Брайдсхед обретенный…

Трие ми суть невозможная уразумети,

и четвертаго не вем: следа орла паряща

и пути змия по камени,

и стези корабля плывуща по морю,

и пути мужа в юности его.

Притчи Соломоновы, 30, 18-19.

«Церковные перегородки не доходят до небес». Это широкое распространенное изречение митрополита Платона (Городецкого), сказанное при встрече с инославными и вызвавшее возмущение К.П. Победоносцева, как нельзя больше подходит к великим произведениям литературы, если речь идет не о какой-то «надстройке», уравнивающей все религии перед Богом, не о догматах и канонах веры, а о художественном осмыслении духовного опыта.

За одним из великих английских писателей XX века — Ивлином Во (1903-1966) — прочно закрепилась характеристика, данная ему его биографом Сэлиной Хастингс — что он был одним из лучших стилистов английской прозы двадцатого векаи что в жизни он был чудовищем...

И о главном произведении его жизни — романе «Возвращение в Брайдсхед» — суждения не менее противоречивые. В нем видят и ностальгию по «старой доброй Англии», и тяготение к высшей аристократии, к которой писатель хоть и не принадлежал, но тесно с ней общался, и апологию католицизма, связанную с тем, что автор в 1930 г. принял католичество.

Сам Ивлин Во однажды сказал своему не менее знаменитому коллеге, современнику и ровеснику Джорджу Оруэллу: «Вы не можете понять мира, ибо, будучи неверующим, не видите девяти десятых бытия».

Попробуем же взглянуть на этот удивительный роман глазами верующего человека и поделиться своими впечатлениями.

О чем это произведение? Ответ очевиден: о вере. Нет, это не апология католицизма. Конкретная конфессия здесь — лишь только воплощение общей идеи «тесного пути», ведущего в Царство Божие, Которое, разумеется, не от мира сего.

Это роман о пути к вере и о пути в вере — тяжком, мучительном, связанном с падениями, утратами, разочарованиями. Причем, именно о пути. Ибо, как сказка кончается, а жизнь только начинается на эпизоде свадьбы, так и путь в вере не кончается, а только начинается с обращением…

Пожалуй, ни один из героев — ни главных, ни второстепенных — не оказывается непричастным к этой проблеме. Богатейшая палитра многообразных оттенков — от истовой и искренней веры одних до явного или подспудного богоборчества других — создает яркое, несколько импрессионистское полотно романа.

Главный герой, Чарльз Райдер, поначалу именующий себя «сознательным агностиком», во время Второй мировой войны случайно попадает вместе со своей воинской частью в старинное поместье Брайдсхед, с которым была тесно связана его жизнь долгие годы.

Армия, в которую он пошел в начале войны, была последним звеном в цепи его разочарований. До этого были семья, любовь, призвание художника. Теперь же он говорит: «Умерла любовь между мною и армией … в возрасте тридцати девяти лет я почувствовал себя стариком. Я стал уставать к вечеру, и мне было лень выходить в город… А за час до побудки уже не спал и находился в самом дурном расположении духа».

И вот Брайдсхед порождает длинную цепь воспоминаний…

Чарльз вспоминает своего университетского друга, лорда Себастьяна Флайта. Именно благодаря ему и знакомится главный герой с обитателями Брайдсхеда: сестрами Себастьяна Джулией и Корделией, братом Брайди, матерью — леди Марчмейн, а потом и с отцом, лордом Марчмейном, и другими обитателями дома и знакомыми семьи.

«В те времена вера Себастьяна была для меня тайной, но разгадывать ее меня не тянуло. Сам я был чужд религии. В раннем детстве меня водили в церковь по воскресеньям… Никто никогда не предлагал мне молиться. … Часто, едва ли не каждый день с начала нашего знакомства какое-нибудь случайное слово в разговоре напоминало мне, что Себастьян — католик, но я относился к этому, как к чудачеству вроде его плюшевого мишки. … Себастьян вдруг удивил меня, со вздохом сказав:

— О господи, как трудно быть католиком.

— Разве это для вас имеет значение?

— Конечно. Постоянно.

— Вот не замечал. Вы что же, боретесь с соблазнами? По-моему, вы не добродетельнее меня.

— Я гораздо, гораздо порочнее вас, — с негодованием возразил Себастьян.

— Вас, наверно, заставляют верить во всякую чепуху.

— А точно ли это все чепуха? Мне иногда она кажется до жути разумной.

— Но дорогой Себастьян, не можете же вы всерьез верить во все это?

— Во что?

— Ну, вот в Рождество, и звезду, и волхвов, и быка с ослом.

— Нет, отчего же, я верю. По-моему, это красиво.

— Но нельзя же верить во что-то просто потому, что это красиво.

— Но я именно так и верю.

— Ну хорошо, — сказал я, — если вы способны верить во все это и не стремитесь быть добродетельным, в чем же тогда трудность быть католиком?

— Раз вы не понимаете, то, значит, и не поймете».

Юный Себастьян, при таком отношении к вере, тем не менее по-своему бунтует против религиозного духа семьи, поддерживаемого строгой матерью. Сначала он прячется в запоздалый инфантилизм, таскает всюду за собой огромного плюшевого мишку, но постепенно протест приобретает более трагическую форму — он начинает бесповоротно спиваться…

Сам Себастьян так описывает отношение членов семьи к вере: «У нас семья религиозно не однородная. Брайдсхед и Корделия — оба истые католики; он несчастен, она весела как птица; мы с Джулией полуязычники; я счастлив, Джулия, по-моему, нет; мама считается в обществе святой, папа отлучен от церкви, были ли он или она когда-либо счастливы, Бог знает. И вообще, как ни посмотри, к счастью все это имеет весьма отдаленное касательство, а мне только его и нужно...»

Судьба старшего брата, Брайди, которого все считают верным католиком, остается как бы на периферии романа, его путь в вере на первый взгляд кажется вполне прямым, но и в его жизни главная линия — обретение себя в вере и веры в себе:

«— Странная личность мой брат,— сказал Себастьян.

— Кажется вполне нормальным человеком.

— Да, но это только кажется. В сущности, он самый безумный из нас всех, просто по нему не заметно. А внутри он весь перекручен. Вы знаете, что он хотел стать священником?

— Откуда мне знать?

— Я думаю, у него это и теперь не прошло. Он чуть не стал иезуитом, когда только вышел из Стонихерста. Для мамы это был страшный удар. Отговаривать его она, понятно, не могла но это был ей просто нож острый. Что сказали бы люди — старший сын, и вдруг... Другое дело, если бы это был я. А бедному отцу каково? Он и без того настрадался от церкви. Ужасные это были дни — монахи и монсеньеры рыскали по комнатам, точно мыши, а Брайдсхед сидел хмурый и твердил про Божью волю. Понимаете, он тяжелее всех нас переживал переезд отца за границу, по правде сказать, гораздо тяжелее, чем мама. В конце концов его уговорили поступить в Оксфорд и за три года все хорошенько обдумать. И теперь он в нерешительности. То говорит, что поступит в гвардию, то хочет в палату общин, то собирается жениться».

Сестра Себастьяна Джулия тоже бунтует — нелепое замужество, еще более нелепая измена мужу, наконец — «преступная» любовь к Чарльзу Райдеру…

Старый лорд Марчмейн, отец семейства, настолько страстно протестует против доминанты веры в жизни, исповедуемой леди Марчмейн, что оставляет семью, уезжает в Италию, где вступает в «преступную» с точки зрения «общества» связь с бывшей балериной Карой.

Но, тем не менее, раз соприкоснувшись с верой, человек, несмотря на все свои «бунты» и «протесты», обретает ту систему ценностей, которая позволяет ему трезво оценивать себя и свое место в мире, а подчас и мучительно переживать свое несоответствие идеалу: «Помните рассказ, который читала нам мама … Патер Браун сказал примерно так: «Я изловил его — вора — с помощью скрытого крючка и невидимой лесы, которая достаточно длинна, чтобы он мог зайти на край света, но все равно притянет его назад, стоит только дернуть за веревочку», — вспоминает как-то в разговоре с Чарльзом Корделия.

Именно этот «скрытый крючок» заставляет Джулию так болезненно реагировать на довольно бестактное замечание старшего брата по поводу ее связи с Чарльзом: «Он прав. Они все знают, Брайди и его вдова, для них все написано черным по белому, можно купить за один пенс на любой церковной паперти. … Называется одним коротким словом, одним плоским, убийственным словечком, которое покрывает целую жизнь. «Жить в грехе» — это не просто поступить дурно, как в тот раз, когда я уехала в Америку: поступить дурно, знать, что это дурно, перестать поступать дурно, забыть об этом. Нет, речь о другом ... «Жить в грехе», всегда со своим грехом, постоянным, неизменным, как тщательно ухоженный, огражденный от мира идиот-ребенок. <…> Мама, которая несет в церковь мой грех, сгибается под ним и под черной кружевной вуалью; выходит с ним на лондонские улицы рано-рано, когда еще не дымят трубы; спешит с ним по безлюдным тротуарам… мама, которая принимает смерть за мой грех, пожиравший ее безжалостнее ее собственной смертельной болезни. Мама, принявшая за него смерть; Христос, принявший за него смерть, прибитый за руки и за ноги гвоздями; Христос, висящий в детской над моей кроватью…»

И, хотя написанное «черным по белому», может быть, не охватывает всей полноты переживаний каждой метущейся личности, оно от этого не перестает быть непреложной истиной…

Именно это и заставляет Джулию расстаться с Чарльзом: «Я всегда была плохой. Может быть, опять буду жить плохо и опять понесу наказание. Но чем я хуже, тем больше моя нужда в Боге. Я не могу отказаться от надежды на Его милость. А было бы именно это — новая жизнь с тобой, без Него. Нам не дано видеть дальше, чем на шаг вперед. Но сегодня я увидела, что есть одна вещь, по-настоящему непростительная … и эту непростительную вещь я едва не совершила, но оказалась недостаточно плохой, чтобы ее совершить, это — сотворение иного добра, против Божьего. Почему, почему мне было дано это понять, а тебе — нет, Чарльз? Может быть, потому что мама, няня, Корделия, Себастьян и даже Брайди и миссис Маспрэтт поминают меня в своих молитвах? А может быть, это мой личный уговор с Богом, что, если я откажусь вот от этого, чего так хочу, потом, как бы плоха я ни была, Он под конец все же не отвернется от меня... Ну вот, теперь мы оба останемся одиноки, и мне никогда не добиться, чтобы ты понял».

Сам Чарльз так говорит об этом взаимном непонимании: «Она плакала и говорила, говорила и плакала и, выговорившись, замолчала. Я ничем не мог ей помочь; я был далеко; ладони мои на сребротканой ее тунике застыли от холода, глаза были сухи; она прильнула в темноте к моей груди, а моя душа была так же далеко от нее, как много лет назад, когда я раскуривал ей сигарету по пути со станции, или потом, когда, из сердца вон, она была где-то, а я жил долгие пустые годы в бывшем доме священника и в американских джунглях».

Но и Чарльз, и Джулия не совсем правы: именно теперь, когда неизбежность разрыва становится очевидной, присутствуя при напутствии отца Джулии, лорда Марчмейна — напутствии, против которого еще недавно и сам лорд, и Чарльз так страстно протестовали — главный герой как раз начал что-то понимать: «И тогда я тоже опустился на колени и стал молиться: «О Бог, если Ты есть, прости ему его грехи, если такая вещь, как грех, существует» … Внезапно я почувствовал, что всей душой хочу этого знака, пусть даже только из учтивости, пусть даже только ради женщины, которую я люблю и которая, я знал, в эту минуту, стоя впереди меня на коленях, молилась о знаке. Казалось, то была совсем пустячная просьба — всего лишь кивок в благодарность, взгляд узнавания в толпе. Я стал молиться еще проще: «Бог, прости его грехи. И пожалуйста, сделай так, чтобы он принял Твое прощение». Совсем пустячная просьба… Внезапно лорд Марчмейн зашевелился и медленно поднес руку ко лбу; у меня мелькнула мысль, что он почувствовал влагу елея и хочет его стереть. «О, Бог, — молился я, — не дай ему это сделать!» Но мой страх был напрасен: так же медленно рука опустилась на грудь, потом передвинулась к плечу, и лорд Марчмейн осенил себя знаком креста. И тогда я понял, что просьба моя была совсем не о пустяке, не о попутном кивке узнавания, и мне припомнились слова из далеких времен моего детства о завесе, которая разодралась в храме надвое сверху донизу».

И бывший бунтарь Себастьян, познав и всю глубину падения — запои, воровство не только у родных, но и у знакомых, даже не самых близких — и страшные утраты, прибивается в конце концов к одному из христианских монастырей в Северной Африке. Об этом рассказывает Корделия: «Мне кажется, я могу вам точно сказать, Чарльз. Я знала и других таких, как он, и верю, что они очень близки и милы богу. Он так и будет жить, наполовину среди братии, наполовину сам по себе, со своей неизменной метлой и связкой ключей. Старшие из святых отцов будут его любить, молодые послушники будут над ним подсмеиваться. И все будут знать о его запоях — примерно раз в месяц он будет куда-то пропадать на два-три дня, и они будут кивать и говорить с улыбкой: "Старина Себастьян снова закутил",— а вернувшись, встрепанный и понурый от стыда, будет несколько дней особенно горячо молиться. У него, наверно, появятся тайники в монастырском саду, где он будет держать бутылку и потихоньку к ней прикладываться. Всякий раз, когда понадобится сопровождать посетителей, говорящих по-английски, это будет поручаться ему, и гости будут им очарованы и станут расспрашивать о нем и, вероятно, услышат в ответ, что он из очень знатной у себя на родине семьи. Если он проживет долго, то станет для нескольких поколений миссионеров во всех концах земли незабываемым старым чудаком, связанным в их памяти со светлыми годами их ученья, и они будут поминать его в своих молитвах. У него разовьются свои маленькие ритуалы, свои привычки в общении с Богом; его можно будет увидеть в храме в самое неожиданное время и не застать там, когда собираются все. Потом в одно прекрасное утро его подберут у ворот умирающим и во время соборования только по глазам увидят, что он еще в сознании. И поверьте, это не самый скверный способ прожить жизнь.

Я вспомнил юношу с плюшевым мишкой под сенью цветущих каштанов и сказал:

— Да. Но это трудно было предвидеть. Я надеюсь, он не страдает?

— Думаю, что страдает. Кто может себе представить, какие страдания испытывает человек с таким увечьем, как у него,— лишенный собственного достоинства, лишенный воли? Невозможно быть святым, не страдая. У него это приняло такую форму… Я видела столько страданий за последние годы; и столько еще предстоит всем нам в самом близком будущем. Это — родник любви». И в этом ответе Корделии — весь ее собственный непростой религиозный опыт.

Еще при первой встрече она, тогда одиннадцатилетняя некрасивая толстая девочка, поразила главного героя своеобразием своих рассуждений:

«— Я люблю вино,— сказала Корделия.

— Согласно последнему отзыву святых сестер, моя сестра Корделия не только наихудшая из теперешних учениц школы, но также наихудшая изо всех учениц на памяти старейшей из монахинь.

— Потому что я не захотела стать enfant de Marie. Преподобная матушка сказала, что меня нельзя будет принять, если я не стану держать свою комнату в порядке, вот я и ответила, что я и не хочу даже и не верю, чтобы Пресвятой Деве было хоть сколечко интересно, ставлю я гимнастические туфли: слева от бальных или наоборот. Преподобная чуть не лопнула от злости».

Поистине «апостольская свобода», которой с детства отличалась вера Корделии, не вписывалась в строгие установления ни монастырской школы, ни собственно монастыря, пребывание в котором у Корделии также не сложилось. Она нашла свое призвание в деятельности сестры милосердия, а в начале войны к ней присоединилась и уставшая от метаний Джулия.

Еще в юности Корделия говорила Чарльзу Райдеру: «Я надеюсь, что у меня окажется призвание... Это значит, я смогу быть монахиней. Если вы не призваны, ничего все равно не получится, как бы вы ни хотели этого, а если призваны, вам никуда не деться, хотите или нет. Брайди думает, что призван, но ошибается. Раньше я думала, что Себастьян призван, но не хочет, а теперь не знаю».

Брайди, посвятив юность подготовке к священническому сану, но, однако, отдав себе отчет в отсутствии призвания, о котором в свое время говорила Корделия, вступает в довольно нелепый брак. Человек, казалось бы, с юности идущий путем праведным, оказывается на самом деле, несмотря на все свое благочестие, дальше всех от живой и теплой веры…

Есть в романе и герои, по внешности верующие, но, на самом деле, прикрывающие религиозной фразеологией не только душевную пустоту, но и прямое жульничество, одним существованием своим служащие соблазном для немощных в вере. Таков мистер Самграсс, доверенное лицо семьи, приставленный к Себастьяну, чтобы отвлечь его от тяжкого порока путешествием по святыням христианского Востока. Не уследив за своим подопечным, который с изощренной хитростью алкоголика сумел сбежать в самом начале путешествия, мистер Самграсс с чистой совестью продолжает путь один, удовлеворя свой научный интерес за счет леди Марчмейн.

«Понимаете, ему оно очень выгодно. Я не хочу сказать, что он ворует, нет. По-своему он довольно честен в денежных делах. Во всяком случае, он ведет такую неприятную книжицу, куда вносит все суммы, которые получает по аккредитивам, и все расходы, и в любой момент может предъявить ее маме и адвокатам. Но ему очень хотелось проехаться по всем этим местам, и благодаря мне он смог проделать путешествие с комфортом, а не ютиться бог знает где, как обычные университетские преподаватели. Единственной неприятной стороной было мое общество, но мы очень скоро это уладили», — описывает эту историю Себастьян.

Противоречива личность и самой леди Марчмейн: преданная вере, тонкая, обаятельная, она, тем не менее, в определенный период вызывает протест и чуть ли не ненависть у детей – Себастьяна и Джулии, и у их друга Чарльза недоверием к ним, чересчур настойчивой проповедью веры — словом, ограничением той свободы, которая необходима каждому человеку для самостоятельного выбора. Как всегда, самое мудрое суждение об этом исходит от тогда еще юной Корделии:

«Вы ее не любили. Мне иногда кажется, что, когда хотят ненавидеть Бога, ненавидят нашу маму.

— Я вас не понял, Корделия.

— Ну, видите ли, она была мученица, но не святая. Святую ведь нельзя ненавидеть, верно? Тем более Бога. Вот и выходит, когда хотят ненавидеть Бога и его святых праведников, ищут кого-нибудь похожего на самих себя, представляют себе, будто это Бог, и ненавидят».

Есть и персонаж, воплощающий в себе все греховные соблазны ХХ века — университетский знакомый Чарльза и Себастьяна, Энтони Бланш. «В возрасте пятнадцати лет он на пари переоделся девушкой и играл за большим столом в Жокейском клубе Буэнос-Айреса; он обедал с Прустом и Жидом, был в близких отношениях с Кокто и Дягилевым; Фербэнк дарил ему свои романы с пламенными посвящениями; он послужил причиной трех непримиримых фамильных ссор на Капри; занимался черной магией в Чефалу; лечился от наркомании в Калифорнии и от эдипова комплекса в Вене. Мы часто казались детьми в сравнении с Энтони — часто, но не всегда, ибо он был хвастуном и задирой,— а эти свойства мы успели изжить в наши праздные отроческие годы на стадионе и в классе; его пороки рождались не столько погоней за удовольствиями, сколько желанием поражать, и при виде его изысканных безобразий мне нередко вспоминался уличный мальчишка в Неаполе, с откровенно непристойными ужимками прыгавший перед изумленными английскими туристами».

Есть и еще один символ ХХ века — муж Джулии, Рекс Моттрем, успешный политический деятель, о котором сама Джулия, когда прошло первое безумное увлечение, говорит: «Отец Моубрей с первого взгляда разгадал о нем правду, на постижение которой у меня ушел год супружеской жизни. Он просто умственно неполноценный. Не человек, а только какая-то неестественно разросшаяся часть человека, культивированная в пробирке, что ли. Я думала, что он нечто вроде первобытного дикаря, но он не первобытный, а, наоборот, очень современный, самое последнее измышление нашего ужасного века. Небольшая часть человека, прикидывающаяся цельным человеческим существом».

И вот Чарльз Райдер, вспоминая всех этих людей, обходит давно знакомый дом… Но, оказывается, это уже не тот свободный художник, то ли агностик, то ли атеист, а порой и почти сознательный богоборец. Это человек, глубоко смирённый тяготами, утратами, разочарованиями. И вот тогда-то «сила Божия в немощи совершается: «Оставалась еще одна часть дома, где я до сих пор не побывал, и теперь я направился туда. В часовне не заметно было следов недавнего запустения; краски в стиле модерн были все так же ярки, перед алтарем, как прежде, горела лампада в стиле модерн. Я произнес молитву, древний, недавно выученный словесный канон, и ушел…

Из дела строителей вышло нечто совсем ими не предусмотренное, как и из жестокой маленькой трагедии, в которой я играл свою роль, — такое, о чем никто из нас тогда даже не думал; неяркий красный огонь — медный чеканный светильник в довольно дурном вкусе, вновь зажженный перед медными святыми вратами; огонь, который видели древние рыцари из своих гробниц, который когда-то у них на глазах был погашен, — этот же огонь теперь опять горит для других воинов, находящихся далеко от дома, гораздо дальше в душе своей, чем Акр или Иерусалим. Он не мог бы сейчас гореть, если бы не строители и актеры, исполнившие маленькую трагедию, ныне же я видел его своими глазами вновь зажженным среди древних камней».

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру