Иван Шмелев. Жизнеописание. VII

Неистовый Шмелев. Монархист с демократическим оттенком. Народ – свинья собачья или богоносец? Нужна ли народу узда?

В 1920 годы вышло в свет несколько сборников рассказов Шмелева. Хотя Бальмонт и писал о нем в 1927 году: «Как художник-психолог он, конечно, фаталист и знал, что от Судьбы не уйдешь»[1], но тот, веря в судьбу и Божий промысел, все же фаталистом толстовского типа не был и полагал, что у русского эмигранта есть своя высокая миссия, в соответствии с которой он должен активно вмешиваться в ход событий. Многие его рассказы политически актуальны, в них он – враг большевизма., но тот, веря в судьбу и Божий промысел, все же фаталистом толстовского типа не был и полагал, что у русского эмигранта есть своя высокая миссия, в соответствии с которой он должен активно вмешиваться в ход событий. Многие его рассказы политически актуальны, в них он – враг большевизма.

 В эмиграции Шмелев попал в интеллектуальную среду, которая не могла не сказаться на его убеждениях, причем они для него – непреложные истины. Отстаивал он их темпераментно, горячо, даже в мелочах, в случайных обмолвках своих оппонентов мог усмотреть угрозу для общего эмигрантского дела.

Шмелев был неистовым. Таким его знали еще в пору «Среды» и «Книгоиздательства писателей в Москве». Состоявший с ним в «Среде» А. С. Серафимович называл его неистовым Роландом[2], а сам Шмелев писал Горькому 1.03.1910: «Хочется вызвать из себя клокочущее»[3]. В. Н. Бунина усмотрела связь шмелевской пылкости с определенной традицией, увидела в его возбуждении пророка сходство с «породой Горького, Андреева»[4]. К. Чуковский в рецензии на «Человека из ресторана» отметил: «Он сумел так страстно, так взволнованно и напряженно полюбить тех бедных людей <…>»[5]. Да Шмелев и сам в 1921 году в письме к Вересаеву из Алушты обмолвился о том, что писал «Человека из ресторана» страстно. Страстным писателем его считал и Амфитеатров.. В. Н. Бунина усмотрела связь шмелевской пылкости с определенной традицией, увидела в его возбуждении пророка сходство с «породой Горького, Андреева». К. Чуковский в рецензии на «Человека из ресторана» отметил: «Он сумел так страстно, так взволнованно и напряженно полюбить тех бедных людей <…>». Да Шмелев и сам в 1921 году в письме к Вересаеву из Алушты обмолвился о том, что писал «Человека из ресторана» страстно. Страстным писателем его считал и Амфитеатров., а сам Шмелев писал Горькому 1.03.1910: «Хочется вызвать из себя клокочущее». В. Н. Бунина усмотрела связь шмелевской пылкости с определенной традицией, увидела в его возбуждении пророка сходство с «породой Горького, Андреева». К. Чуковский в рецензии на «Человека из ресторана» отметил: «Он сумел так страстно, так взволнованно и напряженно полюбить тех бедных людей <…>». Да Шмелев и сам в 1921 году в письме к Вересаеву из Алушты обмолвился о том, что писал «Человека из ресторана» страстно. Страстным писателем его считал и Амфитеатров.

Георгий Гребенщиков вспоминал о Шмелеве начала 1920-х: «Неказист он был на вид, не высок, не дороден, а сух; к тому же сутул, лицо даже неправильно, но сильно, выразительно. Взгляд решительный, прямой, зоркий; жесты широкие. Сиповатый голос басил, когда надо, вопил тенором, когда убеждал кого-либо или утверждал прямоту и правду»[6]. Ремизов в «Мышкиной дудочке» писал о горячности Шмелева: «“Такие события, – говорил Шмелев всегда взбудораженный, он следил за газетами, принимая к сердцу и правдошное и утку, – а негде высказаться!”»[7]. В придуманной Ремизовым как протест против диктатуры большевиков, против военного коммунизма ОбезьяньейВеликой и Вольной палате – основанном свободолюбивыми обезьянами сообществе-мифе, членами которого были свободолюбивые «служаки», «кавалеры», «князья», и это А. Ахматова, А. Белый, М. Горький, Е. Замятин, В. Розанов, Ф. Сологуб и многие другие – Шмелев значился как благочинный обезвелволпал митрофорный, но благочинность его воинственна: он был с палицей! . В придуманной Ремизовым как протест против диктатуры большевиков, против военного коммунизма ОбезьяньейВеликой и Вольной палате – основанном свободолюбивыми обезьянами сообществе-мифе, членами которого были свободолюбивые «служаки», «кавалеры», «князья», и это А. Ахматова, А. Белый, М. Горький, Е. Замятин, В. Розанов, Ф. Сологуб и многие другие – Шмелев значился как благочинный обезвелволпал митрофорный, но благочинность его воинственна: он был с палицей! . Ремизов в «Мышкиной дудочке» писал о горячности Шмелева: «“Такие события, – говорил Шмелев всегда взбудораженный, он следил за газетами, принимая к сердцу и правдошное и утку, – а негде высказаться!”». В придуманной Ремизовым как протест против диктатуры большевиков, против военного коммунизма ОбезьяньейВеликой и Вольной палате – основанном свободолюбивыми обезьянами сообществе-мифе, членами которого были свободолюбивые «служаки», «кавалеры», «князья», и это А. Ахматова, А. Белый, М. Горький, Е. Замятин, В. Розанов, Ф. Сологуб и многие другие – Шмелев значился как благочинный обезвелволпал митрофорный, но благочинность его воинственна: он был с палицей!

 Гадали, откуда в нем такая страстность. Писали о его старообрядческой непримиримости. Например, Иван Александрович Ильин в статье 1947 года «Иван Сергеевич Шмелев» высказал такое предположение: в произведениях писателя горит кровь его предков-старообрядцев, участников религиозных диспутов, знатоков веры и начетчиков писания. Георгий Адамович, Шмелеву человек чуждый, тоже размышлял об источнике этой страстности и решил: от Достоевского.

 Но сам Шмелев, выступая с речью «Душа Родины» на вечере «Миссия русской эмиграции» в феврале 1924 года, утверждал, что страстность – свойство русской души. В 1928 году он написал обращение «К родной молодежи», и в нем так выразил эту же мысль: «Русская душа – жаждущая душа, ищущая дела, подвига, душа стремительная и страстная». Время не изменило его мнения о национальных свойствах души, и в статье 1945 года «Творчество А. П. Чехова» он написал: «При склонности к созерцательности, русская душа – страстная, мятущаяся от “светлого Града” – к Аду, душа художника и юрода, смиренника и дерзателя, подвижника и грешника».

Но страстность – и черта характера Шмелева, и источник его вдохновения. Есть страсть – есть текст, нет ее – и текст не задается, и по этому поводу Бальмонт писал: «Шмелев производит на меня впечатление – в хорошем смысле – одержимого. Что-то глубоко его пронзило, и, пока он одержим этой пронзительностью, он находит сильные слова и образы. Но вот одержимость покидает его, и он становится мелководным, слова становятся ненужными и бесцветными. Отсутствует некий внутренний стержень»[8]. Шмелев и сам это понимал, Бредиус-Субботиной он высказал такую сентенцию: «Творят в искусстве лишь с т р а с т н ы е – я. Как и в подвижничестве»[9]. . . Шмелев и сам это понимал, Бредиус-Субботиной он высказал такую сентенцию: «Творят в искусстве лишь с т р а с т н ы е . Как и в подвижничестве».

Растерянность и подавленность, которые переживал Шмелев в Берлине, были недолгими в Париже. Его эмигрантская жизнь довольно быстро обрела смысл, у него сформировался свой свод ценностей, он был цельным человеком. Но это вовсе не означает, что его не мучили сомнения. Вдруг появлявшееся чувство бесцельности существования, бесстрастности бытия порождало тоску, которую он не мог скрыть и которую ему было трудно подавить без внешней помощи – без влияния книг, без писем единомышленников.

Порой, напротив, ему остро недоставало этой бесцельности бытия, его страстная душа ждала отдыха. Бальмонт в декабре 1926 года посвятил Шмелеву стихотворение «В преддверии», которое он ему и отправил, а вскоре засомневался, дошло ли оно до адресата и в письме к Шмелеву поспешил во всем обвинить почтальона. Один из образов стихотворения – лесная синичка. Шмелев «синичку» получил и в декабре написал в ответ шуточную «трагическую идиллию» «Чудо Орфея, или Погибший почтальон»:

                                   <…>

                                   Вы полагали, что Синичку

                                   Сожрал бездушный почтальон?

                                   Нет, не дерзнул на это он,

                                   Доставил радостную птичку…

                                   Хотя бывает с ним изъян:

                                   На дню он раз пятнадцать пьян.

                                   Причалив с здоровенной мухой,

                                   Синичку сунул в руку мне…

                                   Спасибо, дорогой, за честь,

                                   За дар отшельника-поэта.

                                   Ах, если бы Синичка эта

                                   Могла бы на плечо мне сесть

                                   И посвистать осенним свистом

                                   Об Океане   золотистом

                                   Под капбретонскою луной,

                                   О боре, сумрачном, иглистом,

                                   О ландском небе сине-чистом,

                                   Об «алюэт», о пустыре,

                                   Об одиноком фонаре,

                                   О хризантемах зимне-пышных,

                                   О золотых слезах мимоз,

                    – Пока их не хватил мороз, –

                     О днях бесцельных, никудышных..! <…>[10]                       

Но ностальгия по дням бесцельным не так уж характерна для Шмелева. Привычнее были горячность и целеустремленность. Он решил, что для русского интеллигента есть два достойных пути, и оба они отвечают гражданской позиции Шмелева. Об этом – в его рассказе 1926 года «Чертов балаган». Один герой рассказа – это покидающий Россию капитан, начальник сражавшегося в Крыму против новой власти отряда, другой – оставшийся в России профессор, не желающий способствовать духовному оскудению народа и страны даже ценой собственных унижений.

С 1923 года он состоял членом Русского национального комитета, которым руководил А. В. Карташев. Он включился в работу «Союза русских инвалидов». Как Бунин и Куприн, был почетным членом Общества русских студентов для изучения и упрочения славянской культуры. И хотя он в минуты отчаяния называл свою жизнь во Франции призрачной, его деятельность в эмигрантской среде была вовсе не призрачной. Он хлопотал о денежных пожертвованиях воевавшим в Первую мировую и в Гражданскую войны, на страницах журнала «Литература и жизнь» (1928, № 1) он призывал создать Зарубежный литературный фонд для оказания материальной помощи литераторам, для содействия страхованию их собственности, он участвовал в благотворительных изданиях.

У Шмелева были друзья, были идеологические противники и были враги. Это не французы. Русские эмигранты не были во Франции «понаехавшими тут». Как писал Куприн, «прошел уже почти год, как я живу в Париже, присматриваюсь и прислушиваюсь и все-таки не нахожу того недоброжелательного отношения к русским ни в прессе, ни в публике, о котором предшествовала молва; думаю, его и вовсе нет»[11]: у рантье и лавочников хранятся бумаги русского займа, за Брест-Литовск винят не вообще русских, а большевиков, все интересуются судьбой русского государя и его семьи, с добром вспоминают об Александре : у рантье и лавочников хранятся бумаги русского займа, за Брест-Литовск винят не вообще русских, а большевиков, все интересуются судьбой русского государя и его семьи, с добром вспоминают об Александре III, парижская торговля на плаву за счет русских, и им предоставляют широкий кредит… Противников и врагов русские беженцы обретали в своей же среде. Поводом служили разногласия – политические и религиозные, а также литературные амбиции.

Как до революции, так и в эмиграции интеллигенты раскололись на правых и левых. Шмелев – правый, он монархист. 29 июня 1923 года В. Н. Бунина сделала запись относительно одной грасской дискуссии: если Мережковский высказался за религиозный фашизм, Бунин за сильную военную власть, то Шмелев – белый, «монархист-консерватор с демократическим оттенком, но против четыреххвостки»[12], то есть против тайного, пропорционального, прямого, общего голосования. Основой демократии Шмелев полагал народоправство. Но он был реалистом и понимал, что культура масс низка, а выдвинутые из масс вожди не всегда безупречны. Демократия, по Шмелеву, вырождается в управление кучки. Свои мысли о перспективах демократии и монархии в России он изложил в статье 1924 года «Пути мертвые и живые». Он утверждал: стыдно бояться слова «правый», и если «нужно искать правды, и если правду сейчас видишь в национализме, то борись за нее, ничего не боясь»[13]. Он раздражался на программы и выпады левых. Левым он сам мог бы сказать так, как Карташев ответил Гиппиус, упрекнувшей его в правизне: «А вы говорите левые пошлости»[14]. Все, что исходило от левых было, по мнению Шмелева, пошлым и безответственным.. Он раздражался на программы и выпады левых. Левым он сам мог бы сказать так, как Карташев ответил Гиппиус, упрекнувшей его в правизне: «А вы говорите левые пошлости». Все, что исходило от левых было, по мнению Шмелева, пошлым и безответственным., то есть против тайного, пропорционального, прямого, общего голосования. Основой демократии Шмелев полагал народоправство. Но он был реалистом и понимал, что культура масс низка, а выдвинутые из масс вожди не всегда безупречны. Демократия, по Шмелеву, вырождается в управление кучки. Свои мысли о перспективах демократии и монархии в России он изложил в статье 1924 года «Пути мертвые и живые». Он утверждал: стыдно бояться слова «правый», и если «нужно искать правды, и если правду сейчас видишь в национализме, то борись за нее, ничего не боясь». Он раздражался на программы и выпады левых. Левым он сам мог бы сказать так, как Карташев ответил Гиппиус, упрекнувшей его в правизне: «А вы говорите левые пошлости». Все, что исходило от левых было, по мнению Шмелева, пошлым и безответственным.

Оставаясь формально вне партий, «выше республиканизма, монархизма, демократизма», и осуждая столкновения правых и левых: «Умирает мать, а дети спорят, в какой шляпе гулять ей пристало! Не любовь тут, а самовлюбленность! Каждый хочет своим средством ее спасти, пальцем не шевельнув…»[15], он отдавал предпочтение национальным и монархическим изданиям. Он печатался в славянофильски настроенной «России и славянстве», в монархической «Русской газете», в национальной газете «Возрождение», в патриотическом «Русском инвалиде». Национальная направленность творчества Шмелева известна. Бальмонт посвятил ему стихотворение, первые две строки которого: «Ты русский – именем и кровью, / Ты русский – смехом и тоской»[16]. Прозу Шмелева публиковали и в пытавшихся, правда не всегда удачно, сохранить хотя бы внешний нейтралитет «Современных записках». Его рассказы принимали и в других эмигрантских центрах, например в рижском журнале «Перезвоны». Причем Б. Зайцев, приглашая в 1925 году Шмелева к сотрудничеству с «Перезвонами», помимо суммы гонорара сообщал и о позиции журнала: «наклон вправо» и «журнал ярко национальный»[17].. Прозу Шмелева публиковали и в пытавшихся, правда не всегда удачно, сохранить хотя бы внешний нейтралитет «Современных записках». Его рассказы принимали и в других эмигрантских центрах, например в рижском журнале «Перезвоны». Причем Б. Зайцев, приглашая в 1925 году Шмелева к сотрудничеству с «Перезвонами», помимо суммы гонорара сообщал и о позиции журнала: «наклон вправо» и «журнал ярко национальный»., он отдавал предпочтение национальным и монархическим изданиям. Он печатался в славянофильски настроенной «России и славянстве», в монархической «Русской газете», в национальной газете «Возрождение», в патриотическом «Русском инвалиде». Национальная направленность творчества Шмелева известна. Бальмонт посвятил ему стихотворение, первые две строки которого: «Ты русский – именем и кровью, / Ты русский – смехом и тоской». Прозу Шмелева публиковали и в пытавшихся, правда не всегда удачно, сохранить хотя бы внешний нейтралитет «Современных записках». Его рассказы принимали и в других эмигрантских центрах, например в рижском журнале «Перезвоны». Причем Б. Зайцев, приглашая в 1925 году Шмелева к сотрудничеству с «Перезвонами», помимо суммы гонорара сообщал и о позиции журнала: «наклон вправо» и «журнал ярко национальный».

Он был желанным автором в берлинском журнале «Русский Колокол», который издавал профессор И. А. Ильин. «Русский Колокол» просуществовал недолго, с 1927-го по 1930-й. Он был выразителем национальных и патриотических ценностей, философии воли, идеологии государственности. В редакционной заметке второго номера говорилось о необходимости для России религиозно обновленной национальной интеллигенции, мыслящей государственно. Как автор журнала Шмелев оказался в компании с В. П. Рябушинским, Н. С. Арсеньевым, П. Н. Красновым, графом Г. А. Шереметевым, князем Н. Б. Щербатовым и другими харизматическими в эмигрантской среде фигурами.

Ильину Шмелев был чрезвычайно интересен. Как отметила В. Н. Бунина, Шмелев пленил Ильина философскими темами своих произведений; например, в «Неупиваемой Чаше» это философия творчества, а в «Это было» – проблемы войны[18]. Шмелев отдал Ильину свою статью «Как нам быть» уже для первого номера журнала. В «Русском Колоколе» не печатались художественные произведения, не было отдела критики, но на его страницах обсуждались вопросы эстетики, что отвечало интересам Шмелева. В статьях Ильина «Кризис современного искусства» (№ 2), «Музыка Метнера» (№ 7) и других речь шла о бессилии безрелигиозного искусства, о том, что и А. Блок, и А. Белый, и Вяч. Иванов вели к религиозному растлению, о том, что модернизм в литературе и музыке есть упоение вседозволенностью и идеализацией греха, о том, что большевистское искусство – от В. Мейерхольда до В. Шершеневича и В. Маяковского – лишь довершило разложение культуры, и столь принципиальная точка зрения была близка Шмелеву. Все более, не без влияния Ильина, он становился полемистом, а его творчество обретало публицистические черты.. Шмелев отдал Ильину свою статью «Как нам быть» уже для первого номера журнала. В «Русском Колоколе» не печатались художественные произведения, не было отдела критики, но на его страницах обсуждались вопросы эстетики, что отвечало интересам Шмелева. В статьях Ильина «Кризис современного искусства» (№ 2), «Музыка Метнера» (№ 7) и других речь шла о бессилии безрелигиозного искусства, о том, что и А. Блок, и А. Белый, и Вяч. Иванов вели к религиозному растлению, о том, что модернизм в литературе и музыке есть упоение вседозволенностью и идеализацией греха, о том, что большевистское искусство – от В. Мейерхольда до В. Шершеневича и В. Маяковского – лишь довершило разложение культуры, и столь принципиальная точка зрения была близка Шмелеву. Все более, не без влияния Ильина, он становился полемистом, а его творчество обретало публицистические черты.

Причем Шмелев вовсе не стремился к написанию статей. Он будто боялся, что тем самым исказится его художественная манера. Он считал, что в основе публицистики – вспышка, после которой трудно настроиться. Ему легче было роман написать. В работе над статьей – так ему казалось – нет свободы, не включается воображение. Он придумывал все новые и новые причины, по которым ему не следует становиться публицистом. Например, нет соответствующей для публицистики библиотеки: в Капбретоне только Библия и три книги Пушкина, а надо бы почитать Герцена, в котором есть и порок и совестливость… Вообще, прежде чем взяться за написание статей, надо разобраться, надо осмыслить: вот есть Герцен, а «еще язва есть – это Белинский!»[19], и ему Шмелев противопоставлял Пушкина… Так, отговаривая себя от написания статей, он сам загорался, в нем пробуждался азарт спорщика. Ильин же внушал Шмелеву: язык публицистики полон «пропусков, умолчаний и пауз»[20], но он имеет власть над читателем! Вопреки сомнениям Шмелев все-таки поддерживал издательские начинания Ильина. Он был зачарован Ильиным. , но он имеет власть над читателем! Вопреки сомнениям Шмелев все-таки поддерживал издательские начинания Ильина. Он был зачарован Ильиным. , и ему Шмелев противопоставлял Пушкина… Так, отговаривая себя от написания статей, он сам загорался, в нем пробуждался азарт спорщика. Ильин же внушал Шмелеву: язык публицистики полон «пропусков, умолчаний и пауз», но он имеет власть над читателем! Вопреки сомнениям Шмелев все-таки поддерживал издательские начинания Ильина. Он был зачарован Ильиным.

 

Национальные и государственные устремления Шмелева отличает его отношение к народу. Он терпеть не мог снобов, особенно тех, кто видел в народе лишь варвара. Он считал, что именно народ играет первостепенную роль в государственном строительстве России Даже после пережитого в России он не уставал повторять в письмах, при встречах, в статьях, например в «Душе Родины» (1924), мысль о том, что будущее молодого и сильного русского народа – только с Христом.

Даже человеку совершенно ему чужому, З. Н. Гиппиус, он в 1923 году писал о своей вере в огромные возможности, скрытые в народе. Это он писал женщине, поэтессе, которая так страстно желала революционных потрясений и которая, увидев их, – знал ли он? – в 1917 году написала: «И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой, / Народ, не уважающий святынь!» («Веселье»). Шмелев, наблюдая в России разгул народной страсти, в эмиграции писал о великом терпении народа, даже о его инертности и в берлинском письме уверял Бунина: «Россия страна особливая, и ее народ может еще долго-долго сжиматься, обуваться в лапти и есть траву»[21]. Бунин, уже в Грассе высказывая Шмелеву свои надежды на военную власть в России, аргументировал ее необходимость тем, что только она «может восстановить порядок, усмирить разбушевавшегося скота»[22]. В апреле 1921 года он в дневнике записал цитату из «Капитанской дочки» о полудиких народах, которые постоянно готовы к возмущению и не признают ни законов, ни гражданской жизни, и решил, что эта характеристика подходит ко всему русскому народу. Но он же в эмиграции написал рассказы, в которых человек из народа показан талантливым, добрым, мудрым… необъяснимо для него, Бунина, мудрым. . В апреле 1921 года он в дневнике записал цитату из «Капитанской дочки» о полудиких народах, которые постоянно готовы к возмущению и не признают ни законов, ни гражданской жизни, и решил, что эта характеристика подходит ко всему русскому народу. Но он же в эмиграции написал рассказы, в которых человек из народа показан талантливым, добрым, мудрым… необъяснимо для него, Бунина, мудрым. . Бунин, уже в Грассе высказывая Шмелеву свои надежды на военную власть в России, аргументировал ее необходимость тем, что только она «может восстановить порядок, усмирить разбушевавшегося скота». В апреле 1921 года он в дневнике записал цитату из «Капитанской дочки» о полудиких народах, которые постоянно готовы к возмущению и не признают ни законов, ни гражданской жизни, и решил, что эта характеристика подходит ко всему русскому народу. Но он же в эмиграции написал рассказы, в которых человек из народа показан талантливым, добрым, мудрым… необъяснимо для него, Бунина, мудрым.

Народ интеллигенцию испугал. Обиженному интеллигенту легче было увидеть в народе ущербность и дремучую силу, чем понять его возмущение. Например, много сделавший для начинающего писателя Шмелева Горький – не столько обиженный, сколько испугавшийся – выпустил в 1922 году в Берлине брошюру «О русском крестьянстве», по сравнению с которой его «Две души», возмутившие в свое время Шмелева, – легкое ворчанье. Она была задумана в 1921 году. Находясь за рубежом, Горький писал Ленину 22.11.1921: «Собираюсь написать книжечку о русском народе, сиречь – о мужичке нашем, о том чужом дяде, на которого работаете Вы и который постепенно поглощает остатки революционной энергии русского рабочего. Книжечка, конечно, явится апологией советской власти – она одна только и могла поднять на ноги свинцовую массу русской деревни, и одно это вполне оправдывает все ее грехи – вольные и невольные»[23]. О «чужом дяде» и «свинцовой массе» и была написана берлинская «книжечка». В интерпретации Горького полудикий русский народ, не способный подчиниться власти – власти большевиков – жестокий зверь, которому нужна узда репрессий. Карательные меры против деревень, таким образом, оправдывались натурой самого крестьянина – патологически жестокого, скорого чинить расправу над большевиками. Каратели – не мучители народа, а благородные люди, расчищающие Авгиевы конюшни. Горький писал о русском крестьянстве как об исторически обреченном на вымирание сословии – и так ему и надо: «<…> как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского, вымрут полудикие, глупые, тяжелые русские люди русских сел и деревень <…>»[24]. Художнику В. Каррику автор «книжечки» высказал мнение о том, что «не очень обидел мужика»: «Суть только в том, что за время революции мужик сожрал интеллигенцию и рабочий класс, т. е. – сожрал-то не только он, но – он остался хозяином страны и скоро покажет себя очень сурово-скупым, узким, не верующим ни во что человеком. В таком виде он, конечно, долго не проживет, но все же – временно – создаст весьма тяжелые условия жизни»[25].. Художнику В. Каррику автор «книжечки» высказал мнение о том, что «не очень обидел мужика»: «Суть только в том, что за время революции мужик сожрал интеллигенцию и рабочий класс, т. е. – сожрал-то не только он, но – он остался хозяином страны и скоро покажет себя очень сурово-скупым, узким, не верующим ни во что человеком. В таком виде он, конечно, долго не проживет, но все же – временно – создаст весьма тяжелые условия жизни».. О «чужом дяде» и «свинцовой массе» и была написана берлинская «книжечка». В интерпретации Горького полудикий русский народ, не способный подчиниться власти – власти большевиков – жестокий зверь, которому нужна узда репрессий. Карательные меры против деревень, таким образом, оправдывались натурой самого крестьянина – патологически жестокого, скорого чинить расправу над большевиками. Каратели – не мучители народа, а благородные люди, расчищающие Авгиевы конюшни. Горький писал о русском крестьянстве как об исторически обреченном на вымирание сословии – и так ему и надо: «<…> как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского, вымрут полудикие, глупые, тяжелые русские люди русских сел и деревень <…>». Художнику В. Каррику автор «книжечки» высказал мнение о том, что «не очень обидел мужика»: «Суть только в том, что за время революции мужик сожрал интеллигенцию и рабочий класс, т. е. – сожрал-то не только он, но – он остался хозяином страны и скоро покажет себя очень сурово-скупым, узким, не верующим ни во что человеком. В таком виде он, конечно, долго не проживет, но все же – временно – создаст весьма тяжелые условия жизни».

С Горьким спорили. В частности Лев Карсавин. В том же году в Петербурге вышла его работа «Восток, Запад и русская идея», в которой об исторической судьбе русского народа говорилось совершенно иначе: «Ожидает или не ожидает нас, русских, великое будущее (я-то, в противоположность компетентному мнению русского писателя А. М. Пешкова, полагаю, что да и что надо его созидать), ресский народ велик не тем, что он е щ е совершит и о чем мы ничего знать не можем, а тем, что он у ж е сделал <…>»[26]. С. П. Мелгунов в книге «Красный террор в России. 1918 – 1923» (1923) сделал акцент на неприемлемость аргументов Горького в пользу оправдания репрессий. Известный публицист А. Яблоновский, уличая Горького в лжесвидетельстве, свою статью назвал «Адвокат дьявола» (1922). По своему отреагировал на выступление Горького Куприн: «Когда говорят “русский народ”, я всегда думаю – “русский крестьянин”. Да и как же иначе думать, если мужик всегда составлял восемьдесят процентов российского народонаселения. Я, право, не знаю, кто он, этот изумительный народ. Богоносец ли, по Достоевскому, или свинья собачья, по Горькому. Я знаю только, что я ему бесконечно много должен; ел его хлеб, писал и думал на его чудесном языке и за все это не дал ему ни соринки»[27]. Наконец, Р. Роллан в письме Горькому от 12.10.1922, возражая ему и, по сути, заступаясь за русских, заметил: для того чтобы побудить в народах Запада ту же жестокость, которую автор брошюры обличает в русском крестьянстве, требуется не так уж много. . Наконец, Р. Роллан в письме Горькому от 12.10.1922, возражая ему и, по сути, заступаясь за русских, заметил: для того чтобы побудить в народах Запада ту же жестокость, которую автор брошюры обличает в русском крестьянстве, требуется не так уж много. . С. П. Мелгунов в книге «Красный террор в России. 1918 – 1923» (1923) сделал акцент на неприемлемость аргументов Горького в пользу оправдания репрессий. Известный публицист А. Яблоновский, уличая Горького в лжесвидетельстве, свою статью назвал «Адвокат дьявола» (1922). По своему отреагировал на выступление Горького Куприн: «Когда говорят “русский народ”, я всегда думаю – “русский крестьянин”. Да и как же иначе думать, если мужик всегда составлял восемьдесят процентов российского народонаселения. Я, право, не знаю, кто он, этот изумительный народ. Богоносец ли, по Достоевскому, или свинья собачья, по Горькому. Я знаю только, что я ему бесконечно много должен; ел его хлеб, писал и думал на его чудесном языке и за все это не дал ему ни соринки». Наконец, Р. Роллан в письме Горькому от 12.10.1922, возражая ему и, по сути, заступаясь за русских, заметил: для того чтобы побудить в народах Запада ту же жестокость, которую автор брошюры обличает в русском крестьянстве, требуется не так уж много.

В эмиграции Шмелев писал о народе много. В рассказе «Russia» иностранец говорит: русскому народу, этому азиату, рабу, язычнику, нужна узда. Горьковская точка зрения узнаваема. И не только его. Шмелев полемизировал со сложившейся о русских, о славянах европоцентристской позицией. Например, Х. Ортега-и-Гассет в «Мыслях о романе» (1930) выскажется как об аксиоме о хаотичной природе славянских народов, что отличает их от романо-германцев, «ясных, определенных и безмятежных»[28]

После революции в среде эмигрантов мысли о великой, мессианской роли русских уже не были столь популярны, как во времена славянофилов, Ф. Достоевского, Ф. Тютчева, Л. Толстого. А. Хомяков надеялся, что Россия встанет во главе всемирного просвещения; Н. Данилевский верил, что славянам и грекам суждено быть богоизбранными; В. Соловьев, вслед за Достоевским, писал о всеединстве русских. Об этом помнили, но реалистичнее выглядела другая концепция – евразийская, к которой Шмелев, не будучи евразийцем, относился одобрительно: он полагал, что евразийство – симптом осознания национальной «поруганности и ущемленности». Это видно из его «Ответа на анкету о революции» 1927 года. Отвечающей действительности казалась и точка зрения предвосхитившего евразийцев К. Леонтьева: Россия с ее азиатскими владениями – особый государственный мир, не нашедший еще своего «стиля культурной государственности»[29]. Евразиец Карсавин в унисон Леонтьеву писал: «Проблема “Россия – Европа” через проблему “Россия – Азия” расширяется в идею России – Евразии, как особого культурного мира и особого континента»[30]. Утратила популярность и идея жертвенности России, ее сторожевой миссии во благо Европы – идея В. Ключевского. Споры о предназначении России велись, но очевидно, что ее столица уже не Третий Рим. И Шмелев с этим согласился, написав рассказ «Москва в позоре» (1925). Москву он противопоставил избежавшему позор Китежу: «<…> почему же в пожарах не сгорела, отдалась, как раба, издевке?!». Утратила популярность и идея жертвенности России, ее сторожевой миссии во благо Европы – идея В. Ключевского. Споры о предназначении России велись, но очевидно, что ее столица уже не Третий Рим. И Шмелев с этим согласился, написав рассказ «Москва в позоре» (1925). Москву он противопоставил избежавшему позор Китежу: «<…> почему же в пожарах не сгорела, отдалась, как раба, издевке?!». Евразиец Карсавин в унисон Леонтьеву писал: «Проблема “Россия – Европа” через проблему “Россия – Азия” расширяется в идею России – Евразии, как особого культурного мира и особого континента». Утратила популярность и идея жертвенности России, ее сторожевой миссии во благо Европы – идея В. Ключевского. Споры о предназначении России велись, но очевидно, что ее столица уже не Третий Рим. И Шмелев с этим согласился, написав рассказ «Москва в позоре» (1925). Москву он противопоставил избежавшему позор Китежу: «<…> почему же в пожарах не сгорела, отдалась, как раба, издевке?!»

Русский человек в изображении Шмелева добр и терпелив, его судьба трагична. Он противопоставил Советскую власть и народ. Например, в рассказе «Про одну старуху» (1924). Старуха Марфа Трофимовна – одна из множества, «в каждой губернии таких старух найдется». Ее сын, злодей и пьяница, примкнул к революционерам, а она, чтобы прокормить больную невестку и внуков, отправилась железной дороге менять ситец, ведро патоки и сапоги на муку. Так она оказывается среди прочих мешочников, и этот народ-мешочник хулит власть: «Народу сколько загублено через их…», каратели, экспроприаторы «облютели», «совесть продали», они – «палачи», «коршунье». Мытарства старухи заканчиваются трагедией: в экспроприаторе, отнимавшем у мешочников продукты, она узнает сына; тот видит уцепившуюся за мешки мать, слышит ее звериный рев – и убивает себя; в дороге измученная старуха умирает. Рассказ «“В ударном порядке”» (1925) – об истории, произошедшей в совхозе «Либкнехтово»: заболел породистый жеребец, и все, имеющие какое-то отношение к этому жеребцу, боятся расстрела. В рассказе «На пеньках» (1924) новых идеологов Шмелев назвал «блудниками слова и шулерами мысли».

Красота, благородство, поэтичность, духовная сила человека из народа, в котором нет ни капли непротивления злу, – в «Письме молодого казака» (1925). Девятое, и, по-видимому, такое же безответное, как предыдущие восемь, письмо эмигранта-казака к родителям на Дон передает его одиночество, бесприютность и раскрывает трагедию оставшихся в России казаков, обреченных на «казнь расстрела». Шмелев, еще в раннем творчестве овладевший искусством сказа, насыщает язык этой миниатюры диалектизмами, свойственными фольклору постоянными эпитетами, повторяющимися отрицаниями при глаголах, былинным и плачевым ритмом, вроде: «Зачем вы молчите не говорите, как в земле лежите? Аль уж и Тихий Дон не текет, и ветер не несет, летняя птица не прокричит? Не может этого быть, сердце мое не чует» Казак за кровь, за коня, за родителей «ответа стребует»: «Чую-знаю, идет срок мой, ждет меня конь мой, древо на пику выросло». Но в русском есть гибельные для него куражливость, чрезмертность, азарт, великое хотение. Такой раненный в грудь и попавший в немецкий плен гвардии солдат Ивана из рассказа «Чужой крови» (1918 – 1923). Он сильный, работящий, душевно бодрый человек, «в работу втянулся, говорил чужой речью, <…> пел немецкие песни, ловко умел ругаться и даже заходил в кирху». Страстность Ивана удивляет немецкого хозяина: на спор с Фрицем он взваливает на себя тридцать пудов парниковой земли и в результате умирает от кровоизлияния в легких. Фриц говорит: Иван не знает меры.

Нужна ли узда для чрезмерности, для русского хотения? По Шмелеву, нужна, но она – в религии, в семейных устоях. Устои отличают народ от буйной черни, свобода от устоев оглушает народ. Касаясь мартовских событий 1917 года, Шмелев полагал, что «в хмельном от революции марте все было пьяно, тревожно-бесшабашно, беспланно, безудержно» и податливый народ с «тупым удивлением» внимал «людям в пиджачках, в мягких шляпах, в каскетках и в инородческих треухах». Кто ославил народ и кто виноват в разгуле черни? Ответ однозначен: интеллигенция. Виноваты Маркс, Энгельс, Либкнехт, Адлер, Плеханов, Чхеидзе, Чернов, Церетелли, Рамишвили, Ленин, Троцкий, Радек, Люксембург, Цеткин, Вандервельде, Бела Кун и проч. Увы, – и в отчаянии, и с сарказмом писал Шмелев в своих статьях – народ не взял в учителя Менделеева, Пирогова, Данилевского, Соловьева, Достоевского, Аксакова, Ключевского, Толстого, Чехова. Как опоэтизировал грядущих гуннов Брюсов, и как жутко Шмелеву, видевшему их! В 1927 году он написал рассказ «Гунны» – о наступлении красных на Крым. Ведь «двадцать миллионов подняли: свет покорять!» – и народ соблазнился; среди новых гуннов попадались каторжные лица, кавалеристы были дикого вида, встречались сибирские – мохнатые, как медведи, и маленького рост. И все они решили: «А теперь с цельным светом расправляться будем… и установим рижим, как гу-мны!..». 

Обмороченный гунн – дикий и наивный в своей доверчивости, а крестьянство – многострадальное и покоренное. В современной истории России Шмелев видел великую эпопею.

Понятнее поражение, если свести национальный характер к полярности, к максимализму, как это делал Бердяев: «русские постоянно находятся в рабстве», но русский дух «устремлен к последнему и окончательному, к абсолютному во всем»; «добыть себе относительную общественную свободу русским трудно не потому только, что в русской природе есть пассивность и подавленность, но и потому, что русский дух жаждет абсолютной Божественной свободы»[31]. Другие, напротив, в национальном характере хотели видеть не столько причины своего поражения, сколько залог будущей победы над большевизмом. В 1923 году, в Риме, Б. Вышеславцев выступил с докладом «Русский национальный характер», он уверял, что, исходя из сказок, русские боятся бедности, труда, горя, а потому большевизм с его законничеством, бюрократизмом, комиссариатами несовместим с национальным характером. Для социализма, как он считал, больше подходят лондонские и парижские предместья.Н. Лосский, С. Булгаков говорили о религиозности как первооснове русского характера: при всей темноте и непросвещенности народа, его идеал – Христос, а норма жизни – христианское подвижничество. Так или иначе интеллигенция думала, писала, говорила о национальном характере, и ее споры – своего рода попытка объяснить и преодолеть национальный позор. . Другие, напротив, в национальном характере хотели видеть не столько причины своего поражения, сколько залог будущей победы над большевизмом. В 1923 году, в Риме, Б. Вышеславцев выступил с докладом «Русский национальный характер», он уверял, что, исходя из сказок, русские боятся бедности, труда, горя, а потому большевизм с его законничеством, бюрократизмом, комиссариатами несовместим с национальным характером. Для социализма, как он считал, больше подходят лондонские и парижские предместья.Н. Лосский, С. Булгаков говорили о религиозности как первооснове русского характера: при всей темноте и непросвещенности народа, его идеал – Христос, а норма жизни – христианское подвижничество. Так или иначе интеллигенция думала, писала, говорила о национальном характере, и ее споры – своего рода попытка объяснить и преодолеть национальный позор.

В Париже ли, в Капбретоне, во время воскресных богословско-философских обсуждений, Шмелев слушал, но не спорил, он во время такого рода собраний был, как вспоминал Вишняк, пассивен. Его путь – другой, творческий. Он меньше судил о народе, а больше вслушивался и всматривался в народ. Он называл себя «малой мошкой русской»[32], но и у «мошки» есть предназначение; он написал И. Ильину 22.01.1927: «Я – русский человек и русский писатель. И я стараюсь прислушиваться к правде русской, т. е. к необманывающему, к совестному голосу духа народного, которым творится жизнь. Я принял от народа, сколько мог, – и что понял – стараюсь воссоздать чувствами»[33]. Такую связь его с народом Бальмонт объяснял преданностью «исконной русской жизни», по сути устоям, «крепкому земному духу», а также «устремленностью русской души к праведному, к Божьему»[34]. . Такую связь его с народом Бальмонт объяснял преданностью «исконной русской жизни», по сути устоям, «крепкому земному духу», а также «устремленностью русской души к праведному, к Божьему». , но и у «мошки» есть предназначение; он написал И. Ильину 22.01.1927: «Я – русский человек и русский писатель. И я стараюсь прислушиваться к правде русской, т. е. к необманывающему, к совестному голосу духа народного, которым творится жизнь. Я принял от народа, сколько мог, – и что понял – стараюсь воссоздать чувствами». Такую связь его с народом Бальмонт объяснял преданностью «исконной русской жизни», по сути устоям, «крепкому земному духу», а также «устремленностью русской души к праведному, к Божьему».

 



[1] Бальмонт К. Оссегор // Сегодня. 1927. № 18. 23 января. С. 4.

[2] Письмо А. С. Серафимовича к А. Кипену от 12.04.15 // Серафимович А.С. Собр.соч.: В 7 т. Т. 7. М., 1960. С. 498.

[3] Переписка М. Горького. Т. 1. С. 414.

[4] Устами Буниных. Т.2. С. 114 – 115.

[5] Чуковский К. Обзоры литературной жизни. С. 408.

[6] Гребенщиков Г. Как много в этом слове // Памяти Ивана Сергеевича Шмелева. Мюнхен. 1956. С. 58.

[7] Ремизов А. Мышкина дудочка. С. 130.

[8] Бальмонт К. Золотая птица // Бальмонт К. Автобиографическая проза. С. 345 – 346.

[9] Письмо от 22.08.41 // И.С. Шмелев и О.А. Бредиус-Субботина. С. 123.

[10] Встреча: Константин Бальмонт и Иван Шмелев. С. 102.

[11] Куприн А. И. Русские в Париже // Куприн А. И. Хроника событий глазами белого офицера, писателя, журналиста. 1919 – 1934. Сост. О. С. Фигурновой. М., 2006. С. 277.

[12] Устами Буниных. Т. II. С. 113.

[13] Там же. С. 122.

[14] Там же. С. 122.

[15] Из письма И.С. Шмелева к М.В. Вишняку от 14 октября 1925 г. // Вишняк М.В. Современные записки. СПб., Дюссельдорф, 1993. С. 132.

[16] Встреча: Константин Бальмонт и Иван Шмелев. С. 103.

[17] Зайцев Б. Письма. 1923 – 1971 // Зайцев Б. Собр. соч. Т. 11. С. 21 – 22.

[18] Устами Буниных. Т.II. С. 169.

[19] Переписка двух Иванов (1927 – 1934). С. 47.

[20] Там же. С. 48.

[21] Устами Буниных. Т.II. С. 100.

[22] Там же. С. 113.

[23] Неизвестный Горький (К 125-летию со дня рождения). М., 1994. Вып.. 3. С. 40.

[24] Горький М. О русском крестьянстве // Огонек. 1991. № 49. С. 12.

[25] Хьетсо Г. Максим Горький: Судьба писателя. М., 1997. С. 209.

[26] Карсавин Л. П. Сочинения. М., 1993. С. 164.

[27] Куприн А. И. Слагаемое // Куприн А. И. Хроника событий глазами белого офицера, писателя, журналиста. 1919 – 1934. С. 398.

[28] Ортега-и-Гассет Х. Эстетика. Философия культуры. Сост. В. Е. Багно. М., 1991. С. 273.

[29] Леонтьев К. Восток, Россия и славянство: Философская и политическая публицистика. Духовная проза (1872 – 1891). М., 1996. С. 370.

[30] Карсавин Л. П. Сочинения. С. 458.

[31] Бердяев Н. Душа России // Судьба России. М., 1990. С. 32.

[32] Переписка двух Иванов (1927 – 1934). С. 19.

[33] Там же. С. 15.

[34] Бальмонт К. И. С. Шмелев (Ко дню его 60-летия) // Последние новости. 1933. 5 окт. Цит. по: Куприяновский П. В., Молчанова Н. А. Поэт с утренней душой: Жизнь, творчество, судьба Константина Бальмонта. М., 2003. С. 406 – 407.


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру