Достоевский и Шиллер. Часть I

Красота «поэтическая»

Достоевский постоянно подчеркивал роль Шиллера для культурного формирования всего своего поколения: “Известны ли Шиллер и Гете во Франции? — лишь “нескольким ученым, нескольким серьезным поэтам и литераторам”. В России — не то. “Шиллер, действительно, вошел в плоть и кровь русского общества, особенно в прошедшем и в запрошедшем поколении. Мы воспитались на нем, он нам родной и во многом отразился на нашем развитии. Шекспир тоже. Даже Гете известен у нас несравненно более, чем в Германии.” — “Книжность и грамотность”, 1861. (19; 17). И через пятнадцать лет Достоевский повторит то же, с новыми красноречивыми подробностями: «Шекспир, Байрон, Вальтер Скотт, Диккенс - роднее и понятнее русским, чем, например, немцам <...> Французский конвент 93 года, посылая патент на право гражданства au poête allemand Schiller, l'ami de l'humanité, хоть и сделал тем прекрасный, величавый и пророческий поступок, но и не подозревал, что на другом краю Европы, в варварской России, этот же Шиллер гораздо национальнее и гораздо роднее варварам русским, чем не только в то время - во Франции, но даже и потом, во всё наше столетие, в котором Шиллера, гражданина французского и l'ami de l'humanité, знали во Франции лишь профессора словесности, да и то не все, да и то чуть-чуть. А у нас он, вместе с Жуковским, в душу русскую всосался, клеймо в ней оставил, почти период в истории нашего развития обозначил» («Дневник писателя» за 1876, июнь, «Смерть Жорж Занда»).

Для поколения 30-х-40-х годов Шиллер выступал прежде всего как революционный гуманист и эстетический идеалист. Поэтому выводя в «Бесах» пародийный образ либерала 40-х годов в лице Степана Трофимовича Верховенского, Достоевский всячески подчеркивает в нем шиллеровский идеализм, прекраснодушие и веру в красоту как смысл существования человечества. По данному образу вообще можно очень наглядно проследить диалог Достоевского с Шиллером, диалектику их притяжений и отталкиваний. Несмотря на то что Верховенский изображен сатирически и показан как «прародитель» всероссийского беснования, Достоевский дает ему просветление и приобщение к Богу перед смертью.

Начиная с самого раннего детства, когда десятилетний Достоевский впервые побывал на представлении «Разбойников» до самых последних лет творчества влияние Шиллера на Достоевского сохранялось и неуклонно возрастало, о чем свидетельствует обилие шиллеровских мотивов в «Братьях Карамазовых» и строки из «Объяснительного слова по поводу печатаемой ниже речи о Пушкине» («Дневник писателя» за 1880 г.), ставит Шиллера в ряд «величайших художественных мировых гениев», наравне с Шекспиром и Сервантесом. С юношеских лет все существо Достоевского было проникнуто идеалами всечеловеческой любви и политической свободы, на которые его вдохновил Шиллер.

Ни каком ином писателе юный Федор не писал брату Михаилу таких эмоциональных строк, где восхищение неразрывно связано со страданием:

«Ты писал ко мне, брат, что я не читал Шиллера. Ошибаешься, брат! Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им; и я думаю, что ничего более кстати не сделала судьба в моей жизни, как дала мне узнать великого поэта в такую эпоху моей жизни, никогда бы я не мог его так, как тогда. Читая с ним Шиллера, я поверял над ним и благородного, пламенного Дон Карлоса, и маркиза Позу, и Мортимера. Эта дружба так много принесла мне и горя и наслаждения! Теперь я вечно буду молчать об этом; имя же Шиллера стало мне родным, каким-то волшебным звуком, вызывающим столько мечтаний; они горьки, брат; вот почему я ничего не говорил тобою о Шиллере, о впечатлениях, им произведенных: мне больно, когда услышу хоть имя Шиллера». (М.М. Достоевскому , 1 янв 1840 г - 28 I; 69-71[i]).

Речь идет о первой юношеской романтической дружбе Достоевского с Иваном Бережецким, с которым они вместе проводили часы за чтением Шиллера. Определенным образом эта дружба положила начало тому внутреннему духовному родству с Шиллером, которое писатель будет затем ощущать на протяжение всего своего жизненного и творческого пути. Одним из первых юношеских замыслов Достоевского было: написать свои “Бориса Годунова” и “Марию Стюарт” — «не как у Шиллера».

Достоевский внимательно читал “Письма о Дон Карлосе” Шиллера и его юношеские “Философские письма. В письме брату от 30 сент. 1844 года Достоевский говорит ему о необходимости перевести теоретические работы Шиллера, выпустив свой русский перевод «Дон Карлоса» с приложением «Писем о Дон Карлосе», а далее приступить к переводу статьи «О наивной и сентиментальной поэзии». Все данные теоретические работы, как мы увидим далее, оказали прямое влияние на эстетику и философию писателя.

В частности, в «Философских письмах» в переписке двух юных друзей раскрывается драма человеческого сознания, усомнившегося в вере и затем настойчиво пытающегося выстроить новую теодицею («Теософия Юлиуса») – доказать существование Бога и бессмертия. В понимании Юлиуса, это единственно может придать осмысленность как его личному бытию, так и мирозданию в целом. Логические аргументы в «теософии Юлиуса» опираются на непосредственные чувства отдельно взятой души, герой сознает сам их неизбежную субъективность, но настаивает на общности и непреложности своих переживаний для всего человечества. Сосуществование в душе надежды и скепсиса, страстная жажда веры вопреки неотступным доводам холодного разума – все это станет проблематикой романов «пятикнижия» Достоевского. Как Юлиус воспевает хвалу Богу, уже мучаясь томительным сомнением (которое заронил в его душу оппонент - Рафаэль), так и Иван Карамазов, бунтуя против Бога и мировой гармонии, слагает поэму о Великом инквизиторе, которая оказывается, по словам Алеши, «хвалой Иисусу, а не хулой...». Тематика и психологизм «пятикнижия» вырастает, таким образом, как из зерна, из шиллеровских «Философских писем».

По мнению А. Лингстад, в литературном воздействии Шиллера на Достоевского можно выделить три большие фазы: пылкое восхищение (докаторжное творчество), пародия и сатира (60-е годы), творческая ассимиляция («Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы»)[ii].

К Шиллеру восходит одно из программных философских утверждений Достоевского о том, что «мир спасет красота», прозвучавшее в романе «Идиот». Шиллер развивал эту мысль в «Письмах об эстетическом воспитании человека», намечая идеалистическую программу совершенствования рода человеческого воздействием искусства, преображающей силой красоты, без чего ему казались «несвоевременными» и «химеричными» какие бы то ни было общественные преобразования. «Красоту нужно понять как необходимое условие существа человечества»[iii] – решительно постулирует он. «Надо восстановить утраченную гармонию личности и общества, образцы которой дает нам античность, уничтожить «разделение внутри человека», вернуть его первоначальную целостность. Выполнить эту миссию призвано, по Шиллеру, искусство. Только искусство, утверждает Шиллер, способно привести человека и человечество к счастливому «нравственному состоянию» без подавления его физической природы, так как сама красота — пример сосуществования этих двух начал. Наблюдая жизнь, запечатленную в произведении искусства, человек участвует в ней, но без личной заинтересованности, бескорыстно, приобретая опыт объективного отношения к явлениям. Не прибегая к насилию, к подавлению естественных наклонностей человека, а напротив, содействуя расцвету всех его духовных сил, искусство воспитывает гражданина, подготавливает его к практической жизни. Таково утверждаемое Шиллером великое формирующее воздействие искусства»[iv]. Созерцая красоту в искусстве, человек приближается к пониманию собственной, вложенной в него замыслом Творца: «Всякое воспринимаемое мною совершенство становится моею собственностью; оно доставляет мне радость, потому что оно мне свойственно, я стремлюсь к нему, потому что люблю самого себя»[v].

Из веры Шиллера в преображающую силу искусства во многом происходит очень личный и характерный для Достоевского мотив одинокого мечтательства: петербургский тип мечтателя у Гоголя Достоевский углубляет несколькими «шиллеровскими» чертами: чтение шедевров полностью изменяет характер героя, отучая его, с одной стороны, от «живой жизни» и превращая в «книжного» человека, а с другой стороны, делая из него мыслителя и поэта, способного испытывать высшее счастье, какое только доступно душе, при воспарении в сферы духа и красоты. Период мечтаний, помимо героев ранних произведений («Белые ночи»), переживают практически все герои-идеологи «пятикнижия». Достоевский прямо связывает «мечтательство» с именем Шиллера в своих «Петербургских сновидениях в стихах и прозе», повествователь которых имеет много автобиографических черт:

«И чего я не перемечтал в моем юношестве, чего не пережил всем сердцем, всей душою моей в золотых и воспаленных грезах, точно от опиума. Не было минут в моей жизни полнее, святее и чище. Я до того замечтался, что проглядел всю мою молодость, и когда судьба вдруг толкнула меня в чиновники, я... я... служил примерно, но только что кончу, бывало, служебные часы, бегу к себе на чердак, надеваю свой дырявый халат, развертываю Шиллера и мечтаю, и упиваюсь, и страдаю такими болями, которые слаще всех наслаждений в мире, и люблю, и люблю... и в Швейцарию хочу бежать, и в Италию, и воображаю перед собой Елисавету, Луизу, Амалию. А настоящую Амалию я тоже проглядел; она жила со мной, под боком, тут же за ширмами. <...> Амалия была старшая, звали ее, впрочем, не Амалией, а Надей, ну да пусть она так и останется для меня навеки Амалией. И сколько мы романов перечитали вместе. Я ей давал книги Вальтер Скотта и Шиллера; я записывался в библиотеке у Смирдина, но сапогов себе не покупал, а замазывал дырочки чернилами; мы прочли с ней вместе историю Клары Мовбрай и... расчувствовались так, что я теперь еще не могу вспомнить тех вечеров без нервного сотрясения. <...> Теперь я с мучением вспоминаю про все это, несмотря на то, что женись я на Амалии, я бы, верно, был несчастлив! Куда бы делся тогда Шиллер, свобода, ячменный кофе, и сладкие слезы, и грезы, и путешествие мое на луну... Ведь я потом ездил на луну, господа» (19; 70-71).

И Шиллер, и Достоевский видят красоту не только в сфере искусства. Последнее является лишь важнейшим посредником между человеком и красотой как божественным началом. Согласно Шиллеру, красота дает человеку свободу, ибо она действует на него вне физической необходимости. Секрет ее воздействия заключен в самой ее природе, способной возвысить физическую необходимость до моральной. «Что справедливо там применительно к нравственному опыту, то в еще большей мере справедливо применительно к красоте. Все ее волшебство покоится на тайне, и сущность ее исчезает вместе с необходимою связью элементов». Так Шиллер постулирует загадочность красоты, о чем будет также говорить Мышкин в «Идиоте»: «Красоту трудно судить; я еще не приготовился. Красота – загадка». У Достоевского, как и Шиллера, речь идет о возвращении в людские души — под облагораживающим воздействием красоты – утраченной гармонии, что должно привести в конечном итоге к наступлению нового «золотого века».

Шиллер пишет, что эстетическая куль­тура пробуждает «энергию характера», которая «представляется наиболее действительной пружи­ной всего великого и прекрасного в человеке, и она не может быть заменена никаким другим преимуществом, как бы велико оно ни было»[vi]. Также в «философских письмах» Шиллер пишет: «Созерцание прекрасного, истинного, превосходного есть мгновенное усвоение этих качеств. Мы сами вступаем в то состояние, которое мы воспринимаем. Мы становимся обладателями добродетели, виновниками поступка, обладателями истины и блаженства в ту минуту, когда мы о них думаем». «… ощущая чужое состояние, мы сами впадаемъ въ него, что въ тот момент, когда мы вызываем в себе представление о совершенстве, оно становится нашим, что удовольствие, которое мы находимъ в истине, красоте и добродетели, разрешается в конце концов в сознание собственного облагораживания, собственного обогащения»[vii].

При этом у Шиллера акцент делается прежде всего на социальной роли искусства, призванного способствовать построению совершенного общественного устройства через восстановление красотою (эстетическим воспитанием) былой человеческой «целостности», утраченной людьми со времен античности, вследствие все возрастающей роли разделения труда и специализации. У Достоевского же мотив красоты приобретает религиозный оттенок, ибо идеалом красоты для него являлся Христос («Прекрасное есть идеал, а идеал ни наш, ни цивилизованной Европы ещё далеко не выработался. На свете есть одно только положительно прекрасное лицо – Христос, так что явление это безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное чудо" – как Достоевский писал в широко известном письме С.А. Ивановой от 1/13 янв. 1868 г., обозначая замысел своего романа (28, II; 251). Поэтому в «Идиоте» Мышкину, «положительно прекрасному человеку», придаются черты Христа.

Однако не стоит забывать, что утверждение «мир спасет красота» только приписывается в романе князю Мышкину, но ни разу не произносится им прямо[viii]. Тем осторожнее стоит приписывать его самому Достоевскому, заканчивающему роман трагически и не дающему положительного ответа на загадку о красоте, будь духовная красота Мышкина, которая в конце романа ставится сомнение, или красота Настасьи Филипповны приводящая к гибели ее саму и всех окружающих. Позднее в «Братьях Карамазовых» Достоевский напишет определеннее: «Красота – это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречья вместе живут. <...> Страшно много тайн!» – что означает вступление в прямую полемику с Шиллером, хотя именно в «Братьях Карамазовых» рецепция идей немецкого классика ощущается сильнее всего[ix].

Красоту как высший идеал, направляющий жизнь людей и придающий ему смысл, проповедует шиллерианец Степан Трофимович Верховенский в «Бесах», и в этом пункте Достоевский очевидно присоединяется к своему герою:

«Все недоумение лишь в том, что прекраснее: Шекспир или сапоги, Рафаэль или петролей?.. А я объявляю, что Шекспир и Рафаэль — выше освобождения крестьян, выше народности, выше социализма, выше юного поколения, выше химии, выше почти всего человечества, ибо они уже плод, настоящий плод всего человечества и, может быть, высший плод, какой только может быть! Форма красоты уже достигнутая, без достижения которой я, может, и жить-то не соглашусь... Да знаете ли..., что без англичанина еще можно прожить человечеству, без Германии можно, без русского человека слишком возможно, без науки можно, без хлеба можно, без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете! Вся тайна тут, вся история тут! Сама наука не простоит минуты без красоты...» (10; 373).

Шиллеровский идеализм и его же возвышенный пафос дружбы прочитываются в отношениях Степана Трофимовича с его учеником Ставрогиным, которого Верховенский воспитывает на идеалах красоты и «прекрасной души»: «Они бросались друг другу в объятия и плакали. <...> Степан Трофимович сумел дотронуться в сердце своего друга до глубочайших струн и вызвать в нем первое, еще неопределенное ощущение той вековечной, священной тоски, которую иная избранная душа, раз вкусив и познав, уже не променяет потом никогда на дешевое удовлетворение» (10; 35). Эти строки прямо пересекаются с описанием «шиллеровской» дружбы («братской любви, дружеской любви») с Бережецким в вышеприведенном письме самого Достоевского брату Михаилу и восходят, в частности, к описанию дружбы Рафаэля и Юлиуса в «Философских письмах» Шиллера. (Я пережил твои последние объятия. Печальный стук кареты, увозившей тебя, замолк наконец в моих ушах. <...> Под темной священной сенью этих буков предстал перед нами впервые смелый идеал нашей дружбы. Здесь впервые развернули мы родословное дерево наших душ, и Юлиус нашел в Рафаэле близкаго родственника. <...> Что ты со мной сделал, Рафаэль? Чем я стал в короткое время? Опасный великий человек! пусть бы я тебя или никогда не узнал, или никогда не терял! Поспеши назад, вернись на крыльях любви, или твое нежное насаждение погибнет» «В тот блаженный вечер — ты знаешь какой, — когда наши души впервые воспламенились, все твои великие ощущения стали моими, я присвоилъ себе, на основании моего вечнаго права собственности, только твое совершенство — ощущая больше гордости въ том, чтобы любить тебя, чем в том, чтобы быть любимым тобою…»[x]).

Тема же «вековечной, священной тоски» – одна из важнейших во всем творчестве писателя, и так же шиллеровская по происхождению. Это – мечта о восстановлении на Земле золотого века – и в то же время прямое развитие идеи красоты, получающей, таким образом, не только эстетический, но и религиозный смысл.



[i] Все цитаты из Достоевского даются по академическому полному собр. соч. Ф.М.Достоевского в 30-ти томах 1971-1990, с указанием в скобках тома и, через точку с запятой, страницы. В дальнейшем в цитатах везде полужирным шрифтом будут даны мои выделения (А.К.), а курсивом — выделения самого Достоевского.

[ii] Lyngstad, Alexandra H. Dostoevskij and Schiller: Mouton, 1975. Р. 110.

[iii] Шиллер Ф. Собр. соч. в 7 тт. Т. 6. С. 283.

[iv] Асмус В.Ф. // Ф. Шиллер. Собр. соч. в 7 тт. Т. 6. Комментарии. С. 758.

[v] Шиллер Ф. Философские письма // Собр. соч. в 4-х томах. Т. 4. Спб., 1902. С. 233.

[vi] Там же. С. 282

[vii] Шиллер Ф. Собр. соч. Спб., 1901-1902. Т. 4. С. 232, 233.

[viii] О проповеди красоты Мышкиным упоминает Ипполит, который, однако, и сам пересказывает с чужих слов: «Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет "красота"? Господа, - закричал он громко всем, - князь утверждает, что мир спасет красота! А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен. <...> Не краснейте, князь, мне вас жалко станет. Какая красота спасет мир? Мне это Коля пересказал...» (8; 317), – но князь ему ничего не отвечает.

[ix] Подробнее об эволюции взглядов Достоевского на проблему красоты см.: Зеньковский В.В. Проблема красоты в миросозерцании Достоевского // Русские эмигранты о Достоевском. Спб., 1994.

[x] Шиллер Ф. Собр. соч. Спб., 1901-1902. Т. 4. С. 228, 233.


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру