Духовные связи Ф.И.Тютчева и Ф.Н.Глинки

Одно стихотворное послание и два письма – вот и все подлинные документы, свидетельствующие о прямых личных контактах между Ф.И. Тютчевым и Ф.Н. Глинкой. Поэтому, естественно, не так просто обозначить то духовное созвучие, которое было между этими современниками XIX века, столь значительными представителями отечественной литературы и русского национального сознания и миросозерцания. Однако высокие оценки, данные Ф.И. Тютчевым и Ф.Н. Глинкой друг другу письменно, свидетельствуют, несомненно, о духовной близости двух классиков русской словесности, а биографические факты открывают глубокую мировоззренческую подоплеку их теплых дружеских взаимоотношений.

Историю знакомства, хотя и заочного, двух именитых русских поэтов можно начинать с 20 марта 1822 года, когда в Петербурге на заседании Вольного общества любителей российской словесности под председательством Ф.Н. Глинки большинством голосов был избран к напечатанию в журнале "Соревнователь просвещения и благотворения" перевод элегии А. Ламартина "L’Isolement", выполненный тогда еще никому не известным, начинающим литератором 18-летним Федором Тютчевым и представленный под названием "Одиночество". Это была вторая редакция перевода, первая же под заглавием "Уединение" была прочитана двумя днями раньше, 18 марта, в Москве на заседании Общества любителей российской словесности при Императорском университете и была представлена как "стихотворение сотрудника Ф.И. Тютчева".

Эти факты говорят о том, что молодой поэт придавал серьезное значение признанию своего творчества известными литературными обществами обеих столиц и Ф.Н. Глинка как председатель одного из них был тогда для него безусловным авторитетом в области отечественной словесности, духовно-эстетические опыты которого, безусловно, оказывали определенное влияние на формирование развивающегося таланта. В XX веке американский исследователь Р. Густафсон обратил внимание на сходство стихотворений "Сон" ("Я кем-то был взнесен на острый верх скалы...") Ф.Н. Глинки и "Сон на море" ("И море и буря качали наш челн...") Ф.И. Тютчева . Даже по объему эти произведения почти одинаковы: в "Сне" 23 строки, в "Сне на море" – 22. В том и в другом произведении заметны взволнованные ритмические перебои. Сочинение Ф.Н. Глинки, опубликованное в "Соревнователе просвещения и благотворения" (1820, № 11), вполне возможно, было хорошо знакомо Ф.И. Тютчеву, поэтому и не случайны его образно-поэтические отзвуки в "Сне на море", созданном, по утверждению Т.Г. Динесман, "летом 1829 г. в период между 12 июля и 12 августа (н. ст.)", когда поэт "провел какое-то время на Искии в обществе Волконских и Шевырева".
   
Несмотря на то, что Ф.Н. Глинка и Ф.И. Тютчев по жизни находились друг у друга в поле зрения почти в течение полувека, в истории русской литературы до недавнего времени не возникала тема об их близком человеческом общении или о творческой перекличке в стихотворном наследии. Только в 1980-е годы В.В. Кожинов причислил Ф.Н. Глинку к "тютчевской плеяде поэтов" как своеобразной литературной школе. При этом Федору Николаевичу отводилась, пожалуй, одна из важнейших ролей в формировании этого поэтического течения. В.В. Кожинов справедливо заметил, что "тютчевский" стиль возникает фактически "до Тютчева" в творчестве близких ему по духу поэтов: "<…> поэзия Тютчева была не неким отдельным, сугубо индивидуальным явлением, но воплощала духовные и творческие устремления целого поколения русских людей, целой эпохи национального бытия, – как и поэзия Пушкина" .
Общеизвестны определения поэзии Ф.И. Тютчева как "поэзии мысли", "философской поэзии", которые В.В. Кожинов квалифицирует все-таки слишком широко, как обозначение "вовсе не индивидуальной особенности Тютчева", а "характернейшее свойство поэзии его времени в целом". Вряд ли эти определения применимы к стихотворному наследию Ф.Н. Глинки. Думаю, ближе к истине Е. Кузнецова, отметившая: "По мнению большинства критиков, высшие достижения Глинки принадлежали к области духовной поэзии. Это весьма характерный факт не только по отношению к поэзии Глинки, но и по отношению ко всей поэтической эпохе" . Объединяло поэтов, включенных в "тютчевскую плеяду", наряду с любовью к "мысли" и "философии" глубокое православное мировидение. Бледна и суха была бы мысль поэтов, если бы она не одухотворялась теплым религиозным чувством. Философский контекст оказывается довольно искусственным и в какой-то мере даже грубоватым для хрупких творений поэтического вдохновения.

Любопытно, что наряду с Феофаном Прокоповичем, Г.Р. Державиным, И.В. Киреевским, М.В. Ломоносовым, А.Ф. Мерзляковым, А.С. Хомяковым и другими православными авторами Ф.Н. Глинка удостоился чести быть включенным в уникальный в области литературоведения и истории русской литературы XIX века "Обзор русской духовной литературы" архиепископа Филарета (Д.Г. Гумилевского), который был весьма строг при отборе персоналий сочинителей. Отсутствие имени Ф.И. Тютчева в труде преосвященного можно объяснить неосведомленностью составителя обзора в сочинениях поэта: ведь первый сборник "Стихотворения Ф. Тютчева", подготовленный к печати под редакцией И.С. Тургенева, появился только в 1854 году.

Свой принцип  включения того или другого писателя в словарь автор объяснил следующим образом: "К сожалению, обозревающий историю духовной жизни нового времени встречает два печальные явления. После того как отделилась светская литература от духовной, многие и очень многие из светских как бы стыдились писать о духовных предметах, опустив из виду, что без христианства невозможно плодотворное образование, а возможно только впадение в языческое неустройство. Другие кое-как сознавали эту ошибку времени, но, увлекаемые тем же недоверием к вере, иногда тайным, несознаваемым, до того отделялись от Церкви, что составили себе свое христианство, свое благочестие, свою веру. Лучшими оказались те из светских, которые получили домашнее благочестивое воспитание, или сколько-нибудь учились в духовных училищах, или же вели жизнь строго христианскую". Ф.Н. Глинка оказался среди этих немногих лучших русских литераторов, удостоенных архиепископом Филаретом (Гумилевским) определения как духовные писатели.

Благочестие земной жизни Федора Николаевича всегда отражалось в его литературном творчестве, глубоко проникало в него, наполняло каждое сочинение священным смыслом и поистине небесным светом, придавало ему умиротворенное духовно-эстетическое великолепие. Не случайным, видимо, было то, что первыми поэтическими книгами писателя были "Опыты аллегорий, или иносказательных описаний в стихах и в прозе" и "Опыты Священной поэзии". Православная направленность всего творчества Ф.Н. Глинки была очевидна и определялась его глубокой чистосердечной верой, на это обратил внимание протоиерей В.Ф. Владиславлев: "Доживая почти столетие, он в последние, почти предсмертные минуты, сохранил столько свежести, силы и ясности мыслей, что нужно было дивиться и благоговеть пред ним; а в его творениях вы не найдете черты одной, которая могла бы кого-нибудь навести на соблазн или поселить в ком-нибудь сомнение в вере и благочестии, поколебать чистоту и твердость нравственных законов, внести нечистые помыслы в душу. Душа его, устремленная всегда горе – к Богу, кажется, только и дышала святым веянием небожителей и изливалась в чистых обра- зах священной поэзии" . В черновиках, записных книжках, солидных переплетенных тетрадях Федора Николаевича часто можно встретить молитвенные наброски, небольшие стихотворения как мгновенные богодухновенные озарения, подобные восьмистишию "Просвети!": 
  
  Просвети меня, мой Боже!
  Научи меня, Творец!..
  Чтобы всё, что сердце гложет,
  Усмирилось наконец!

  Раствори слепого очи,
  Чтобы, свет нося в себе,
  Он, чрез сумрак дольней ночи,
  Постоянно шел к Тебе!..

Духовные истоки мировосприятия Ф.Н. Глинки лежат в самом образе жизни, который с детства формировался в благочестивой дворянской семье. Своеобразие воспитания и с ранних лет сопричастность к религиозному опыту несомненно сказались на самобытности творческого видения будущего поэта. "Итак, до 8-ми лет, не выходя из рук моей няни, – читаем в автобиографических записках Ф.Н. Глинки, – я не имел никакого сношения с внешним гражданским миром, с действительною жизнию. Мимо меня проходило все тогда бывшее. Прозаические заботы домашнего хозяйства также до меня не касались. Но в слабое тело младенца была завернута душа довольно сильная, и она жила, жила независимо от всего внешнего, жила своею жизнию, собственною, таинственною. Рано развились во мне две способности: любовь и жалость к людям. Я любил страстно, безусловно свою мать и няню (лучшим наслаждением для меня было сидеть по целым часам, на маленькой скамеечке, у ног моей матери, когда она занималась чтением духовных книг. Но не чтение привлекало меня! Понятие мое развивалось тупо, медленно… Мне просто весело было сидеть подле матушки, ласкаться к ней, быть с нею! – Няня (Софья) была другое существо, с которым мне хотелось быть неразлучным. <…>)" .

Конечно, организация быта в доме, запечатленный в детском сознании духовный облик матери тоже по-своему оказали влияние на формирование мировидения Ф.Н. Глинки. В тех же автобиографических записках поэт отмечал: "Помню только, что пробуждаясь по ночам, не понимая, ни где я, ни что со мною, я видел мать мою стоящую на коленях пред давно затепленною, уже нагоревшею лампадою и, без сомнения, ее только долгие, всенощные молитвы удержали меня между живыми на сей земле! – Матушка была искренне-набожною. Священные книги составляли ее чтение. Разговоры о святыне – ее любимые разговоры. Странники, нищие, калеки и убогие толпились у нас в доме. Святая вода, просфоры, масло и другие дары от свя<тых> угодников не переводились" .

Подобная атмосфера была характерна и для мира детства Ф.И. Тютчева. Об этом свидетельствует правнук поэта К.В. Пигарев: "Дома Тютчев воспитывался в "страхе божьем" и преданности престолу. Стариком он вспоминал, как в пасхальную ночь мать подводила его, ребенка, к окну, и они вместе дожидались первого удара церковного колокола. В канун больших праздников у Тютчевых нередко служились всенощные на дому, а в дни семейных торжеств пелись молебны. В спальне и в детской блестели начищенные оклады родовых икон и пахло лампадным маслом. Но к студенческим годам Тютчев начал тяготиться обрядовой стороной религии, не хотел говеть. Мать сочла нужным подарить ему Библию на французском языке, надписав на ней своим крупным почерком: "Папинька твой желает, чтоб ты говел. Прости. Христос с тобой. Люби его"".

Зять и биограф поэта И.С. Аксаков обратил внимание, насколько в сложный "духовный организм" со временем развился Ф.И. Тютчев, что, конечно, произошло не только под семейным, но и под светским жизненным влиянием. "В том-то и дело, – отмечал он, – что этот человек, которого многие даже из его друзей признавали, а может быть, признают еще и теперь, за "хорошего поэта" и сказателя острых слов, а большинство – за светского говоруна, да еще самой пустой, праздной жизни, – этот человек, рядом с метким изящным остроумием, обладал умом необычайно строгим, прозорливым, не допускающим никакого самообольщения. Вообще это был духовный организм, трудно дающийся пониманию: тонкий, сложный, многострунный. Его внутреннее содержание было самого серьезного качества. Самая способность Тютчева отвлекаться от себя и забывать свою личность объясняется тем, что в основе его духа жило искреннее смирение: однако ж не как христианская высшая добродетель, а, с одной стороны, как прирожденное личное и отчасти народное свойство (он был весь добродушие и незлобие); с другой стороны, как постоянное философское сознание ограниченности человеческого разума и как постоянное же сознание своей личной нравственной немощи. <...>
Дух мыслящий, неуклонно сознающий ограниченность человеческого ума, но в котором сознание и чувство этой ограниченности не довольно восполнялись живительным началом веры; вера, признаваемая умом, призываемая сердцем, но не владевшая ими всецело, не управлявшая волею, недостаточно освящавшая жизнь, а потому не вносившая в нее ни гармонии, ни единства… В этой двойственности, в этом противоречии и заключался трагизм его существования. Он не находил ни успокоения своей мысли, ни мира своей душе. Он избегал оставаться наедине с самим собою, не выдерживал одиночества и как ни раздражался "бессмертной пошлостью людской", по его собственному выражению, однако не в силах был обойтись без людей, без общества, даже на короткое время.
Только поэтическое творчество было в нем цельно <…>
Он был поэт по призванию, которое было могущественнее его самого, но не по профессии. Он священнодействовал, как поэт, но не замечая, не сознавая сам своего священнодействия, не облекаясь в жреческую хламиду, не исполняясь некоторого благоговения к себе и своему жречеству. Его ум и его сердце были, по-видимому, постоянно заняты: ум витал в области отвлеченных, философских или исторических помыслов; сердце искало живых ощущений и треволнений; но прежде всего и во всем он был поэт, хотя собственно стихов он оставил по себе сравнительно и не очень много. Стихи у него не были плодом труда, хотя бы и вдохновенного, но все же труда, подчас даже усидчивого у иных поэтов. Когда он их писал, то писал невольно, удовлетворяя настоятельной, неотвязчивой потребности, потому что он не мог их не писать: вернее сказать, он их не писал, а только записывал. Они не сочинялись, а творились" .

Мистическую и в то же время философскую особенность можно отметить и в  творчестве Ф.Н. Глинки. Не случайно его характеризовали не только как "горячего патриота, ревностного христианина, благороднейшего человека", "светлую личность, каких немного можно встретить в жизни", но и как "маститого философа-поэта" . А.П. Милюков дал, пожалуй, наиболее полную и справедливую характеристику творчества писателя, отметив, что "в ряду талантов, которыми так обильны были первые четыре десятилетия нашего (XIX-го. – В.З.) века, Глинка принадлежал если не к числу самых ярких, то к числу наиболее самостоятельных и менее подчинявшихся каким бы то ни было чуждым влияниям" . Он обратил внимание на особенности мистического мировосприятия Федора Николаевича: "Религиозность, отличавшая Глинку в продолжение всей его жизни, под влиянием масонских идей и того настроения, каким отличалось русское общество в первой четверти настоящего (XIX-го. – В.З.)  столетия, мало-помалу принимала несколько мистический оттенок".

"Общее значение Ф.Н. Глинки, как литератора и поэта, давно уже определилось, – отмечал А.П. Милюков. – Он, конечно, не принадлежит к числу крупных талантов, пролагавших какие-нибудь новые пути в искусстве; но в той блестящей поэтической плеяде, средоточием которой был Пушкин, он занимает видное место по независимости и своеобразному характеру своего дарования. Его не коснулось даже обаятельное влияние Байрона, неотразимо подчинившего себе многих, более талантливых поэтов той эпохи. Хотя по складу ума и убеждениям у Глинки было немало родственного с поэтическим настроением Шатобриана и Ламартина, но он никогда не увлекался ни пиетизмом "Les Martys", ни мечтательностью "Meditations poetiques". Правда, у него можно найти общие с ними мотивы, но в его религиозных песнях несравненно больше библейской простоты и силы и вовсе нет той искусственности, какая замечается даже в лучших произведениях этих представителей французской литературы начала XIX века".

Ф.Н. Глинка относился не только к высокообразованным, подобно Ф.И. Тютчеву, но и к воцерковленным, глубоковерующим православным людям своей эпохи. Сам Ф.И. Тютчев справедливо заметил в своем письме к Федору Николаевичу от 16 февраля 1850 года: "Вы из малого, малого числа весьма зрячих и разумеющих". Ясность ума даже в старости и широкое мировидение обеспечивались у Ф.Н. Глинки чистотой и глубиной его православной веры.

Духовное родство поэтов, позволяющее отнести их обоих к "малому числу весьма зрячих и разумеющих", проявилось и в их отношении к декабристскому восстанию 1825 года.

Что касается увлечения Ф.Н. Глинки декабризмом, то известные ныне по следствию и воспоминаниям современников документы не дают оснований "считать его одним из активнейших руководителей тайных обществ", как утверждалось раньше . В декабристское движение привело поэта то, что он проявлял действительно живой и искренний интерес к самым различным современным ему художественным, общественным, религиозным и политическим веяниям и всюду поначалу энергично впитывал все новое и вел себя довольно деятельно. 15 февраля 1826 года полковник Глинка отвечал на допросе в Следственном комитете: "В 1816 году, вступая в масонскую ложу, названную ложею "Избранного Михаила" (в честь и память избрания родоначальника Романовых), я познакомился там с г<осподино>м Новиковым. По званию масона был я тогда в степени ученика и не знал еще, в чем состояла деятельность сего ордена. Г<осподи>н Новиков, бывший выше меня в степени, говорил мне, что в масонстве только теории, а что есть другое общество избранных молодых людей, которые положили, образуя себя, действовать в своих кругах по своим силам и возможностям на улучшение всех отраслей наук, художеств, даже ремесел, и упражняться в практической благотворительности, делая сборы для бедных, определяя сирот в училища, а безместным приискивая пристанища. Сие общество, как мне сказано, называлось благотворительным или обществом благотворения и наук".

Действительно, в масонстве Федор Николаевич прошел путь от оратора и первого надзирателя до ответственной должности наместного мастера ложи Избранного Михаила, а затем как видный представитель этой ложи вошел даже в члены Великой ложи Астреи. Так же активно и увлеченно он включился в деятельность тайных декабристских организаций, находя в их программных декларациях много общего с постулатами православного вероучения, что и подтверждал на допросе: "Бога бояться. Государя чтить. Властям повиноваться. – Вот коренные правила души моей! Я никого не обижаю, ничего не ищу и ничего – на всей земле – ничего не имею!".

Будучи уверенным в своей невиновности, Федор Глинка пишет из Петропавловской крепости письмо Императору Николаю I ("1826 года марта 21-го. В крепости свя<тых> Пет<ра> и Павл<а>. Каземат №. . В 9-й день заключения"): "Государь! Я круглый сирота: нет у меня ни матери, ни отца; а потому и принял я смелость писать к общему отцу Отечества – к вам. <…>
В предпоследний день последнего месяца истекшего года после подробного вопрошения, сделанного мне прозорливым испытателем (генерал-адъютантом В.В. Левашевым. – В.З.) в императорском дворце вашем, вы, государь, как бы повторяя слова вашего великого брата, с неизъяснимым благоволением изволили сказать мне: "Ты можешь оставаться спокоен: будь покоен!"
Нельзя исполнить точнее воли в бозе почившего и богом хранимого государя: я был и остаюсь совершенно покоен. Ни теснота моего заключения, ни позор тяжкого ареста, постигшего меня в первый раз в жизни, ничто не нарушает моего спокойствия и ничто, ничто даже ни на одну минуту не может поколебать той глубокой, смею сказать, той вечной преданности к высочайшей особе вашей, которую вы, государь, зародили в душе моей вашим ласковым царским словом. Свидетельствуюсь сею частицею неба, которая видна из окна моей тюрьмы, что с 1821 года я не состоял ни в каком тайном обществе.
Даже общество масонов оставил я за несколько месяцев прежде общего высочайшего повеления на закрытие лож. И сие сделал я по воле моего государя, изъявленной мне не как повеление, но в виде его желания.
Я всегда старался ходить под его, священною для меня, волею, и было время (в 1820, 1821 и 1822 годах), когда я с личного ведения его величества занимался некоторыми делами и одним, смею сказать, очень важным, которое и осталось тайною в его кабинете.
И всеавгустейшая родительница ваша удостаивала меня неоднократно своим особенным вниманием. Я мню, что и доселе, может быть, ей памятно мое скудное имя, также как мне незабвенны ее монаршие милости и благосклонные обо мне отзывы.
Во время деятельной моей службы, бог провел меня мимо многих соблазнов корысти. Впоследствии я полюбил нищету: добрые люди давали  мне приют и одеяние; я провождал жизнь простую, всегда открытую и не любя видеть в людях злое, минуя слабости, не замечая пороков и охотно прощая клеветникам, я любил всех как братий.
Были у меня большие душевные несчастия: ум не находил для них исцеления; святая воля предложила свои утешения, и я по-детски прилепился к сердечной простоте. Я поверил, что с ума сойти можно, а с сердца никогда!".

Соблазны ума привели Федора Николаевича в Союз Спасения (1818), а затем и в Союз Благоденствия (1820), в деятельности которых он разочаровался. Для него, как истинно верующего христианина, вовсе была неприемлема идея насильственного переустройства мира. Знаменателен его ответ о французской революции, направленный 3 апреля 1826 года из каземата Петропавловской крепости в  Комитет о злоумышленном обществе (по делу Г. Перетца): "Французская революция! Сие имя возбуждает во мне всегда ряд ужасных представлений и сильно волнует мою чувствительность! Сие смешение крови, огня, мятежей и неистовств, сие взаимное сотерзание страстей, гибель невинности, торжество порока, сей Марат, требующий трех миллионов голов, дабы остальным просторнее было жить, сей Робеспьер, который свирепствовал как тигр, а умер – как подлец, сей параличный Кутон, разрушитель Лиона, сей холодный кровопийца Ле-Бон, который по суду и систематически зарезал целый город Аррас (свою родину) и велел вырезать у себя на печати гильотину и всю живность для своей кухни резать на гильотине (!!!) – сии люди, сии обстоятельства чего могут быть достойны кроме беспредельного омерзения?
Безумные хвалили ум; беззаконники срамили закон; проповедовали свободу, закрепостив души страстям; и благородная Ролан (жена министра) сказала, восходя на эшафот (подле которого стояла колоссальная статуя свободы): "О, свобода! Сколько злодеяний совершается во имя твое!" Они судили, и на суд их не являлись ни кроткое жаление, ни всепрощающая любовь, ни милосердие, утоляющее ярый огонь обличения: во всяком обвиняемом они искали виновного и суд их был только – осуждение!
Какие же тут лица? Какие личные выгоды?!! Я уважаю только два лица: аббата Еджеворта и высокодобродетельного Малерба, который – и под кинжалом убийц –  осмелился говорить за страдальца, развенчанного насилием и осужденного по закону беззаконием!.. Еще люблю я немножко  Верньио. Его большая статуя и теперь подле лестницы люксембургской. В руке его развернут свиток, на нем читаешь: "Правосудие должно быть открыто и светло, как солнце небесное!" Но солнце имеет два великих качества: светлость (только сияющую) и теплоту (греющую). Первое – правда, а вторая – милость. Вот мои мысли! Вот мои слова! Так я всегда говорил, так печатал и теперь запечатываю сие истинностию и чистосердечнейшим уверением в том, что не имею иных понятий о великом бедствии, постигшем Францию, которое называют Французскою революциею".

В показаниях на следствии Ф.Н. Глинка выразил свое отношение к декабристскому восстанию в целом и изложил собственную политическую веру и гражданскую позицию, опираясь на религиозно-мистический опыт: "Все показывает, что мы уже далеки от тех добронравных времен наших отцов, когда ни проговориться, ни провиниться не страшно было! Когда полагали за великую добродетель покрыть грех ближнего… Писание говорит: "Настанет время лукавое, когда человек будет следить человека, дабы уловить стопы его в сеть!" Теперь-то начинаю я видеть, отчего можно сделаться холодным эгоистом: жить только с собою и про себя; а мне всегда так противно казалось это состояние!.. Но я знаю, я уверен, что часть не может поколебать целого! Что значат эти предприятия? Вспышки воспаленных мечтаний!.. Россия тверда! Россия крепка! Россия – луна! Ибо наше отечество составляет 1/7 долю земли, а луна в семь крат менее нашей планеты.
Я представляю себе Россию, как некую могучую жену, спокойно, вопреки всего, почиющую. В головах у ней – вместо подушки – Кавказ, ногами – плещет в Балтийском море, правая рука закинута на хребет Урала, а левая – простертая за Вислу – грозит перстом Европе!.. Я знаю, я уверен, что превращать древнее течение вещей есть то же, что совать персты в мельничное колесо: персты отлетят, а колесо все идет своим ходом… Вот моя политическая вера! Вот мои мысли! Вот мои чувства!". Это была вера монархическая, державная, православная.

Монархической и державной точки зрения в вопросе о декабристском восстании придерживался и Ф.И. Тютчев, назвавший в стихотворении "14-е декабря 1825" его участников "жертвами мысли безрассудной". Осуждающе по отношению к декабристам звучат уже первые строки сочинения поэта, в которых подтверждается безусловная, законная справедливость наказания бунтарей:
Вас развратило Самовластье,
И меч его вас поразил, –
И в неподкупном беспристрастье
Сей приговор Закон скрепил.

При этом Ф.И. Тютчев встает на позицию не субъективно-личную, а народную, которая совпадает с его собственной:
Народ, чуждаясь вероломства,
Поносит ваши имена –
И ваша память для потомства,
Как труп в земле, схоронена.

Поэт, видимо, не сразу пришел к столь жестким оценкам декабрьской трагедии, но работа автора над текстом своего сочинения показывает твердость его позиции в этом вопросе. Известная исследовательница жизни и творчества Ф.И. Тютчева В.Н. Касаткина в обстоятельном комментарии к этому стихотворению пишет: "<…> есть правка в 7-й и 8-й строках: первоначально было – "И память ваша от потомства / Земле живая предана". Поэт переставил слова ("ваша память"), порядок слов стал более естественным для разговорного русского языка; это относится и к замене предлога "от" на "для". К.В. Пигарев (см. статью "Стихотворение Тютчева "14-е декабря 1825". Урания. С. 72) придает особое значение первоначальному варианту 8-й строки, мысли поэта о том, что память о декабристах "живая": "Силою исторических обстоятельств память о декабристах погребена, но она не умерла, она и на земле – живая. Вот скрытая возможная мысль поэта". Однако Тютчев не сохранил вариант строки, позволяющей подобное истолкование своей позиции, он ввел образ – "Как труп в земле, схоронена". В стихотворении сохранилась двойственность отношения поэта к декабристам: "Самовластье" – развращающая сила, оно "вечный полюс", "вековая громада льдов", но усилия деятелей 14 декабря бесплодны и исторически бесперспективны из-за их малочисленности ("скудной крови") и этической недозволенности ("вероломства"), поэт апеллирует к объективности ("неподкупности") закона".


Страница 1 - 1 из 4
Начало | Пред. | 1 2 3 4 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру