Не спасавший России, не спасется и сам

О романе Веры Галактионовой "5/4 накануне тишины"(журнал "Москва", 2004, № 11-12)

Она умеет начинать в литературе новое. Не сомнительное новое модернистов, мельтешащее  перед нами вот уже пятнадцать лет в виде маний и деструктивности, смыслового нигилизма и эстетической похотливости, превративших литературное пространство в засиженное мухами грязное место. Но и с почвенной литературой она связана наособинку: накопленная в XX веке смысловая и этическая энергия народного образа здесь преображается. Мы любим вот уже третье столетие делать "исключения из народа": то ранние славянофилы  в  народ не пускали купечество, то революционеры  изгоняли из него священство и "белую кость", то либералы и гуманисты вообще заменили его электоратом-населением. Живая и трудная новизна романа Веры Галактионовой в том и состоит, что открыла она двери своего романа для "лагерного" нашего народа – заключенных, их обслуживающих и над ними надзирающих людей. Открыла не для того, чтобы вновь говорить об "ужасах лагерей", но показать именно трагическую диалектику их жизни, и в несвободе сохраняющих державное обаяние России. Ведь в лагерях оказалась сильная и лучшая часть нации и надзирать за ней, угнанной на окраину империи, были поставлены тоже  не худшие люди государственно-репрессивного механизма.

Вера Галактионова не стоит вне русской романной традиции, скорее – перед нами конфликт с правозащитно-либеральными толкователями "лагерной темы", так легко "растворившими благородный металл расы в дешевых сплавах" (М.Меньшиков) – воплях о "тотальной тирании" советской истории. Ее роман вряд ли посмеем назвать некой "столичной репликой" о человеке. Этого не позволит сделать большое, притчево-вольное дыхание ее прозы. Она создает свой оттиск с образца русского романа. И она имеет право, завершая семилетний труд, поставить на нем свое авторское клеймо как решительный жест верности. Верности старому, ставшему новым.

Большой роман

Мы хорошо помним череду похорон, не прекращающуюся во все годы модернизаций – помним, как справляли тризну после закапывания в могилу истории социалистического, "объективного" реализма. При этом гуманисты-могильщики старались освободиться именно от Большого стиля, от "деревенской" идеологии нашей литературы и делали все, чтобы доказать культурную изношенность форм большого реализма. Но при этом, как всегда, не обошлось без шулерства: не все "косточки соцреализма" убрали с глаз, но именно официальные смыслы, символику Большого стиля ("сделан я в СССР"), советские идеологические штампы они и приватизировали. Несмотря на всяческие "вызовы" советскости и соцреализму, именно постмодернисты оказались законными детьми официальной советской литературы. Многие произведения С. Довлатова и Ф. Горенштейна, Е.Попова и Л. Петрушевской, Т. Толстой и М. Палей скоро потребуется комментировать для тех читателей, от кого советская эпоха будет отстоять на два-три десятилетия. Соцреализм и стал той несущей конструкцией, которая "подпирала" смыслы "другой литературы". "Социалистический дискурс" этой прозы просто выпирал на первый план: "стоит СССР в очередях за колбасой" и с ним герой "другой прозы", так как "советский магазин – это и история, и экономика государства, и политика, и нравственность, и общественные отношения", ведь "потребление социалистического продукта" необходимо и "передовому члену общества", не признающему "идеологических шатаний", уважающему "партийную газетину", где он узнает, что "культуру народу должна нести власть". Причудливы и парадоксальны капризы судьбы: без штампов соцреализма у нас не было бы даже "продовольственной старухи" Авдотьюшки из рассказа "С кошелочкой" и, о ужас, не было бы "Жизни с идиотом" и даже "Кыси"!

А вот почвенники, преодолевшие тесные рамки соцреалистической казенной эстетики уже в советский период, вновь должны были решить: что имело ценность из того, что рушилось? Можно ли вообще сохранить и как-то продлить в будущее то, чему отказывают в настоящем? Ведь в сущности, уже в 1986 году началась открытая борьба за прошлое, которое не хотели брать в настоящее, которому не давали места в будущем. Одни боролись тем, что стояли как вкопанные  при русском реализме и не изменили своего письма (В. Белов, В. Распутин, В.Лихоносов, Е. Носов, Л.Бородин, П. Краснов, М. Лобанов, В.Кожинов), другие тесным кольцом окружали их, первых, чтобы эстетическим повторением возвести еще выше защитную крепостную стену русской литературы. Конечно же, я не хочу сказать, что русская проза сегодня – это только повествовательный строй Белова или Распутина. Было бы обидно, если бы их талант породил только эпигонов. Но этого, к счастью, не произошло. Их, первых, точка зрения на человека была дополнена предельно-искренним порывом углядеть те силы, что строили и строят нынешнего человека, наделенного таким прошлым, которого не знала деревенская литература и расположенного в таком настоящем, в котором "тысячи смыслов времени" терзают нашего нового человека неизвестными прежде муками и соблазнами.

Реализм и большой роман выстояли. Выстояли в шуме дней и дрязге десятилетия. И не только выстояли, но и смогли вслушаться в измененного и изменившегося русского человека. Впустить в роман, как Вера Галактионова, осужденных и судящих, соблазненных и соблазняемых, деревенского и городского корня, чистых и развратных, жертв и палачей – впустить их всех в роман на равных исторических правах стало можно, видимо, только сейчас,когда вместо сокровенно-мыслимого Покрова Богородицы Россию пытаются накрыть волной нового планетарного гуманизма, когда "мировая, последняя, чугунная клетка нащадно нависла над человечеством, разрушившим свои национальные спасительные обжитые клетки". (Здесь и далее большие цитаты из романа даются курсивом – К.К.)

И Галактионова пишет большой роман, переступая сомнения, нигилизм, разочарования сегодняшнего дня. Вся сущность его – в одоленье, которое, в свою очередь, требует от писателя очень выразительной, активной поэтики и деятельного героя. И спешит, спешит она в своем романе загладить швы разлада в нашей ближайшей истории, советским рубцом так долго растирающего наши мысли и судьбы в кровь. Спешит подогнать стык в стык границы нашей истории, чтобы хлынувшие грязные потоки нового гуманизма не размыли так безнадежно эти края, что им уже, как двум берегам реки, никогда и не сойтись без уничтожения самой реки. Недрогнувшей рукой свяжет писательница "все времена",  выстроив такую прочную романную конструкцию, что и читатель чувствует почти физически этот каркас истории как чувствуем мы свое тело, когда оно болит. А больно в романе многим – само время болит в человеке.

Страж при человеке

Она сразу создает предельно существенную ситуацию для своих героев, словно пускает свою писательскую стрелу в самый центр их жизни, очерченный пространством степного Карагана – выстраданного места несвободы, интеллектуальной стройки социализма, где лучшие умы создавали сверхмощное орудие державы, где тысячи жизней были истерты в пыль, добывая черное золото (уголь) в подземелье империи.

Роман начинается не с интриги, не с завлекательного сюжетного хода – он, напротив, удивляет открытостью и бесстрашной русской распахнутостью перед читателем. И сразу обжигает трагедией. С первой фразы, как если бы симфония началась с главной темы, писательница будет говорить о Любви. "Любовь теперь пребывала далеко – над жизнью". Тут сразу в тугой узел будут стянуты все стихии – Любовь начинает звучать всеми своими смыслами. Да, это она, Любовь, вынуждена пребывать сегодня вне жизни, это ее усердно изгоняли, напрочь забыв о Том, Кто дал человеку две заповеди любви. Это ее именем назовут случайные человеческие случки и подлые привязанности роскошных самцов и дорогих самок. Но не уйдет больше эта трагедия любви со страниц романа, сколь бы сильным не был ее антагонист – мир, захламленный идеями и делами, страстями и грехами. Не уйдет потому, что и изгнанная, и пребывающая над жизнью, – она остается тем бескорыстным и ожидающим стражем при человеке, готовая всегда вернуться к нему.

Но Любовь у Галактионовой – это еще и имя главной героини, "зависшей между небом и землей" в своей предсмертной, обезболенной лекарствами, муке насильственного "реанимационного" продления жизни. Женщину звали Любовь. И в сущности своей, – это имя любой русской женщины. В том, что писательница выбрала его не случайно, вообще не может быть сомнений (как не случайны в романе и все другие имена). Ведь что иное есть женская сущность, если не любовь? Так имя становится большой внутренней темой романа. Так начнется писательское дознание о мере любви в сегодняшнем человеке России. России, которая и сама испытала к себе приложение очень по-разному понимаемой любви. Это ее, Россию, угнали в черные степи Карагана – окраинную часть гигантской страны, застроенную бараками ГУЛАГа. Это из любви к "светлому будущему" назвали ее длинной и искусственной аббревиатурой СССР.

А начнется все в реанимационном отделении обычной городской больницы, где умирает Любовь, а рядом с ней сторожем у ворот смерти будет неусыпно и бдительно пребывать ее муж Андрей Константинович Цахилганов. И так весь роман: она умирает, а он, не желающий, боящейся ее смерти как своей, впервые будет не действовать в жизни, а мыслить о самом себе. Используя традиционный прием "разделения" героя на Внешнего и Внутреннего, писательница еще раз утвердит силу "двойного зрения" – ведь он нужен ей не сам по себе, а для того, чтобы дать картину сложного человеческого сознания, передать эту реальную нашу способность думать и чувствовать одновременно "внешне" и "внутренне". В том0-то и дело, что речь идет не о болезненной "раздвоенности" личности, не о "внутреннем монологе", не о "диалогичности" сознания, но непосредственно о таком качестве нашего личностного устройства, которое способно к сложной работе внутри себя. Если бы перед нами был верующий человек, то мы могли бы назвать эту внутреннюю работу подготовкой к покаянному и предельно искреннему разговору с Богом, скорбным очищением кающейся души. Но Цахилганов не такой герой, и чтобы понять его существенную роль в "романе осознания", нам необходимо увидеть, что именно в его судьбу "стекаются" как в океан все реки земной истории нескольких советских поколений (отца и его окружения, сверстников, дочери). Все другие человеческие судьбы героев романа войдут в него, Цахилганова-Внутреннего, чтобы и он стал "новым". Но чтобы вообще стал возможен такой итог ("обновление себя"), должно быть и какое-то начало, импульс, сдвиг сознания, сбой привычного хода жизни. Должен  быть центр, имеющий силы и власть одно наполнить смыслом, а другое – лишить его. Таким "центром"  и стала покидающая героя буквально и навсегда любовь.

Цахилганов и Россия

Разделив своей роман на 235 (!) коротких глав, Вера Галактионова нигде не "сорвалась", не упала с найденной высоты напряженного звучания первых строк. Мужчина и женщина – муж и жена – силовые оси человеческой вселенной. И так рано, так "вдруг" исчезала, таяла она, и так поздно, очень поздно начинал он тяжелый, долгий, изнурительный разговор с самим собой. Собой, предавшим любовь. Ему хотелось "бросить себя совсем", ему хотелось оказаться там, где просторно и "свободно от самого себя". Но столь же мощной была противодействующая сила – мука невозможности отказаться от себя. С первой до последней страницы выдержит Вера эту внешне абсолютно ясную в своей статике ситуацию: она умирает, он (все время находясь в реанимационной палате), то встречаясь "с собою словно с посторонним" и "наблюдая за собой, как за кем-то враждебным ему", то понимая самого себя как "захламленную комнату" остается при жизни. Ее свидетелем и ее участником. Она уже больше никак не связана с миром – кроме черной птицы ее беспамятства. Птицы, которая  клюет ее печень, и которая воплотила в себе все страхи и страдания так быстро прожитой жизни. И, напротив, через него, мужчину, мир входит в роман. И этот мир, вдруг стал требовать от героя "иного, всеобщего, срочного пониманья себя". Разъединенность себя и мира больше невозможна: одного без другого понять уже нельзя. Умирала Любовь – умирала страна – и, кажется, умирал уже и он. Только "с чем же ему умирать? Не с деньгами же…" И действительно только так, на пороге смерти или рядом с ней, мы начинаем все видеть чище, звонче, мы хотим "совместить себя с собой" и с миром. С миром живых. А мир живых пребывает в трагической неполноте последних времен, когда "ковчега уже не припасено": все в нем раздроблено и расшатано, и растиражированный самим Цахилгановым порок-разврат сидит осколком в тысячах душах. Он вдруг увидел, ясно увидел, что "размыли, разрушили, растворили свои душевные спасительные свои невидимые коконы-оболочки-облатки, и если так пойдет дальше – то как тогда жить?"

В романе "5/4 накануне тишины" повествование о современной России (как времени абсолютной рыночной свободы) уходит своими корнями в ту лагерную пору несвободы, когда государство, исказившее свой долг отстаивания единства веры и единства нации, все "излишнее" в этой нации поместило в зоны лагерного социализма. В повествовании о современной России Вера Галактионова становится и сама "мыслящим наследником разрушенья" (Баратынский). Образ нынешний России дан писательницей сгущено-ярко и мощно: гуляют жадные последние времена по просторам Отечества. Времена, разделившие народ на тех, "кто еще не умер от нищеты и тех, кто еще не умер от обжорства". Это Россия натруженная, издерганная, плохо помнящая себя. Это "живое тело Державы", распадающееся на части и умирающий, угасающий мир ее. Это разгул свободы, одних "освободивший от жилья и шапки", других втянувший в самый крупный в истории страны широкий "загул самоугожденья".

Задыхаются гарью святыни Москвы и других городов России –  "новый ворог, золотой телец, выжигал Россию и клеймил ее пятнами проплешин"; воют, визжат, надрываются в Сибири бензопилы, "вгрызаясь в многовековые древа российской жизни". Вспарываются недра России, жадно припадают к нефтяным венам земли торжествующие местечковые мошенники, и множатся, множатся люди-хищники. Ошалевший народ во всю ширь пользуется "переизбыточными возможностями" и неподсудностью действий. Но для него ли – народа распавшейся империи – были приготовлены все эти фантастические переизбыточности, все эти открытые границы, все эти особняки "с поднебесными столичными потолками в гипсовых бело-кремовых туберозах"? В этом образе распиленных деревьев (самими нами уничтожаемом древе жизни), идущих потоками вагонов  прямиком за рубеж сквозь голодные русские города, "сквозь полуобморочное православное пространство" дано писательницей столько скорби, что с неизбежностью возникает вопрос о собирании сил, препятствующих всяческой переизбыточной беспрепятственности. Жизнь без размера и правила, без нормы и устоя не может не рушиться, а потому писательница и собирает всю нашу общую энергию самозащиты в свой роман, чтобы напомнить, чем заканчиваются времена оголтелой рыночной свободы, в сущности уже превратившейся в свою противоположность – тиранию.

Но число тех, кто нуждается в правиле и норме, в какой-то неучтенный социальными проектировщиками момент, вдруг начинает опасно расти: то Цахилганову в уши выговаривает юная девочка свои стихи презренья к вползающим "на брюхе в западную дверь", то пригретый и облагодетельствованный им "озябший литератор" оставляет записки со словами, что "пожил я среди прельщенных. И тошно стало мне. Ушел я из Москвы", то собственная дочь выказывает полнейшее презрение к деньгам отца, как и ненависть к нему самому, полагая, что такие как он, должны быть просто физически уничтожены.

Вообще у Галактионовой душа русского человека и его родина схожи. И нынешняя Россия (своеобразие ее физиономии) вполне соотносится с главным героем Андреем Цахилгановым, о котором писательница говорит, что он "испорченный русский". Впрочем, порча уже шла от отца, который в тридцатые годы изменил свою фамилию, "чтоб никто не заподозрил его в опасной русскости", что, однако, не помогло его карьере в ОГПУ (он так и не дослужился до генерала). "Обманно-ловко-играючи" обворовывал и выедал тело Державы вместе с другими деятельными и Андрей Цахилганов, сын полковника ОГПУ, зарабатывая на перепродажах, приватизациях, перекупках огромные капиталы, которые также "обманно-ловко-играючи" перетекали в карманы любовниц и шлюх, пройдох и ловкачей, дельцов и растлителей. Вся эта веселая карусель обмана, вся эта роскошная, жадная жизнь привела Цахилганова к "пограничному" бизнесу: он стал крупнейшим порнодельцом округи. "Мистер Порно", – кличка приклеилась намертво. Выросший в лагерных степях Карагана, месте несвободы, он тратил, транжирил и разбрасывал себя на всяких Нинелек-Шанелек (№ 3, 5, 7…), на обделенно-злобных Горюновых (она – его преподаватель и обиженная им любовница), на хищную Борвич, аккуратно и расчетливо 11 лет тратящую себя в обмен на шикарную жизнь. Он  с такой безудержной силой изнашивал душу и тело, что итогом этой потери мужественности стало его мертвое семя – его "странная болезнь", когда здоровый организм "почему-то стал вырабатывать лишь мертвые сперматозоиды". И эта, казалось бы, простая физиологическая подробность становится в романе символом убитости мужского начала, неспособного к воспроизводству себе подобного. Но одновременно с этой полной мужской нищетой, приходит к герою понимание, что "предельный объем удовольствий, вообще-то, давно исчерпан. Тобою – и миром". Его личное "мертвое семя" словно бы продолжалось в том, что теперь зернами разврата он "засевал" жизненное поле других. Давно ли и когда начал умирать в нем человек – в этом магнате страстей и усладительных заблуждений, в этом торговце шикарным развратом? Его раскаяние в начале романа еще бедно, но завершается оно тотальной "чисткой" своей жизни, изживанием в судьбе России своих собственных "следов" и всех тех, что наследили, накопытили – переполнили русскую жизнь страшной мерзостью отравленного бытия.

Вера Галактионова не отказала своему герою в главном – в возможности собирания-преображения себя, в восстановлении правильной мужественности. Но чтобы оно было возможно, необходимо что-то очень существенное, что-то сохраненное и нерастраченное. Нужны спасительные тверди. И таковой твердью была "привычная жизнь" его семьи, в которую он, унесенный ураганом наживы, мог всегда вернуться. Там оставалась "отеческая добротная квартира в сталинском доме", сохраняющая запахи "ванили, миндаля, яблочного пирога и грубоватого, крепкого кофе марагоджип, вскипающего по утрам в тесных объятиях меди, опоясанного старинной чеканкой с летящими по кругу крылатыми жаркими леопардами"; так ждали его жена и дочь, "читающая многие толстые книги". Там, в Карагане, у него была "старомодная, надежная семья – из числа тех смирных семей, где ждут своих странников", ждут "героев– отступников – изменников – калек – предателей – всех – любых"". Ждут "светло и доверчиво, совсем не понимая плохого". Его жена Любовь всегда оставалась его твердью-опорой – только скромные, невзрачные краски выбраны прозаиком для этой женщины, лишь одну весну в своей жизни "сиявшей простенькой красотой". Писательница подчеркивает эту внешнюю нищету ее жизни: выбрасывая состояния на продажных женщин, он забывал о ней начисто. Но эта ее робкая терпеливость читается в романе как-то спасительно: он виной своей связан с ней "крепче, чем верностью".

Но там же, в степном шахтерском городе, "хранился запас времени", "безмятежного времени"  – "оно …всегда и вечно хранится…лишь в тех местах, где осталось детство человека".

 


Страница 1 - 1 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру