являются материалом обсуждения в статусе определения. В статусе определения, по существу, обсуждается не проблема истинности высказывания, а проблема правильности именования установленного факта.

[2.5.] «Господа присяжные заседатели!

Я не на секунду не сомневаюсь в том, что всем нам равно присущее чувство правды, простое и бесхитростное, давно уже подсказало вам разгадку этого несложного дела. Но в делах судебных, по-видимому, одного простого чувства правды мало. Каждое явление живой действительности, носящее на себе хотя бы только внешние признаки нарушения писанного закона, становится достоянием юристов, подобно тому как мертвое тело, найденное при сомнительных условиях, – достоянием полицейских врачей и хирургов. Нет нужды доказывать, что смерть явно последовала тот удара камнем в голову, хирург вскроет и грудную полость, распотрошит все внутренности, чтобы убедиться, что легкие и сердце, и печень на своем месте. Его нож, пила и скальпель не угомонятся до тех пор, пока не кончится вся эта круговая печальная, нередко совершенно бесцельная работа. Мы, юристы, от хирургов отличаемся разве только тем, что оперируем не над трупом, а над живым организмом, в котором бьется и трепещет еще живое сердце.

Мои почтенные противники – прокурор и поверенный гражданского истца, в качестве заправских юристов проявили беспощадность хирургов при анализе события, имевшего место 2 февраля 1896 года в клубе общественного собрания г. Елизаветграда. В поведении Александра Шишкина, вызванным тяжким оскорблением, полученным от отставного корнета Павловского, они не видят и не хотят видеть ничего другого, кроме умышленного покушения на убийство, хотя и совершенного в запальчивости и раздражении, но все же совершенного сознательно, с целью лишить жизни человека.

Забывая на минуту все перипетии, все предшествующие моменту выстрелов отношения Павловского к Шишкину, я остановлюсь пока только на строго юридической точке зрения.

Но и с этой формальной стороны в действиях Шишкина невозможно усмотреть покушения на убийство. Имеется налицо только самозащита человека, потрясенного тяжким ударом, неизвестно как и откуда исходящим, неизвестно чем еще впереди угрожающим.

Наш закон знает «необходимую оборону», он позволяет с оружием в руках защищать свою жизнь, здоровье, свободу. Правда, в законе нет, к сожалению, специального указания на право защиты таким же путем своей чести. Но вы, вероятно, согласитесь со мной, что удар, сбивающий вас с ног, удар, за которым вы не знаете, последует ли тотчас же другой, еще более сильный, и притом со стороны человека, заведомо для вас обладающего феноменальной физической силой и вдобавок носящего всегда в кармане револьвер, – такой удар, нанесенный вам притом изменнически, когда вы еще не разглядели противника, заключает в себе элементы не простого оскорбления и насилия, а явной, реальной угрозы не только вашей чести, но и вашей телесной неприкосновенности, вашему здоровью, если не самой жизни. На такой удар, как на нападение дикого зверя, законный ответ – пуля, если, по счастью, имеется при себе револьвер.

Но, возразят мне, закон говорит о необходимой обороне, когда «нельзя ожидать защиты от ближайшего начальства», когда человек одинок в своем бессилии, когда он застигнут в уединенном месте, например, в лесу… В лесу?!

Но разве здесь был не живой лес безучастных и равнодушных людей, для которых нравственные интересы и опасения ближнего совершенно чужды? Разве не около двух лет на глазах всего города господин Павловский безнаказанно занимался выслеживанием и травлей мирного, скромного и душевно измученного Шишкина? Разве этот последний не обращался и к «ближайшему» и к более высокому начальству с ходатайствами и просьбами обуздать господина Павловского, отобрать у него оружие, защитить от его посягательств? Разве не всему городу были ведомы, а может быть, и «любезны», безнаказанные буйные выходки господина Павловского? Разве терпимо в сколько-нибудь культурной стране, чтобы нравственная распущенность своеобразного трактирного бретера могла держать в осаде целый Елизаветградский уезд? В клуб проникает господин, не снабженный даже входным билетом; он врывается почти насильно. В толпе все знают, что он пробирается с явно враждебными намерениями по отношению к Шишкину, и никому до этого нет дела, никто не отрезвляет, не останавливает, не выпроваживает его. Обстановки какого дремучего леса вам еще надобно для наличности всех условий необходимой самообороны? Предупреждены и власти, предупреждено и общество. Если он бессильны оградить и защитить безопасность моей личности, тем хуже для них – я вынужден защищаться сам. Я только в своем праве.

Как усугубляющее вину Шишкина обстоятельство выдвигают то, что он стрелял в многочисленном собрании, стрелял в клубе, что это угрожало опасностью многим. за исключением нескольких капель воистину невинно пролитой крови почтенного господина Дунина-Жуковского, которого шальная пуля легко ранила в ногу и который, как человек рассудительный, никакой претензии к Шишкину не имеет, выстрелы эти, по счастью, никому вреда не причинили. Но если Шишкин стрелял в клубе, в многолюдном собрании, то ведь тут же, на глазах этих самых людей и нападали на него, тут же сшибли его с ног. Если это – клуб, который нельзя иначе посещать как с заряженным револьвером в кармане, то пусть же господа члены пеняют и гости пеняют на самих себя. Они жнут то, что посеяли. Во всякой другой, более культурной стране такой факт, как нанесение удара кулаком в клубе, в публичном месте, вызвал бы общий протест, общее негодование, он был бы квалифицирован как грубое насилие, автор которого навсегда был бы отвергнут обществом. Но здесь все «дело» получило, наоборот, интерес пикантного скандала, заполнившего собой на многие дни безнадежную плоскость и пустоту общественных интересов.

Но есть и другие соображения, исключительно юридического свойства, в силу которых вы должны отвергнуть наличность сознательного покушения на жизнь Павловского.

Еще не поднявшись с пола, оглушенный, ошеломленный жестоким ударом, Шишкин стал стрелять, он выпустил три заряда. Легко понять то взбаламученное душевное состояние, в котором он находился. В подобном положении люди иногда и сами на себя от стыда и позора за незаслуженное оскорбление способны наложить руки. Чего же бы вы хотели: чтобы этот молодой человек, симпатичный, полный жизни и светлых надежд, и притом человек семейный, убил бы себя тут же на месте? Это более бы удовлетворило вас? Но оставаться спокойным, бездействовать, не реагировать на полученное публично оскорбление он был не в силах. Он стал стрелять. Зачем? Куда? Разве он мог дать себе в эту минуту надлежащий ответ! Предположение, что он мог желать убить своего обидчика, конечно, более или менее правдоподобно. Оно напрашивается само собой. Но столь же естественно мог он желать только ранить его, только напугать, только оградить себя от дальнейшего нападения. Он стрелял, а господин Павловский в это время, закрывши голову руками, спотыкаясь, падая, чуть ли не на четвереньках, «благородно» отступал и ретировался. Из трех пуль, выпущенных Шишкиным, ни одна не пролетела даже близко от господина Павловского. Какое же основание имеем мы заявлять о цели лишить жизни Павловского и признавать наличность такого умысла доказанной?

С достоверностью мы можем сказать одно: Шишкин стрелял а ответ на оскорбление, дабы реабилитировать себя в глазах того же многолюдного собрания, среди которого им было получено тяжкое оскорбление.

Наконец, он мог, а пожалуй, даже должен был стрелять, чтобы дать острастку, чтобы дать знать Павловскому, что всякая дальнейшая попытка к нападению не пройдет для него безнаказанно. Пули, летевшие в разные стороны, в карнизы хор, в потолок, в ногу господина Дунина-Жуковского, не свидетельствуют ли нам о том, что стрелявший был в том расстроенном душевном состоянии, в том явном затемнении сознания, когда вообще о каком-либо сознательном намерении, а стало быть, о намерении лишить жизни именно господина Павловского, не могло быть и речи. Оглушенный невыносимо тяжким оскорблением, несчастный стрелял, благо при нем был револьвер, с той же рефлекторной последовательностью, с той же животной логикой, с которой мы кричим и неистовствуем, когда уже не в силах ни скрыть, ни побороть невыносимой боли.

Вспомним показания свидетелей. Сделав подряд три шальных выстрела, не попавших в Павловского, Шишкин даже не бросается вслед за ним, не нагоняет его, чтобы выпустить еще пулю сзади в упор, на что имел всю возможность. Очнувшись, он, дрожащий и бледный, сам отбрасывает револьвер и безнадежно рыдает, ломая руки.

Я кончил с юридической стороной дела. С уверенностью скажу, что не только среди вас, присяжных заседателей, но и среди коронных судей не нашлось бы такого, который решился бы подписать Шишкину обвинительный приговор. Это совершенно неповинный притом несчастный человек.

Благодаря присутствию в этом деле поверенного гражданского истца, задача моя, однако, далеко не исчерпана.

Не отрицая того, что непосредственно нападение господина Павловского вызвало всю катастрофу в виде выпущенных Шишкиным трех револьверных зарядов, представитель интересов господина Павловского находит тем не менее, что «вся нравственная вина за происшедшее падает все же на Шишкина» и что он один будто бы виновник всех недоразумений, выросших «на поле чести», на каковом поле доверитель его имеет претензию считать себя едва и не монополистом.

Ниже мы увидим, в чем именно заключаются прерогативы такого самовольно отмежеванного себе привилегированного положения на поле чести, а пока подробно остановимся на столкновении 24 апреля 1894 года, которое, по мнению моего противника, послужило главной, если не исключительной причиной последнего нападения господина Павловского.

Что же случилось в это знаменательное, по мнению защитника интересов господина Павловского, число? Право, ничего особенного, если не считаться с незаметно, бесследно и безнадежно промелькнувшим для нас целым полустолетием со времени бессмертного Гоголя. Разыгралась одно из печальных историй, которая характеризует нашу провинцию все еще чертами великого автора «Мертвых душ».

Компания приличных людей, проживающих в своих имениях, в обществе своих дам, возвратилось со спектакля в гостиницу и в ожидании, пока запрягают лошадей, расположилась в ресторане гостиницы «Мариани», посещаемом преимущественно местными помещиками.

Решили поужинать. Казалось бы, чего естественнее и невиннее? Кому могло прийти в голову предвкушать опасность какого-либо столкновения на «поле чести»? Когда идешь вкусить только телесной пищи, забываешь на минуту о духовной…

Но монополисты поля чести, во вкусе господина Павловского, поистине безжалостны; они не дадут спокойно проглотить даже куска. Они хронически одержимы «даром» чести. С первой же выпитой рюмкой очищенной вечно клокочущий в их груди вулкан «чести» начинает изрыгать непечатные ругательства, не стесняясь ни публичного места, ни общества дам. С этого ведь все началось.

Местные землевладельцы, господа Стенбок-Фермор, Дмитриев и Шишкин, со своими женами, едва успели занять место в общем зале ресторана «Мариани», как вдруг с соседнего стола, занятого компанией каких-то офицеров, раздалась непечатная брань, грубая, пьяная, нецензурная. «Подобными словами», как доложила прислуга, «выражался» корнет запаса армии господин Павловский по адресу своих собутыльников. Можете себе представить смущение мирной компании. Мужчины не знают куда глядеть, куда спрятать свои залитые краской стыда лица; дамы инстинктивно чуют тревогу… Является естественной побуждение оставить общий зал, уйти куда-нибудь, скрыться, перейти в отдельную комнату. Но едва успевают они покинуть свои места, едва доходят до дверей, как им вслед уже несется пьяный возглас: «Что, испугались?» Возглас сопровождается ассортиментом самых отборных русских слов. «Поле чести» остается за господином Павловским.

Но история далеко не кончена. Не таков господин Павловский герой, чтобы довольствоваться столь малой победой. Его, изволите видеть, «оскорбили» тем, что покинули зал, «погнушались его обществом». По правилам чести, выработанным кодексом господ типа Павловского, сквернословием этих господ вы должны упиваться безропотно до конца, пока они не соблаговолят выкинуть вам еще новую какую-нибудь штуку, пожалуй, еще и почище.

То, что следует далее, не находит уже себе достаточно жестких слов для оценки. Совершенно напрасно господин поверенный Павловского снисходительно называет все это маленьким скандалом. Разыгралась, в сущности, нечто очень большое по нравственному своему безобразию.

Едва компания достигла коридора, как ее настигает господин Вальчевский, родственник и собутыльник Павловского, и предупредительно сообщает: «Разве вы не знаете, господа, с кем имеете дело? Это Павловский, сам Павловский!» Следует краткий и быстрый пересказ всех причиненных им на своем веку членовредительств и учиненных в Елисаветграде скандалов. «Он обиделся, что вы ушли… Он всегда вооружен шестиствольным револьвером. Он вас не оставит в покое. Прячьтесь, спасайтесь – он идет вам вслед!»

Наступает момент ужаса и всеобщей паники. Еще бы!... Сам Павловский оскорблен в своей чести!... Компания удаляется в отдельный кабинет. Запирают дверь на замок. Тщетная предосторожность! своим огромным, всесокрушающим кулаком Павловский принимается колотить в дверь. Дверь трещит и начинает подаваться. дамы доведены почти до обморочного состояния. Тогда через окно их высаживают во двор и тайно уводят в квартиру ближайших знакомых. Вдруг кто-то говорит: «А где же Стенбок-Фермор?» Оказывается, что несчастный замешкался как-то в коридоре и попал в переделку к господину Павловскому, собутыльники которого, вместо того чтобы удержать его, разбежались. Шишкин, устроив дам, возвращается в коридор, чтобы, если еще возможно, выручить товарища. Он встречает его, выбегающего из коридора в убийственно жалком виде. Несчастный весь растерзан, полбороды нет, на лице красная полоса. Сначала с оголенной шашкой, а потом уже врукопашную накинулся на него Павловский, и.. разумеется, «поле чести» и на этот раз осталось за ним.

Завидев Шишкина, Павловский оставляет убегающего Стенбок-Фермора, хватает за лацканы Шишкина и требует уже от него «объяснений». Какие, казалось бы, уже тут могли быть объяснения? Но Шишкин находчиво отвечает: «Вы оскорбили дам непечатной бранью!» Гибкость диалектики господина Павловского в вопросах, сопряженных с интересами чести, оказывается, однако, неистощимой. Одной рукой он приподнимает фуражку и торжественно изрекает: «Перед дамами извиняюсь!», а другой, правой – лезет к себе в карман брюк, вынимает револьвер и грозно произносит: «А с вами, милостивый государь, я разделаюсь!»

По счастью для Шишкина, который не обладает нужной для общения с господином Павловским физической силой, в эту минуту коридор был уже заполнен приехавшей с помещиками из деревень прислугой, которая, естественно, была привлечена всем этим шумом и скандалом. Видя поднятый на себя револьвер, Шишкин рванулся и крикнул бывшим туту людям: «Возьмите его!» Несколько человек кучеров кинулись на Павловского, и в то же мгновение раздался выстрел. Шишкин, не задетый пулей, вышел из коридора; тогда люди схватили, связали Павловского и обезоружили. Тем временем Шишкин послал за полицией, за воинским начальником, и когда власти прибыли, о происшествии произвели дознание, составили протокол и арестовали Павловского.

Вот та «кровная обида», которую никак не мог простить Шишкину господин Павловский, которая, по соображениям моих противников, не могла быть ни забыта, ни прощена истинным дворянином, бывшим военным…

Но я вас спрашиваю: что же делать с субъектом, хотя и дворянского происхождения, начавшим в своем пьяном возбуждении бессмысленными ругательствами и кончившим выстрелом из револьвера в упор? Грустно, конечно, что ни дворянское происхождение, ни служебное прошлое господина Павловского не воспрепятствовали ему дойти до подобного озверения, но раз он уже дошел до него, поздно загораживаться этими почетными атрибутами своей личности, безжалостно им же самим попранными.

Что мною правильно анализирован и понят весь инцидент первого столкновения Павловского с Шишкиным, который ранее того с Павловским даже и не встречался, подтверждается и всем дальнейшим, имевшим место вслед за событием 24 апреля. Мы знаем, что протокол дознания был препровожден судебному следователю. Мы знаем, что на основании этого дознания, а отнюдь не по жалобе Шишкина, возникло формальное предварительное следствие по обвинению Павловского в покушении на жизнь Шишкина, произведенным выстрелом из револьвера.

Затем картина вдруг резко меняется. Воинственный дотоле Павловский при приближении первой, действительно грозящей ему опасности в виде серьезного уголовного обвинения весьма быстро смягчается, укрощается, я бы сказал даже – падает духом. Перспектива скамьи подсудимых вовсе ему не улыбается, и вот между враждующими устанавливается «соглашение». Павловский обязывается «честным словом» не возбуждать более никаких историй в виде угроз и вызовов на дуэль против мнимых обидчиков Шишкина и Стенбок-Фермора, взамен чего те обещают смягчить свои показания относительно выстрела и сделать все от них зависящее, дабы дело о покушении на убийство было прекращено. Соглашение блистательно осуществилось. Уголовное дело, за недоказанностью преступления, прекращается.

Тут действительно имела место та «ложь», на которой так настаивал поверенный гражданского истца; но я вас спрашиваю, кто воспользовался выгодами этой лжи? Для кого она была нужна? В чьих интересах она была придумана? Если господами Шишкиным и Фермором руководило только естественное чувство жалости к участи молодого человека, то уж далеко не столь благородное побуждение руководило Павловским. Чтобы спастись от ответственности, он призывал благодетельную ложь своих противников и сам, в следующих, более чем откровенных показаниях, данных судебному следователю, выяснял истинную роль в столкновении 24 апреля. Его показание было здесь читано. На восемнадцатом листе прекращенного производства вот в каких выражениях господин Павловский говорит о самом себе: «Я был пьян, в таком отуманенном состоянии, что ничего почти не помню». Далее: «Я не помню, что бы вызвало с моей стороны покушение на убийство». И еще:» Я сам сильно страдаю за все происшедшее и сожалею о нем».

Казалось бы, чего же лучше? Делу конец. Конец тем более бесповоротный, что в добавление ко всему он и перед Шишкиным обязался своим «честным словом» не поднимать более старых счетов.

Итак, прошлое умерло, погребено, и на него навалена еще надгробная плита в виде «честного слова» чуткого в вопросах чести человека, каким хотели изобразить пред нами господина Павловского. Тем лучше! Шишкину можно спать спокойно. Честное слово противника вещь немалая.. Его не сдвинуть с места никакими рычагами софизмов, толкований и обходов.

Действительно, на протяжении шести месяцев все было спокойно. Шишкин встречал Павловского, Павловский Шишкина, но они даже не кланялись. Но вот Павловский съездил на Кавказ, тот «погибельный» Кавказ, где, без сомнения, еще бродят беззвучной толпой духи и тени героев Марлинского с бессмертной тенью лермонтовского Грушницкого во главе, и для Шишкина, убаюканного на время честным словом Павловского, наступает пробуждение от сладкого, но непродолжительного сна.

Что же случилось? Ровно ничего нового, кроме того, что поручик Белехов приехал вместе с господином Павловским и потребовал от Шишкина… сатисфакции. В чем дело? Да все в том же оскорблении, нанесенном бывшему офицеру и дворянину 24 апреля 1894 года. Было предложено: или драться с ним, Белеховым, или возвратить Павловскому его честное слово.

Господин Шишкин развел руками: драться с совершенно неизвестным ему лицом он решительно отказался, так как сам его ничем не обидел, ни обиженным в свою очередь себя не чувствовал, и заявил, что предоставляет господину Павловскому распоряжаться своим честным словом по собственному его усмотрению.

После этого Шишкину оставалось только воскликнуть: «Прости, покой!» И действительно, покой был утрачен навсегда. Мирный сельский хозяин, отец трех малых детей, муж, человек общества, он сделался какой-то ходячей мишенью для прицелов Павловского. Вызовы на дуэль в различной форме, через разных лиц, от имени Павловского так и сыпались на него. Нравственно измученный, совершенно сбитый с толку всевозможными советами участливых людей, всегда готовых заварить кашу, которую не им придется расхлебывать. Шишкин одно время готов был даже принять вызов Павловского, который между тем предусмотрительно упражнялся в стрельбе в цель. Но, наконец, Шишкин очнулся, от дуэли отказался и взамен предложил третейский суд и всякое иное возможное удовлетворение.

Оказывается, что Павловскому только этого и надо было. Вы, без сомнения, помните то возмущающее душу письмо, которым отвечал Павловский на эту попытку примирения. Дворянин и бывший офицер Павловский предлагает такому же дворянину и бывшему офицеру Шишкину подвергнуться... «двадцати пяти ударам розог при свидетелях и корреспондентах газет»!! Что сказать о подобном попирании в самом себе всякого человеческого достоинства?.. Человеку это предлагал другой человек, прикрывающийся девизом восстановления своей собственной поруганной человеческой чести.

Право, господа, чем-то невыразимо диким, почти забавно-диким, начинает веять от этой истории, к которой так нелепо пристегнуты разговоры о чести, о чувстве чести – чувстве великом, которое, однако, в своем чистом виде всегда и прежде всего является лишь спутником сознания и в себе и в других истинного человеческого достоинства… Что же мы видим здесь? Большими буквами выведено слово «честь», но чего, чего только этим словом не скрыто?!

Чтобы не выходить из области Кавказских гор, мне невольно приходит на память воинственная, нот дикая племенная горсть хевсуров. Когда вы видите на их живописных лохмотьях всюду изображения креста, а на их самодельных мечах и доспехах исковерканные латинские надписи с громко звучащими девизами, вам невольно приходит на мысль: не крестоносцы ли это, движимые живой верой, все еще продолжающие идти на освобождение Гроба Господня?

Но знатоки края и некоторые ученые этнографы вас отрезвят своей остроумной догадкой. Потерпевшие кораблекрушение крестоносцы были заброшены некогда на берега Кавказа; теснимые другими племенами, он подались в ущелье диких гор, здесь поженились на туземках, и народилось особое племя. Они испытали на себе всю эволюцию обратного развития – регресса. Они одичали. Это – хевсуры. Кресты, которые вы видите нашитыми у них на груди, достались им от предков, но живую веру, которую те имели в своей груди, они утратили. Они не знают больше живого Бога и поклоняются идолам. Благородных девизов, которые начертаны на их бряцающем оружии, им даже не прочесть. Они не понимают больше ни смысла их, ни значения: это дикари в полном значении слова.

Полно значения слово «честь»; но уберем его вовсе из этого дела как ненужное украшение, столь же ненужное, как полустертый девиз на мече одичалого хевсура.

Единственное объяснение поведения Павловского, на котором я бы охотнее остановился, было бы предположение о нервной и психической его болезненности. Но свидетельство господина врача Загорского, попутно оценившего и свое собственное лечение в триста рублей, удостоверит вам, что это нервное состояние наступило лишь после выстрела Шишкина. В таком случае Павловский должен явиться нравственно ответственным за все свое предыдущее поведение, прикрываемое им девизом чести.

Чтобы основательно судить, в чем заключалось это поведение, достаточно одного последовательного перечня его деяний. Непечатная брань по адресу ни в чем неповинных женщин, избиение господина Фермора, изуродование его бороды, стреляние в Шишкина, принятие прощения своих собственных вин, нарушение данного честного слова, выслеживание Шишкина в течение боле года с револьвером в руках и, наконец, нападение на него врасплох 2 февраля в общественном клубе.

Выстрелы Шишкина, по указанию допрошенных здесь свидетелей, как и следовало ожидать, все же отрезвили Павловского. Насколько он гордо наступал, настолько трусливо пятился назад, извиваясь, приседая и опасливо закрывая голову руками. Он растерянно выскочил из клуба, позабыв даже надеть фуражку. Ваш приговор невольно будет обнимать собой и нравственную оценку действий Павловского. Надо надеяться, что он еще более отрезвит его. Вы заставите его попятиться еще далее.

Прошу вас вынести Шишкину оправдательный приговор»[40].

Тезис речи представляет собой утверждение, что действия Шишкина невозможно рассматривать как преступление, предусмотренное частью 9 и 2 статьи 1455 Уложения о наказаниях, но следует рассматривать как необходимую самооборону («…в действиях Шишкина невозможно усмотреть покушения на убийство. Имеется налицо только самозащита человека …»).

Этот тезис и обосновывается в речи, которая поэтому относится к статусу определения. Сам по себе факт признается полностью, неправильным предстает истолкование факта обвинением. Поэтому предметом аргументации оказывается, с одной стороны, справедливое истолкование факта как необходимой самообороны, а с другой, – опровержение несправедливого истолкования факта как попытки лишить обидчика жизни. Такая аргументация предполагает обоснованное представление причин и мотивов действий Шишкина с точки зрения норм права и сопоставление его действий с действиями Павловского, что неизбежно связано с анализом ситуации и с оценками. Многочисленные оценки действий Шишкина, Павловского и других фигурантов дела значимы именно как аргументы в пользу тезиса, хотя они несут и иную функциональную нагрузку – формирование нравственного отношения коллегии присяжных к обвиняемому и к гражданскому истцу.

В статусе определения выделяются шесть основных проблем: (1) однородные и неоднородные нормы, (2) иерархия понятий, (3) фиксированные и подразумеваемые нормы, (4) совместимость, сведение и разведение понятий, (5) истолкование понятий

1. Иерархия норм может относиться как к нормам однородным, например, правовым, так и к нормам неоднородным, например правовым и нравственным.

Однородное иерархическое отношение представлено в примере [2.5.] аргументом к презумпции невиновности или меньшей вины и к презумпции бремени доказательства (onus probandi) вины, а не невиновности в аргументе «Предположение, что он мог желать убить своего обидчика, конечно, более или менее правдоподобно. Оно напрашивается само собой. Но столь же естественно мог он желать только ранить его, только напугать, только оградить себя от дальнейшего нападения… С достоверностью мы можем сказать одно: Шишкин стрелял а ответ на оскорбление, дабы реабилитировать себя в глазах того же многолюдного собрания, среди которого им было получено тяжкое оскорбление» опущена посылка, в соответствии с которой колебания в доказательстве намерения решаются в пользу обвиняемого. Поскольку принципы права, или юридические максимы представляют собой частные топы, они являются нормой истолкования деяния в отношении к статье закона.

Неоднородное иерархическое отношение моральной и правовой норм представлено аргументом к долженствованию, адресованному присяжным: «Мы, юристы, от хирургов отличаемся разве только тем, что оперируем не над трупом, а над живым организмом, в котором бьется и трепещет еще живое сердце. – И далее, – «… не только среди вас, присяжных заседателей, но и среди коронных судей не нашлось бы такого, который решился бы подписать Шишкину обвинительный приговор». Нормы морали предстают как основание применения правовых норм для коронного суда, а тем более для суда присяжных, который должен был судить по совести и даже мог преодолеть санкцию закона.

2. Иерархизация, сведение и разведение норм и данных являются основными операциями в статусе определения, поскольку задачей аргументации является на самом деле подведение нормы под факт, а не факта под норму: факт принимается как константа, нормы являются переменными. В соответствии с этой задачей и осуществляется специфическое для статуса определения истолкование факта

Значимыми для статуса определения являются операции, связанные со сведением и разведением данных и содержания норм. Так, Н.П. Карабчевский сводит данные о действиях подзащитного к единому основанию – защите собственной жизни, что предусмотрено статьей закона, и разводит защиту чести с основаниями самозащиты, предусмотренными законом, представляя это основание как несущественное в отношении нормы закона. И далее защитник, используя сравнение общества с лесом, сводит положение подзащитного с положением человека, подвергшегося нападению в пустынном месте, где он не может прибегнуть к помощи полиции или властей.

3. Фиксированные и нефиксированные нормы представлены в тех же фрагментах. Этическая норма почти предстает как нефиксированная, подразумеваемая, почему Н.П. Карабчевский и использует сравнительный аргумент: ему нужно противопоставить юриста хирургу-прозектору, чтобы подчеркнуть значимость моральной нормы и одновременно столкнуть аудиторию – присяжных с оппонентом – обвинителем. Нефиксированная норма, даже если она представлена пословицей или иной общепринятой максимой, как иносказание, допускает различные, иногда противоположные истолкования (например, «око за око, зуб за зуб»). Но мыслимые нормы как таковые обычно сильнее писаных, поскольку они непосредственно обращены к самосознанию аудитории и очевидны.

4. Совместимость – наиболее сложная проблема аргументации в статусе определения. В примере [2.4.] оратор строит представление о совместимости нравственной нормы, связанное с понятиями чести, достоинства, справедливости, с той нормой права, которая включает понятие самообороны, и разведения тех же понятий с характеристикой поведения Павловского, что и достигается системой сравнений, которая широко применяется в судебной практике Н.П. Карабчевского. Самые наглядные примеры – сравнение Павловского с хевсурами и действий Шишкина с действиями Павловского: в обоих случаях получается, что действия Павловского несовместимы с истинными представлениями о чести и несовместимы с действиями Шишкина, которые, напротив, соответствуют норме порядочности и чести дворянина и офицера и представляются достаточным основанием для оценки происшествия как самообороны.

5. Те же фрагменты речи – сравнение общества с лесом, Павловского с хевсурами служат инструментом истолкования понятий: первое сравнение нужно для истолкования той части правовой нормы, которая трактует о невозможности огараждения от опасности органами власти. Карабчевский создает искусственный пример – лес, с которым и сравнивается общество Елизаветграда. Этим приемом норма. Фиксированная определенным выражением, распространяется на более широкий класс возможных ситуаций – экстенсивное расширение нормы, когда качественно расширяется состав ситуаций, подводимых под понятие «беспомощного положения». Интенсивное распространение нормы (значения терминов формулировки – допустимые условия необходимости самообороны) имеет место, если та же или аналогичная ситуация содержит действия или основания, выходящие за пределы, ограниченные нормой, например превентивные действия или, как в [2.5.], несколько выстрелов из револьвера. Здесь в истолковании отношения казуса к норме дается аргумент к обстоятельствам – исключительная физическая сила и буйный нрав Павловского и нравственное состояние общества, неспособного обеспечить физическую и моральную безопасность гражданина.

В аргументации статуса определения главную роль играют категории общего и частного (род и вид), существенного и привходящего (акциденции и сущности), отношения и вещи и имени: в аргументации статуса определения особое значение имеет понимание имени как мотивированного: terminus conceptus Оккама.

Статус оценки

В статусе оценки обсуждается отношение истинности факта к суждению о правильности его определения, то есть квалификация факта. Если установлены факты и определено, что они собой представляют, но спорной является квалификация поступка (неясно, какое конкретно решение следует принять), то мы имеем дело со статусом оценки – обсуждаем, как применить установленную закономерность, норму или правило в данной конкретной ситуации.

[2.6.] «Для вас, господа присяжные заседатели, как для судей совести, дело Наумова очень мудреное, потому что подсудимый не имеет в своей натуре ни злобы, ни страсти, ни корысти – словом, ни одного из тех качеств, которые необходимы в каждом убийстве. Наумов – человек смирный и добродушный. Смерть старухи Чарнецкой вовсе не была ему нужна. После убийства Наумов оставался в течение 12 часов полным хозяином квартиры, но он не воспользовался ни одной ниткой имущества своей барыни-миллионерки. И когда затем пришла полиция, то Наумов как верный страж убитой им госпожи отдал две связки ключей, не тронутых им до этой минуты. Все оказалось в целости.

Видимым поводом к убийству считается то, что барыня оскорбила Наумова напрасным подозрением в краже бутылок. Но разве на такой побудительной причине можно остановиться для объяснения этого случая?! Разве туповатый, уживчивый и выносливый Наумов был так болезненно раздражителен, так щепетилен, чтобы из-за оскорбленного самолюбия броситься на старую женщину, как тигр, давить ей горло, барахтаться с ней на полу, приканчивать ее до последнего издыхания, а затем – придумывать, как бы спастись от постигшей его беды, и делать все это а в высшей степени неловко, без всякой мысли о побеге и при помощи таких показаний, в которых он не сразу говорил, что он один только и мог убить Чарнецкую… Нет, все это непонятно. да и сам Наумов не понимает, ради чего это его разобрала такая ярость. Он говорил следователю: «Хотя она меня и оскорбила, но я очень сожалею о своем поступке…» Удивительно странное происшествие.

А между тем предварительное следствие произведено превосходно. Выяснено решительно все, чем мы можем интересоваться, так что мне как защитнику даже не пришлось вызвать ни одного свидетеля в дополнение к прокурорскому списку. В все-таки дело остается необычайным. В нем необычайно уже и то, что ни один свидетель не помянул покойную добрым словом, ни единый человек не сожалеет об убитой; точно все понимают, что такая женщина никак не могла ужиться среди людей и что рано или поздно она должна была попасться кому-нибудь под руку. Все находили ее чудовищем, но находили издалека, чувствуя себя независимыми от нее. А кто хотя на время от нее зависел, то решительно не мог ее выносить и удалялся. Одному только Наумову пришлось прослужить у Чарнецкой лакеем целых семь лет. И все прекрасно отзываются о Наумове.

Остановлюсь на лживых показаниях Наумова у следователя.

Наумов по своей неразвитости – настоящий ребенок, и там, где он чувствует, что он провинился помимо своей воли, он также труслив, как дитя. Он, сколько умеет, оправдывается перед старшими. Но всякому зрелому человеку ясно видно, до чего он сшивает свою ложь белыми нитками. Когда на него прикрикнуть, он поддакивает. большинство его объяснений чуть ли не продиктовано следователем. Наумов, например, больше верит доктору, нежели своей собственной памяти и своим глазам. Следователь ему говорит: «Не могла быть убита Чарнецкая через полчаса или через час после завтрака: доктор находит, по остаткам пищи во рту, что убийство последовало чуть ли не сейчас после еды», и Наумов пассивно отвечает: «Ну, тогда так и пишите». Или, впоследствии, Наумов глупо клевещет на убитую, будто она от него забеременела и сама просила его задушить ее, чтобы избавиться от стыда. На это следователь спокойно возражает: «Да ведь по вскрытию Чарнецкая оказалась девицей». Тогда Наумов сейчас же говорит: «В убийстве я сознался – надо же ведь мне что-нибудь сказать в свое оправдание…» Прошу вас, господа присяжные заседатели, удержите в своей памяти эти простые слова: «надо же ведь мне что-нибудь сказать в свое оправдание». Смысл их тот, что я сам не понимаю, как это я сделался виновным.

Мне стоило большого труда добиться, чтобы Наумов верно вспомнил и откровенно, натурально описал сцену убийства. Мне постоянно приходилось его успокаивать и просить о точной правде. И тогда в конце концов получилось очень живое показание. Вот как это было. После завтрака Чарнецкая ушла в кладовую и занялась проверкой всякой своей домашней дряни. Она там провозилась с полчаса, так что вышла оттуда в половине первого. По словам Наумова, «она вышла вся почернелая от злости – такой, какой он ее никогда раньше не видал»., и сказала, что недостает 6 бутылок вина; что это вино предала ему компаньонка, с которою он имел шашни; что теперь ему не будет пощады; что она его непременно упрячет в Сибирь и сейчас же потребует дворника. Наумов начал просить, чтобы она успокоилась, он говорил, что если бы он был виноват, то признался бы; что он у нее давно служит и всегда был честен… Но она не унималась и грозила… Она уже хотела идти к дворнику. «Тогда, – говорит Наумов, будто мне всю грудь задавило – я бросился на нее, перехватил по дороге, свалил на пол и сдавил ей горло. Она успела крикнуть: «Ай!», и сейчас у нее пошла изо рта кровь. «Видя, что в ней еще остается живность, – продолжал подсудимый, – я ее дотащил до двери, на которой висело столовое полотенце, и наложил ей это полотенце на рот… После первого крика она все время только хрипела и ничего не говорила. Когда я ей закрыл рот, она тут же понемногу вскоре и скончалась. За все время она отбивалась руками самую малость. к часу она уже померла».

Думаю, что все это, безусловно, верно. Агония, т.е. рефлективное дыхание, длилось не более получаса. Но Чарнецкая с первого нажима на горло уже была невозвратна к жизни. Дело уже было непоправимо. Наумову только и оставалось, что дожидаться конца и ускорять его.

Теперь нужно обратиться к убитой.

Хотелось бы мне разбирать личность покойной с величайшей осторожностью. Но кто бы ни судил ее, никто не найдет в ней ни одной хорошей черты. У нее было барское воспитание, знание языков, природный ум, полтораста тысяч годового дохода, целая груда фамильных бриллиантов – и она жила впроголодь, без своего стола, с одним слугой, в холодной квартире, покупала утром и вечером на одну копейку сухарей, посылала за половинными обедами в клуб, носила в ушах две сережки из угля и мыла свое белье в целые пять месяцем один раз всего на 50 копеек. Но за это непонятное существование нам бы ее не пришлось осуждать. Скорее можно было бы пожалеть ее как безумную. Ведь она глупо отказывалась от привольной жизни. Ведь она, по-видимому, не имела никаких радостей… Однако, нет! Радости у нее были… За неделю до смерти она встретила на невском компаньонку другой старухи и с блаженным видом разговаривала с ней о том, что ей удалось купить очень выгодно через контору Рафаловича на 20 тысяч процентных бумаг… Она видела счастье в том, чтобы ни на одну крошку не терять своей громадной, и мертвой, власти – власти денег – и находила упоение в постоянном возрастании этой власти. Но и это бы еще ничего: всякий волен любить то, что ему нравится. Да, но Чарнецкая сверх того любила еще и мучит и пилить каждого, кому ей приходилось выдавать хоть несколько рублей из своего кармана. За оплату хотя бы малейшей услуги она считала себя вправе делаться настоящим тираном. Она была бесконечно требовательна к таким людям. Она забирала себе в собственность каждое их дыхание, каждую их минуту, она плевала на их честь, на их свободу, на их сердце – на все, чем живет человек. Никто не мог переносить ее. Вы знаете ее гнусную историю, пред самой смертью, с молоденькой компаньонкой Вишневского, из-за коленкоровых кальсон: Чарнецкая осмелилась позорить честную девушку открытым письмом, в котором она дерзко обвиняла ее в нелепой краже, да еще стыдила ее «днями покаяния», вооружилась религиозным чувством, которого у нее самой не было в помине (как не было и вообще никаких человеческих чувств), – словом, нагло и безнаказанно шла против всяких «божеских и человеческих прав»…

Целых семь лет (считая его службу у покойного брата Чарнецкой) Наумов терпеливо переносил это чудовище. И не только переносил, но у него даже не накоплялось против Чарнецкой никакой злобы. Напротив, он отдался вполне ее деспотизму, он ее боялся, как школьник (помните, с каким страхом он срывал дрянную каменную пуговку со своей рубашки, когда Чарнецкая хватилась, что у нее пропала эта пуговка). И он, по своему беспомощному тупоумию, был, кажется, единственным слугой, которого можно было бы себе вообразить возле подобной старухи. Правда, он начал запивать, живя в таком беспросветном углу. Прежние господа за ним этого не замечали и всегда охотно рекомендовали его другим как человека исправного и честного. Но этими выпивками только и ограничивалось перерождение Михайлы Наумова под властью Чарнецкой. Он продолжал служить безупречно и усердно насколько умел.

Но он был все-таки человек. Незаметно для него самого постоянное общение с этим выродком угнетало его терпеливую душу. Он держался за свое место, потому что был не особенно ловок на услуги да к тому же был несколько ленив, а у такой хозяйки, как Чарнецкая, вследствие ее подозрительности и неопрятности, чистики мало. Жизнь, правда, была у него мертвая, да мало ли что… Он и не требует многого.. родных никого на свете.. любовница Дуня, которую он любил всей душой. Он отдавал ей все заработанное. Но она, не Бог знает как, за него держалась… Она бы легко переменила его на другого, если бы нашелся подходящий. Вследствие всего этого почему бы и не выносить службу у Чарнецкой.. Он все выносил, а все-таки чувствовал, что барыня у него совсем особенная, другой такой что-то нигде не видно.

И вот угораздило-таки эту Чарнецкую напасть на Михайлу Наумова с угрозами Сибирью, с обвинением в краже, которой он и не думал совершать. Крепко в нем сидела покорность своей госпоже, честно берег он ее добро. Но когда вдруг так, ни за что ни про что напала она на него, «вся почерневшая от злости», когда он почувствовал, что она его нутро наизнанку выворачивает, когда он, многотерпеливый и уступчивый, и сам наконец увидел (другие это давно видели), что никакой силы не хватает поладить с такой женщиной, – он внезапно и неожиданно для себя остервенел.

И я уже рассказал вам, как он ее убил.

Что касается продолжительности убийства, то дело совершилось гораздо скорее, нежели думают. Я и об этом уже говорил.

Но, быть может, вы остановитесь на такой мысли: «Если бы Наумов, не помня себя, и начал убийство, то – будь он человек добрый, – он при первой струе крови изо рта Чарнецкой остановился и опамятовался.. Он пришел бы в отчаяние и не довершил своего деяния с помощью полотенца. Здесь уже виден человек сознательно злобный».

Нет, господа присяжные заседатели, это неверно. Вы были бы правы, если бы судили человека вспыльчивого. Но Наумов не такой. Он очень добр, он, по выражению Авдотьи Сивой, «тише ребенка». Его терпимость к Чарнецкой была тугая, завинченная очень крепко. Ио эта терпимость вдруг, в одну секунду, исчезла, перевернув в его сердце все, чем он до этой секунды жил. В таких случаях возбуждение не может пройти скоро – слишком большая глубина затронута в человеке. Все равно как в будильнике: ведь там в известную секунду ничтожный крючок соскакивает и пружины… не успеешь глазом моргнуть, так это скоро делается… А послушайте затем, как долго и упорно гремит будильник! И чем туже была закручена пружина, тем дольше продолжается звон. Так и здесь: слишком глубоко сидели в Наумове доброта и смирение. Соскочив с такого стародавнего пути, не скоро сумеешь вернуться на свое место…

Мне ужасно трудно заканчивать мою защиту. Я никогда ничего не прошу у присяжных заседателей. Я могу вам указать только на следующее: никаких истязаний тут не было, недоразумения на этот счет порождены актом вскрытия в связи с бестолковым показанием подсудимого. Чарнецкая умерла гораздо легче, чем мы думаем: она потеряла сознание от первого стеснения ее горла. Поэтому всякие истязания должны быть отвергнуты. Затем, вы непременно должны отвергнуть также и тот признак, будто Наумов убил Чарнецкую как слуга. Обстоятельство это значительно возвышает ответственность, а между тем Наумов тут был вовсе не в роли слуги: он не желал делать кражи, он не пользовался ночным временем, когда он один имел доступ к своей хозяйке, он был здесь просто-напросто в положении всякого, кого бы эта старуха вывела из себя своей безнаказанной жестокостью. Он действовал не как слуга, а как человек. Поэтому «нахождение в услужении» во всяком случае должно быть вами отвергнуто. Но ведь убийство все-таки остается. Я, право, не знаю, что с этим делать. Убийство – самое страшное преступление именно потому, что оно зверское, что в нем исчезает образ человеческий. А между тем, как это ни странно, Наумов убил Чарнецкую именно потому, что он был человек, а она была зверем.

Нам скажут: нужно охранять каждую человеческую жизнь, даже такую. Прекрасное, но бесполезное правило. Пускай повторится подобная жизнь, и она дойдет до тех рук, которые ее истребят. Оно и понятно: если явно сумасшедший , которого почему-нибудь не возьмут в больницу, станет убивать кого-нибудь на улице, всякий вправе убить его в свою очередь, защищая свою жизнь. Если мене явная сумасшедшая, как, например, Чарнецкая, будет безнаказанно делать всевозможные гадости и начнет в припадке своей дикости царапать своими когтями чью-нибудь душу, тот и такую сумасшедшую убьют. Правосудие тут бессильно.

Заметили ли вы на погребальном богослужении один молитвенный припев: «Господи! Научи мя оправданиям Твоим». Это значит, что каждый умерший, как бы он ни был чист перед своей совестью, все-таки грешен перед Богом. Но он не знает, как оправдываться, и он просит: «Господи! Научи мя оправданиям Твоим…» Он просит Бога придумать для него защиту… И я готов повторить эту молитву для Наумова»[41].

Если в двух предшествующих примерах [2.5.] и [2.6.] защитники стремятся избежать слов «убийца» или даже «обвиняемый» применительно к подзащитному или выражения «покушение на убийство», которые предполагали бы согласие признать характер деяния, то в последнем примере, в самом начале речи защитник признает квалификацию деяния, прямо называя его убийством, а подзащитного – убийцей, а пострадавшую – «убитой им госпожой». Это означает, что факт установлен и как таковой более не подлежит обсуждению, что содержание факта определено, и это определение уже не может быть оспорено. Однако и факт, и определение обсуждаются, хотя центром этого обсуждения оказываются убийца и убитая – субъект и объект действия.

Предметом обсуждения оказываются: 1. субъект действия; 2. объект действия; 3. обстоятельства; 4. отношение субъекта и объекта в данных обстоятельствах.

При этом весьма показательно, что в субъекте ритор стремится обнаружить и собрать ряд присущих ему качеств, который, как целое, образует представление о своей уникальности – свойство. Свойство – уникальная особенность, на основе которой открывается возможность говорить об исключении из правила. То же ритор делает и с объектом действия.

Вместе с тем ритор те же ряды характеристик обращает и к определению, для которого нужна, наоборот, общность качеств или признаков. Определяется, однако, не деяние, которое уже определено, но субъект и объект действия. Первый как «человек», вторая – как «зверь». Эти образные определения дают основание оценки. Оценка же предполагает общее правило, норму, но уже не правовую, а нравственную.

Столкновение правовой и нравственной норм в условиях обоснованной уникальности участников события и утверждение примата нравственной нормы открывает возможность обращения отношения субъекта и объекта деяния: объект становится субъектом, а субъект – объектом. Такой смысловой переворот влечет за собой изменение отношения причины и следствия. При действующей причине (почему?) ответственность снижается, при конечной причине (зачем?) ответственность возрастает. Наумов изображается как слабый и добрый, Чарнецкая как сильная и злая. Стало быть, действует Чарнецкая, причем с умыслом, а претерпевает Наумов, причем со смирением, а деяние Наумова предстает как следствие действующей причины – сознательной злой воли Чарнецкой, которая и в иных обстоятельствах привела бы к сходным последствиям.

Выходит, что в убийстве Наумовым Чарнецкой виновата злая Чарнецкая, а не добрый Наумов. Кроме того, добрый, живой, глупый Наумов вызывает жалость и заслуживает снисхождения; злая, умная, мертвая Чарнецкая не вызывает жалости, а снисхождение к ней уже не забота присяжных. Но убийство есть убийство и аудитория ставится перед выбором: какое решение принять в отношении доброго убийцы Наумова с его уникальными качествами? Такова общая, наиболее распространенная схема техники переноса ответственности с субъекта действия на объект, например, с убийцы на жертву.

Очевидно, что эта схема производит неблагоприятное впечатление софистики и манипуляции. Однако следует учесть, что без статуса оценки и вообще без конечной оценки решение любой гуманитарной проблемы, правовой, моральной, исторической, художественной, утрачивает смысл, а оценка предполагает понимание факта как в его сущности, то есть в отношении к норме, так и в его уникальности, то есть в его отношении к личности человека. Вот почему аргументация в статусе оценки предстает как наиболее сложная в техническом и в этическом отношении.

При этом техника статуса оценки, во-первых, наиболее близка к действию на основе решения, в во-вторых, действительно открывает широкие возможности для софистики и манипулирования. Дело в том, что аргументы, особенно характерные для статуса оценки и основанные на топике, связанной с личностью, сравнениями и иерархиями ценностей, всегда является квазилогической – выводы статуса оценки лишь правдоподобны и принципиально не могут быть иными.

Для статуса оценки нет характерных категорий. В аргументации используется топика статуса установления, статуса определения, качественные и количественные сравнительные категории, то есть весь арсенал топики.

Статус проблемы играет определяющую роль при ее постановке. Любая, а не только юридическая, проблема требует правильного и точного нахождения статуса, в рамках которого она формулируется и решается. Если проблемы обсуждаются непоследовательно и мысль перескакивает к новому вопросу, не разрешив поставленные прежде, то окончательное решение, если даже оно будет принято, окажется несовершенным.

Аудитория

Аудитория – совокупность лиц, к которым обращается ритор со своими предложениями и которые принимают решение о согласии с его аргументации или о присоединении к его предложению.

Риторический подход к слову основан на принципе, в соответствии с которым в триаде ритор – высказывание – аудитория определяющим компонентом является аудитория. Идею риторики можно понять как «воспитание ритора» с позиции и в интересах аудитории. Аудитория – своего рода «коллективный субъект», который выносит суждение о высказывании ритора и о самом риторе по его высказываниям. Поэтому и риторика говорит о том, что должен делать идеальный ритор, в отличие от поэтики, которая не предписывает автору-художнику, что и как ему следует творить.

Однако аудитория организуется словом; в процессе речи аудитория изменяется и развивается. Обсуждение проблем создает различие мнений и точек зрения и выделяет тем самым в составе аудитории группировки людей, придерживающихся той или иной позиции в рамках общности. Аудитория меняется, и в ее динамике можно выделить реальную или актуальную аудиторию, то есть состав людей, непосредственно участвующих в акте речи, и круг людей, в котором распространяются и в ходе распространения преобразуются идеи, которые высказывает ритор, – потенциальную аудиторию. При этом потенциальная аудитория может активно влиять на актуальную. Так, судебный оратор обращается к составу суда, который и выносит непосредственное решение по делу, но состав суда включен в общество, частью которого он является и позицию которого он отчасти представляет. И сам предмет публичной речи остается таковым в той мере, в какой он подобен другим предметам публичной речи, причем качества такого подобия определяются культурой общества, которому принадлежат и ритор, и аудитория. В примере [2.6.] названы такие качества подзащитного, как доброта, простота, смирение, терпеливость. По этим качествам аудитория отождествляет персонажа речи с другими людьми, а на основе отождествления оценивает и данное частное деяние, которое само по себе отждествляется по подобию не с человеком, а с механизмом – будильником.

Это соотношение ритора и аудитории остается одной из самых трудных этических и интеллектуальных антиномий риторики: аудитория выносит решение о высказывании и задает ритору правила содержания, уместности, построения его высказываний и даже определяет право ритора на публичную речь, а ритор не только управляет решениями аудитории, но и создает ее, организуя и формируя ее своим словом.

Культурное состояние аудитории

Существенное значение для оценки проблемной ситуации имеет отношение аудитории к культуре[42]. В условиях печатной речи, а затем массовой коммуникации формируются соответствующие культурно-языковые группировки, которые являются аудиториями определенных видов словесности: народы, нации, международные и межнациональные образования. Вместе с тем аудитория может объединять представителей различных культурных группировок.

Ю.В. Рождественский выделяет следующие основные культурные образования, каждое из которых является типом аудитории и отличается от других наличием одних форм культуры и отсутствием других. Культурным образованиям свойственны определенные устремления культурного строительства (отбор, присвоение, ассимиляция), и связанные с такими культурными устремлениями конфликтные ситуации[43].

Общество – полное культурно-историческое образование с единой исторически сложившейся территорией, языками и культурой, системой общественных группировок, государственностью. Общество представляет собой аудиторию, которой свойственны все формы и виды культуры, в том числе и единая культура слова, то есть единая система родов и видов словесности.

Языковые союзы,[44] образованные единой письменно-литературной словесностью, называются письменно-культурными ареалами.[45] Письменно-культурный ареал образует общество с единой системой коммуникаций и обычно выходит за пределы наличных политических границ. Поэтому понятие общества является не узко политическим, но историко-культурным. В состав общества как единой аудитории могут входить различные культурные образования.

Край – определенная территория в пределах страны со сложившимися исторически географическими, экономическими и культурными границами, характеризуется наличием духовной и материальной культуры, например, культура Калужской области.

Этнос – часть населения страны, объединенная самоназванием (русские, буряты, татары), общностью происхождения и исторической территорией, характеризуется наличием собственной духовной и физической культуры, например, культуры русского или мордовского народа.

Этнос как общественная группировка определим с трудом: существуют этносы с различными типами и уровнями развития культуры, различного территориального распространения (например, цыгане, которые расселены по разным странам); язык также не характеризует этнос, поскольку многие этносы пользуются разными языками и меняют языки на протяжении своей истории. Существуют этносы, не имеющие собственного языка, но этногенез, то есть формирование этноса происходит как сложение определенного языка на определенной территории, поэтому автохтонным (коренным) является этнос, язык которого сложился на данной территории. При этом на одной и той же территории могут жить несколько автохтонных (коренных) народов.

Но этнос объединен самоназванием и в основном фольклорными формами духовной культуры, которая, однако, включается в духовную культуру страны. Поэтому частная культура народа в пределах страны представляет собой этнический модус общенациональной культуры. Характеризуется этнос также особенностями физического строения своих представителей, которые связаны с культурными представлениями, определяющими брачные предпочтения и семейное воспитание, то есть физической культурой.

Землячество – некомпактно живущая на территории страны группа выходцев из другой страны с этническим и культурным самосознанием, характеризуется наличием духовной культуры. Поскольку духовная культура осваивается через образование и обычно связана с особым языком или модификацией общего языка, она является относительно закрытой для других группировок. Эта закрытость духовной культуры и формирует определенный тип мировоззрения – ксенофобию (и противоположная ей этнофобия).

Анклав – компактно живущая и занимающая определенную территорию группа выходцев из другой страны с этническим самосознанием, характеризуется наличием материальной культуры. Поскольку анклав как население одной страны, компактно проживающее на территории другой, в отношении к культуре страны проживания не характеризуется единством форм духовной и физической культуры, основной политической идеей анклава является сепаратизм.

Поколение – совокупность жителей страны близкого возраста, характеризуется общностью физической культуры. Каждое новое поколение как культурное единство находится в отношении к другим (предшествующему, «отцам», и последующему, «детям»), поколениям. Каждое новое поколение образует в первую очередь коммуникативное единство сверстников, для которого характерны новации в области речи. Поколение становится социальной группой, поскольку оно освоило безусловно необходимые исходные нормы культуры, которые делают человека человеком: язык и знаковые системы, непосредственно связанные с ним, но вырастая, новое поколение стремится к самостоятельной деятельности.

Конфликтная ситуация, которая складывается между поколениями, и состоит в том, что молодежь требует для себя самостоятельности действий и, стало быть, возможности распоряжаться материальными ценностями, а старшее поколение требует от молодежи, чтобы она овладела культурой, которая обеспечивает правильность деятельности.

Профессии - общественные группировки по содержанию образования и рода деятельности. Профессиональные группировки объединены образовательной подготовкой (то есть специальной физической культурой, в состав которой входят и приемы умственного труда).

Классы – общественные группировки по их положению в системе общественного производства, по роли в общественной организации труда и по характеру распределения общественного богатства. Классы, очевидно, имеют характерные черты культуры, как крестьянство, буржуазия, помещики, промышленные рабочие.

Сословия – общественные группировки по праву на определенные виды публичное речи и связанные с ними общественно значимые решения, то есть на участие в различных формах общественного управления. Такое право может быть закреплено законом или обычаем, но оно всегда реально. Члены сословий, особенно высших, могут рекрутироваться различным образом: по происхождению, по уровню образования, по преданности определенной идеологии, но содержание культуры любого сословия, в первую очередь, нормы ведения речи. Член определенного сословия обязан говорить об определенных предметах определенным образом. Так, в дореволюционной России к высшим сословиям принадлежали дворянство, духовенство, купечество, и для каждой из этих группировок была выделена сфера принятия общественно значимых решений. В этом смысле помещики как классовая группировка отличалось от дворянства как группировки сословной: дворяне могли не быть помещиками, но при этом сохраняли определенные культурные и правовые черты чисто сословного характера. После Октябрьской революции место высшего сословия заняла Коммунистическая партия, члены которой отличались от остальных граждан в первую очередь правом на совещательную речь в пределах партийных организаций, к которым они принадлежали и которые распределялись по производственно-территориальному принципу и имели контрольно-организационные функции. К сословию могут принадлежать представители различных классов, этносов, профессий, хотя такие сочетания профессионально-, этнически-, классово-сословной принадлежности в различных обществах и культурах могут ограничиваться.

Маргинальные группы, например, уголовный мир и близкие к нему слои населения. В маргинальных группах, как в уголовном мире, существуют свои культурные формы в виде этики, обычного права, фольклора, в которых выражается характерное для них мировоззрение. В принципе маргинальным группам свойственно отрицание ценностей культуры общества, которое проявляется в активной, как у уголовников, или, как у бомжей, в пассивной форме, отчего они и определяются в качестве маргинальных.

По мысли Ю.В. Рождественского, каждый из перечисленных типов культурных группировок[46] общества отличается от других наличием определенных аспектов культуры, физической, духовной и материальной, которые существуют и развиваются как присущие данной группе, а также определенными «культурными устремлениями», то есть преимущественными установками развития культуры - отбором, присвоением, ассимиляцией.

Отбор предполагает, что реконструируются прецеденты и правила культуры, которые представляются актуальными, а из всей массы фактов текущей деятельности отбираются и видоизменяются новые образцы и нормы (мода).

Присвоение означает сбор, хранение, систематизацию и кодификацию фактов культуры. В результате этой деятельности изменяется ценность отобранных и собранных фактов культуры. Они приобретают новое (в том числе и новое экономическое) качество. Например, стоимость книги или картины при первом издании или при первой покупке картины может быть невелика. Но по мере использования произведения и последующих перепродаж его ценность может возрастать, что и отражается в нормах авторского права.

Ассимиляция означает приведение людей к культуре через образование, просвещение, воспитание дома и через следование традиции»[47].

Такое предположение представляется не вполне верным. В культуру, например, этноса входит весь комплекс фольклорных форм – поверья и обычаи, обряд, речевой этикет, но также костюм, утварь, значительная часть архитектуры, не говоря уже о физической культуре. При этом хранение и трансляция этих культурных форм, естественно, остается в распоряжении данного этноса. В обществах, живущих в условиях дописьменной культуры, такая общая собственность, как культовые сооружения, иногда скот, как у масаев, – обычное явление. Равным образом существует духовная культура, свойственная профессиям, как некоторые специфические цеховые культы, технические знания, этические нормы не только в Средние века в Западной Европе, но и в наше время – этика военных, ученых и т.д. В любой из перечисленных групп нетрудно обнаружить специфические формы духовной, материальной и физической культуры, а сами группы будут различаться, скорее, функциями и содержанием культурных форм, чем их наличием или отсутствием.

Но поскольку современная аудитория обычно включает представителей различных культурных группировок, учет особенностей частных вариантов культуры и их сочетаний необходим.

Культурное состояние аудитории имеет определяющее значение для постановки проблемы: уместность речи и вынесения проблемы для обсуждения зависят от самосознания и идеологии аудитории. Характер аргументации и стиль речи строятся с обязательным учетом ценностей и интересов аудитории. В особенности это относится к критическим суждениям ритора в адрес той или иной политической или мировоззренческой идеи.

Поэтому даже совершенная на первый взгляд ораторская речь или публицистическая статья может оказаться неприемлемой для аудитории с точки зрения ее культурных установок и подвергнуться полемической критике, компрометации или умолчанию.

Кроме того, культурное состояние аудитории ограничивает круг проблем, в которых она способна вынести компетентное решение, что представляет даже еще большую опасность для ритора: некомпетентные сторонники и приверженцы могут оказаться более опасным и обременительным грузом для политика или моралиста, чем компетентные оппоненты.

От фактуры речи зависят объем и степень слитности аудитории. В зависимости от речевой фактуры (устной, письменной, печатной, электронной, компьютерных сетей) аудитории подразделяются на сосредоточенные (ораторские) и рассредоточенные (аудитории письменной, печатной речи и массовой коммуникации).

Сосредоточенные аудитории подразделяются на малые, средние и большие.

К малым относятся аудитории, в которых возможен непосредственный диалог. Особенности работы в малых аудиториях состоят в том, что каждый участник общения легко включается в речь. Поэтому малые аудитории используются для продолженной речи – обучения, собеседований, совещаний. Конкретные решения принимаются обыкновенно в малых аудиториях.

К средним относятся аудитории, в которых ритор может использовать ораторский речевой регистр, создающий границу между ним и слушающими. Для оратора средняя аудитория наиболее благоприятна, потому что легко обозрима, не требует максимального использования ресурсов голоса и тем самым допускает маневр темпом и громкостью речи, интонацией, взглядом и жестом. Непосредственный диалог в средних аудиториях затруднен, поэтому для организации диалогической речи они членятся на группы по несколько человек.

Средние аудитории, как и малые, предпочтительны как для продолженных видов речи – преподавания, проповеди, политической пропаганды, в которых сочетаются монолог и диалог, так и для оратории, то есть однократной неповторяющейся речи.

К большим относятся аудитории до нескольких сот и даже тысяч человек. Верхний предел больших аудиторий определяется обозримостью и досягаемостью голоса или усилителей звука при непосредственном контакте говорящего с публикой.

Возможности ораторской речи в больших аудиториях ограничены, поскольку сильное напряжение голоса, как и использование электронной аппаратуры, стесняет маневр громкостью звука, темпом речи и интонацией, а видно ритора плохо. Диалогическая речь и сложная аргументация в больших аудиториях невозможны.

Большие аудитории слабо организованы и подвержены коллективной эмоции. Поэтому выступление перед ними требует в основном личной энергии, мощного голоса и умения сообщить в простой образной форме то, что публике хорошо известно и по поводу чего она готова выразить всеобщее мнение возгласами одобрения или порицания.

Рассредоточенная аудитория представляет собой среду общения, которая образуется в основном средствами печатной речи или радиотелевизионной передачи информации. Для таких аудиторий характерны получение сообщений поодиночке или малыми группами и иерархическая организация, создаваемая различными видами устной и письменной речи.

Работа с рассредоточенными аудиториями предполагает специальную сеть речевых отношений и разделение труда речедеятелей: для книгоиздания нужны автор, издатель, книготорговец, распространители и т. д. Кроме того, использование письменной и печатной речи возможно только в специально подготовленной и обученной читательской среде.

Письменная или печатная речь сопряжена с устной, а качества устной публичной речи в условиях письменного общения изменяются, так как возникает необходимость в ее периодическом продолжении. Видами такой устной речи, вводящей письменные произведения, являются педагогическая речь, проповедь, различные виды устной пропаганды. Поэтому ритор, которому приходится работать с рассредоточенной аудиторией, а следовательно, сочинять статьи, брошюры или книги, должен учитывать степень ее подготовленности. И вместе с тем, писатель и журналист должны уметь читать публичные лекции, вести занятия, беседы, дискуссии.

Массовая аудитория представляет собой многомиллионную слабо организованную и неустойчивую среду общения, которая создается системой средств массовой информации. Границы массовой аудитории подвижны и могут совпадать с ареалом распространения национального, межнационального или мирового языка. Современная массовая аудитория расширяется в мировых масштабах и становится глобальной; при этом обнаруживается тенденция ее превращения в англоязычную с использованием других языков в качестве своеобразных переводных эквивалентов английского.

Массовая аудитория охватывается информационными источниками разных уровней от глобальных в виде международных телерадиовещательных корпораций и информационных сетей (Интернет) до региональных и локальных в виде национальных и местных телекомпаний, газет, информационных сетей, рекламных агентств и т.п.

Однородность и разнородность аудитории

Однородными являются аудитории, объединенные на основе общности мировоззрения; такая общность может быть конфессиональной, политической, профессиональной и т.п. Мировоззренческая общность аудитории предполагает обращение к значимым для нее идеям и цен­ностям, с которыми связывается содержание речи. Например, при обращении к ученым или студентам естественно будет связать тему речи с наукой, а при об­ращении к юристам – с правом.

Разнородными являются аудитории, объединенные на основе интересов или общности проблем. Для разнородных аудиторий характерны отсутствие единого мировоззрения и множественность подходов к предлагаемым решениям. Общими ценностями таких аудиторий оказываются правила ведения речи, принятые в культуре общества, а также признание прагматических, материальных ценностей как универсальных.

Преимущество однородной аудитории состоит в том, что ее реакция на аргументацию предсказуема, а недостаток – в том, что убеждения и интересы аудитории могут расходиться с убеждениями ритора, и его аргументация будет восприниматься негативно и отторгаться.

Конвенциональность аудитории

Поскольку решения часто принимаются разнородными аудиториями и сам по себе характер решения требует определенного соглашения о приемах и доказательности аргументации и специальной подготовки, некоторые аудитории формируются и институализируются на основе конвенции.

Конвенциональными являются аудитории, объединенные техническими правилами речи, которые рассматриваются как общепринятые. К конвенциональным аудиториям относится, например, судебная коллегия: существуют нормы доказательства и опровержения, на основе которых суд принимает решения, поэтому критика речи в суде исходит из установленных норм доказательности. Следует отметить, что юристы или ученые, в особенности естествоиспытатели, бывают склонны рассматривать такие конвенциональные нормы юридической или научной аргументации как универсальные и общеобязательные, что существенно осложняет задачи ритора.



[1] Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М., Изд-во Иностранной литературы. 1958. С.31.

[2] Дигесты Юстиниана. М., «Наука», 1984. С.33.

[3] Ораторы Греции. М., Изд-во «Художественная литература», 1985. С.27-31.

[4] Лосев А.Ф. Диалектика мифа. М., «Мысль», 2001. С.41.

[5] Святитель Григорий Богослов. Первое обличительное слово на царя Юлиана. – Творения. Том первый. М., «Сибирская благозвонница», 2007. С.103.

[6] Лосев А.Ф. Комментарий к диалогу «Парменид». Платон Сочинения. Т.2. М., «Мысль», 1970. С.588.

[7] Русские судебные ораторы в известных уголовных процессах. Т. VI. М., 1902. С. 398-399.

[8] Лат. горе одинокому. (Эккл, IV, 10.

[9] Франсуа Рабле. Гаргантюа и Пантагрюэль. Пер. с французского Н. Любимова. – М., Государственное издательство художественной литературы, 1961. С.286-289.

[10] См. Белнап, Т. Стил Логитка вопросов и ответов. Пер. с английсого. М., «Прогресс», 1981.

[11] Урусов А.И. Дело Савицкого и Галкина. В кн.: Урусов А.И. Первососздатель русской защиты. Тула, изд-во «Автограф», 2001. С. 204-208.

[12] Протоиерей. В. Зеньковский. Апологетика. Рига,1992, с.46-48.

[13] Кант И. Единственно возможное доказательство бытия Бога. Соч. в 6 томах. Т.1, М., 1963, с. 391- 510; Критика чистого разума. Т.3., с.511-551; Метафизика нравов. Т. 4(2), с.431-437; Критика способности суждения. Т.5, с. 462-514; Какие действительные успехи сделала метафизика в Германии со времен Лейбница и Вольфа. Т. 6, с.228-239; и др.

[14] Аристотель. Метафизика. Соч., т.1, с.302-319.

[15] Св. Григорий Богослов. Слово 28, о богословии второе. Собр. творений. Т.1, Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 1994, с.394 и далее.

[16] Св. Григорий Богослов. Там же, с. 394.

[17] Декарт Р. Начала философии. Избр. произв. М., 1950, с.431-433.

[18] Там же, с.439.

[19] Кант И. Критика чистого разума. Там же, с.521.

[20] Кант И. Там же, с.522-523.

[21] «Бог не может существовать только в разуме, так как Он есть максимально возможный объект мысли, если Он не существует, то Он меньше некоторого другого существующего объекта мысли, который в таком случае и должен быть наибольшим, но поскольку любой из других мыслимых объектов не является наибольшим, то существует именно Бог».

[22] Уильям Оккам. Избранное. М, УРСС, 2002. С. 4-5. Здесь и далее наряду с переводом А.В. Аполлнова дается перевод, отличный от перевода в цитируемом издании Оккама, вполне точном по смыслу, но упускающем более современную специфику таких, например, терминов, как “понятие”, “ часть речи”, “слово”. Так, Оккам употребляет не слово “verbum”, но слово “vox”, то есть имеет в виду “звуковую оболочку слова”, что в некоторых случаях целесообразно подчеркнуть.

[23] Уильям Оккам. Там же. С.30.

[24] Уильям Оккам. Там же. С.30-31.

[25] Уильям Оккам. Там же. С.33.

[26] Уильям Оккам. Там же. С.33.

[27] Уильям Оккам. Там же. С.33-34.

[28] Уильям Оккам . Там же. С.191.

[29] См. весьма произвольную классификацию знаков И. Кантом: Антропология с дидактической точки зрения. Соч., Т. 6, с.430, где знаки языков науки относятся к разряду условных.

[30] Лейбниц Г. «Новые опыты о человеческом разуме». Соч. Т.2, М.,1983, с.448.

[31] Декарт Р. Рассуждение о методе. Там же, с. 260-261.

[32] Лейбниц Г. Есть совершеннейшее существо. Соч. в 4-х томах. Т.4, с.116-117.

[33] Лейбниц Г. Замечания к общей части Декартовых начал... Т. 3, с.178.

[34] Ср. Лосев А.Ф. Диалектика мифа. М, «Мысль»,2001. С.229-23.1

[35] Льюис К.С. Любовь. Страдание. Надежда. М., 1992, с.282.

[36] Протоиерей. В. Зеньковский. Апологетика. С.46.

[37] Фома Аквинский. Сумма теологии. Киев-Москва,2002. С.20-27.

[38] Блаженный Дунс Скотт. Избранное. М., Издательство францисканцев,2001. С.167-191.

[39] Уильям Оккам. Там же. сю152 и далее.

[40] Карабчевский Н.П. Речь в защиту А.К. Шишкина. – Около правосудия: Статьи, речи, очерки. Тула, Изд-во «Автограф», 2001. С.260-270.

[41] Андреевский С.А. Дело Наумова. – Избранные труды и речи. Тула, Автограф, 2000. С 233-238.

[42] Здесь и в дальнейшем вопросы культуры и культурных конфликтов излагаются на основе работ: Рождественский Ю.В. Введение в культуроведение. М., 1996; Принципы современной риторики. М., 1999.

[43] Рождественский Ю.В. Принципы современной риторики. М., 1999. С. 33.

[44] Трубецкой Н. С. Вавилонская башня и смешение языков. - История. Культура. Язык. М., «Прогресс». 1995. С. 327-338.

[45] Волков А.А. Грамматология. М., Изд-во Московского университета, 1982. С. 24-32.

[46] Ю.В. Рождественский не включает классы и сословия в состав культурных группировок.

[47] Рождественский Ю.В. Принципы современной риторики. С. 25.


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру