03.05.2014

Крымские письма. Продолжение.

Из литературного наследия Евгении Тур

Евгения Тур — псевдоним Елизаветы Васильевны Сухово-Кобылиной, в замужестве графини Салиас (1815–1892), писательницы даровитой, в свое время весьма известной и любимой соотечественниками. Продолжаем публикацию «Крымских писем» Евгении Тур, которые она писала по свежим впечатлениям в период с осени 1852-го и весь следующий год. Письма Евгении Тур печатались в газете «Санктпетербургские ведомости» и никогда с тех пор не переиздавались. Публикаторы — Маргарита Бирюкова и Александр Стрижев — разыскали и собрали эти интересные тексты, чтобы предложить их своим современникам, желающим блага возрожденному Крыму.

ПИСЬМО ВОСЬМОЕ

На другой день целый вечер был посвящен прениям о том, как и куда ехать; нам предстояло два пути: один вел через хребет Яйлу в Бахчисарай, другой, по шоссе, через бендерскую долину и Севастополь, в тот же Бахчисарай. Те из нас, которые слыли неутомимыми, отчаянными туристами, сильно стояли за утомительный переезд через хребет. Решить было трудно, но кто-то подал благой совет разделиться на две партии, совет, который понравился всем. Мы положили выехать на другой же день рано утром. Я не стану повторять тебе того, что уже писала раньше; в этот раз мы промчались мимо Ореанды, Гаспры, Алупки и спешили далее. Скажу только, что Ай-Петри, как великан, сторожил нас, и до самого Кикениста мы видели его остроконечную вершину, ярко горевшую при лучах солнца. Но скоро и он исчез при повороте, и шоссе лежало перед нами длинною лентой на каменистой почве, поросшей кустарником; порою над дорогой нависала скала, порой из скудной зелени выглядывал запыленный домишко: не было и признака тех роскошных садов, дворцов и дач, которые еще так недавно красовались перед нами. Все было голо, пустынно: одно море, влево от нас, расстилалось голубою пеленой. Вдруг почва изменилась; перед нами будто выросли скалы, и дикими, голыми, неприступными уступами потянулись к морю, понижаясь постепенно. Последний утес, все еще огромный, висел над морем, преграждая путь; множество других утесов склонялось, будто готовясь упасть над дорогой, и наконец, один стоял великаном на самой середине ее. Небольшой тоннель устранял это препятствие; лишь только мы выехали из него, как увидели пред собой, между двух отвесных скал, груды камней, поросшие зеленью: крутизна этого ущелья была чрезвычайная и казалась столь же неприступною, как и самые скалы. Это место называют Чертовой лестницею; последняя доступна только пешеходу и, к счастью, отличное, благодетельное шоссе спасает теперь путешественников от опасного и утомительного перехода; — шоссе это вьется бесчисленными извилинами, поднимается на огромную гору и, пробираясь, как змея, между скал, приводит на самый хребет горы. Наверху ее сложены из простого белого камня небольшие ворота, с двумя подобиями колонн. Эта постройка и мала и бедна в сравнении с природой, ее окружающей, и называется Байдарскими Воротами. О них твердили нам давно: хотелось нам видеть их, и ожидания наши далеко не оправдались; из ворот видна часть моря до соседней скалы — и только! Такой вид не редкость на южном берегу: быть может, для путешественника, едущего из Байдар, вид моря, открывающийся внезапно, неожиданно, очень привлекателен; но для нас он был так знаком, что мы не могли найти ничего особенного в этих столь прославленных воротах. Тут, однако, мы простились с морем и, быть может, именно поэтому вид байдарской долины, плодоносной, зеленой, там и сям покрытой желтеющими нивами, нисколько нам не понравился. Человек не только привыкает к морю, он привязывается к нему; оно так разнообразно в своем однообразии: чем больше глядишь на него, тем больше понимаешь его красоту, и не можешь довольно наглядеться на него: трудно и горько расставаться с ним тому, кто целый год, едва проснувшись утром, уже спешил к нему, а вечером, засыпая, долго прислушивался к его плеску. Расстаться с ним значит расстаться с другом, с дорогим собеседником, с музыкой неумолчною, гармоническою, навевающею на душу чудные думы.

Байдары — довольно большая деревня, но совершенно другого характера, чем деревни южного берега. Где плоские кровли, где живописные, прислоненные к скалам мазанки, где минареты, летящие в небо высоким шпилем? — все осталось сзади, и перед вами стоят небогатые, простые домики, крытые черепицей, а амбары, навесы, скотные дворы напоминают обыкновенные русские постройки такого рода. Переменив лошадей в Байдарах, мы спешили обедать к одной доброй знакомой; скоро среди голых, уже холмообразных, но все еще значительных гор, на каменистом белом грунте зазеленелась долина, небольшая, но роскошная, будто оазис в пустыне. Высокая башня, которую относят ко временам генуэзских колоний, возвышалась около дома простой сельской архитектуры. На обширной галерее, почти до самой крыши, роскошно вился виноград, и тучные кисти его висели вдоль перил и столбов балкона. Любезные, гостеприимные хозяйки с редким радушием приняли нас и приютили на темную ночь. В этом уютном уголке мы провели весь следующий день и, покидая его с сожалением, обещали никогда не забывать Чоргана и его гостеприимных хозяек.

За полчаса до захождения солнца, переехав остатки небольших гор, мы по гладкой степи прибыли в монастырь Св. Георгия; вид голого поля, посреди которого стояла церковь, почти испугал нас. Молча, недоверчиво вышли мы из экипажа.

Неужели это тот монастырь, о котором все столько говорили нам? — спрашивали мы друг друга с недоумением.

Перед нами, за несколько сажен от церкви, возвышалась стена: нам указали небольшую калитку; мы прошли в нее и очутились наверху каменной лестницы, сошли вниз и тогда только поняли, что были в самом монастыре, и что церковь среди голого поля была поставлена, вероятно, над монастырским кладбищем. Монастырь Св. Георгия известен всякому по слухам; в самом деле, это едва ли не самое замечательное и великолепное из всех мест южного берега. Он построен на высокой горе, или, вернее, над пропастью, где вечно-голубое море, заключенное между двумя прибрежными огромными скалами, образует полукруглый залив. Самая архитектура и расположение монастыря очень оригинальны; между яркой зелени белеются кельи и церковь, одною стороной как бы приросшая к горе; они помещаются на площадках, лежащих одна над другою; площадки вымощены большими каменными плитами и со стороны громадного обрыва к морю ограждены высокими чугунными решетками. Все эти постройки на небольших площадках висят одна над другою и над морем на такой огромной высоте, что лодка в заливе казалась нам чрезвычайно маленькою, а рыбаки величиною с куклу. На верхней площадке кельи примыкают к древнему, полуобрушившемуся своду, остаткам языческого храма Ифигении. Место, на котором построен монастырь, известно также по языческим преданиям; две прибрежные скалы называются скалами Ореста и Пилада, которые, по преданию, причаливали к ним. К храму Ифигении и скалам написал Пушкин всем известные стихи:

Зачем холодные сомненья!

Я верю: здесь был грозный храм,

Где крови жаждущим богам

Дымились жертвоприношенья.

Здесь успокоена была

Вражда свирепой Эвмениды:

Здесь провозвестница Тавриды

На брата руку занесла!

На сих развалинах свершилось

Святое дружбы торжество,

И душ великих божество

Своим созданьем возгордилось!

Долго стояли мы безмолвно и глядели на море, блиставшее ослепительными полуденными красками. Оборачиваясь назад, мы, однако, не могли видеть монастырь иначе, как по частям — гора так крута, что за одним уступом не видать построек другого; но и по частям монастырь чрезвычайно живописен. В развалинах древнего храма зеленеют деревья, зеленеют и у фонтана из розового мрамора, а ярко-белые кельи блестят из-за зелени акаций. Тут всякий уголок ярок, свеж и уютен. Говорят, что с моря вид монастыря ни с чем несравним; чтоб убедиться в этом, стоит только взглянуть, как приютился он вверху громадной скалы, окруженный зеленью и обливаемый светом южного солнца!

На другой день мы осмотрели Севастополь; но зной, пыль, раскаленная поверхность улиц так испугали нас, что мы решились выехать как можно скорее. Особенно хороши показались нам с красивой набережной великаны-корабли, которые неподвижною, величественною цепью рисовались на синем горизонте.

Поздно вечером въехали мы в большую долину, где раскинулся Бахчисарай, и вдоль главной, но не красивой улицы, пробирались ко дворцу. Все было пусто, и тишина царствовала в городе; навесы мелочных лавок были покрыты рогожами, а на полу спали в них хозяева или сторожа. Фрукты лежали грудами, и надо было объезжать их, медленно подвигаясь вперед по узкой, извилистой, плохо вымощенной улице татарского городка. Наконец, усталые и измученные, мы увидели огромные ворота, ведущие во внутренний большой дворцовый двор. Сторож отпер их и провел нас в приготовленные для нас комнаты, которые уже были заняты остальною партией наших спутников, приехавших прежде нас через Яйлу. Наш приезд произвел, как водится, большую радость, и мы принялись пить чай, рассказывать друг другу, что видели. Интерес был на стороне тех, кто переехал Яйлу; нам рассказали чудеса, не столько об обширной панораме, открывающейся с Яйлы, сколько о необыкновенной живописности деревни Узен-баша и удивительном колорите гор, которым, по-видимому, нет конца.

Переехав их все, путешественник видит за собою бесконечные извилины и линии; они идут уступами и, возвышаясь постепенно одна над другою, примыкают, наконец, к своей родоначальнице, Яйле, которая высоко подымает над ними хребет свой, утопающий в сизом, воздушном тумане. Нам говорили, что ничто не может сравниться с этим очаровательным видом.

Рано поутру, едва отдохнув от усталости, мы отправились во дворец; в его постройке столько неправильностей, в архитектуре такое отсутствие всякого определенного стиля, в нем столько внутренних дворов и двориков с фонтанами и бассейнами, с цветами и вьющеюся зеленью, столько комнат, переходов, что невозможно описать его в нескольких словах. На огромном дворе, к которому примыкает дворец одною стороною своих построек, возвышается большой фонтан из белого камня, с куполами византийского стиля на своей оконечности. Он окружен зеленью роскошных деревьев. Этот фонтан называют здесь пушкинским, потому, говорят старожилы, что Пушкин любил сидеть в тени его деревьев. С одной стороны этого огромного двора возвышаются минареты, мечети и ханские гробницы, скрытые под широкими, низкими куполами круглой формы. С другой, находится самый дворец. Через внутренние ворота, выстроенные над самым зданием дворца, можно пройти в другой, внутренний дворик, где прямо в глаза бросаются великолепные двери, ведущие во дворец, с арабесками и позолотой, в самом пестром арабском вкусе, с золотою арабской надписью наверху. Эти двери прямо ведут в сени дворца, которые особенно замечательны и оригинальны; высокие деревянные аркады перекрещивают их вдоль и поперек; по обеим сторонам их стоят два фонтана. Один из них весь в золоте и разноцветных арабесках, другой очень прост и украшен мусульманской луной.

Уверяют, что Гирей выстроил его по смерти Марии Потоцкой и назвал фонтаном слез. Он действительно льется тихо, по каплям, будто плачет. История Марии Потоцкой известна здесь всем, но не по преданию, а по поэме Пушкина, и напрасно было бы отыскивать следы первого: оно совершенно исчезло, если и существовало когда-нибудь. Имя Пушкина известно всем, даже Татарам, разумеется, тем, которые имеют частые сношения с Русскими. В Бахчисарае на вопрос:

— Где тот фонтан, к которому написал Пушкин стихи свои:

Фонтан любви, фонтан живой,

Принес я в дар тебе две розы…

Люблю немолчный говор твой

И поэтические слезы —

всякий солдат, принадлежащий ко дворцу, непременно ответит:

— А вот он!

И поведет тебя в небольшую комнату, где, как говорят, купались ханские жены в большом бассейне, занимающем ее середину: вокруг бассейна, по стенам комнаты, тянутся широкие турецкие диваны. Комната называется фонтанною и не представляет ничего особенного; замечательно только то, что в палящий жар она спасает от зноя.

Поднявшись из сеней наверх, проходишь ряд комнат, которые известны теперь по именам тех из царственных путешественников, которые посетили их. Тут есть комнаты Государя Императора, Государя Наследника Цесаревича, Императрицы Екатерины II. Убранство их почти одинаково: везде диваны, шитые серебром и золотом, великолепные резные потолки с позолотой, ковер из плетеного тростника, и по стенам чудные ковры, шитые разноцветными шелками, с рисунком до того прихотливым и роскошным, что на них нельзя не засмотреться. Окна большею частью в два яруса, один над другим, решетчатые или с цветными расписными стеклами. Многие комнаты с разделениями, вроде альковов, множество переходов, ступенек, решеток вместо стекол в тех покоях, которые похожи на фонарики, выходящие в сады или на внутренний двор. Дворец деревянный, очень ветхий, но содержится с такою заботливостью и в такой чистоте, что нельзя не удивляться; не только в комнатах, но в сенях, не только в сенях, но на дворах и двориках, нет и соринки. Даже в палисадниках дорожки подметены, усыпаны песком, вьющиеся растения подвязаны, цветы рассажены со вкусом и пышно цветут, склоняя яркие и махровые головы свои на белые, как снег, бассейны. Пройдя это место вдоль и поперек, всякий невольно подумает, что нога путешественника не касалась ковров, не топтала дорожек и цветников, что никто не приходил любоваться этим в высшей степени оригинальным остатком восточной жизни ханов. Напротив, толпы путешественников, особенно в это время года, ходят везде, осматривают, любуются, ободренные любезной предупредительностью начальника, Я.А. Шостака, и его готовностью все показать приезжим издалека. Сидя по целым часам у фонтана, в сенях дворца, этом лучшем убежище от зноя, я не могла надивиться порядку, учрежденному заботливостью г. Шостака. Эти сени до того чисты, что если путешественник, проходя их, уронит что-нибудь, ветку, листик, бумажку, то через минуту все опять прибрано, все опять в порядке!

Пребывание в Бахчисарае оставило во мне самое приятное воспоминание. Оно полно неуловимой прелести, неразлучной с тихим, приятным, поэтическим настроением духа. Нам говорили, что несколько лет назад дворец и сады его были в запустении, как это отчасти заметно и из письма Пушкина, которое приложено к его поэме «Бахчисарайский фонтан». Теперь сады пышны; неумолкаемо журчат фонтаны; прозрачная, как хрусталь, и холодная, как лед, вода струится и стекает в широкие, беспрестанно очищаемые от плесени фонтаны, и блещут на солнце яркие цветы, виясь по белоснежному мрамору бассейнов, наклоняясь над бегущей водой; все свежо и заманчиво внутри поэтических двориков дворца. Стечение народа было необыкновенное. Наступал праздник Успения, и из Одессы, Симферополя, Тифлиса, Москвы и Петербурга приехали лица, желавшие видеть Бахчисарай во всей его красе; большой двор кипел жизнью. Толпы разряженных женщин, детей, мужчин с утра наполняли его, и только палящий зной прекращал на несколько часов это беспрерывное гулянье; но лишь только солнце склонялось к горизонту, как громкая военная музыка пробуждала всех, и все опять спешили на широкий двор и маленькие уютные дворики. За столами, на которых стоял чай, сидели отдельные семейные группы; свечи мелькали при дуновении вечерней прохлады, и до поздней ночи все оставались под тенью деревьев или бродили вдоль стен старого дворца. Все было оживлено; праздная и праздничная толпа нарушала покой и мир давно отжившего татарского города.

ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ

Накануне Успения большой двор представлял еще более беготни и хлопот; Татары с оседланными лошадьми толпились у главных ворот, мужчины поминутно выходили к ним, условливались и вскоре уезжали с семьями ко всенощной; между тем, колымаги, дроги, дрожки, кареты, перекладные и, наконец, огромные крытые фуры, называемые здесь дилижансами, поминутно въезжали на двор и высаживали целые семейства. Трудно было представить себе, где поместятся все эти новоприезжие, и, однако, все нашли приют в зданиях, примыкающих ко дворцу и назначенных для помещения огромного числа богомольцев и путешественников. Посмотреть на пеструю толпу лиц, которая пересекала двор во всех направлениях, спеша и суетясь, мы также сели на лошадей и отправились ко всенощной, в монастырь Св. Анастасии, за три версты от Бахчисарая. Но едва въехали мы в узкие улицы города, как поняли всю трудность предстоящего нам подвига. Улицы, и без того узкие, сделались еще теснее от навесов, устроенных по случаю праздника, где фрукты, разные безделушки и туземные мелочные изделия были вывешены напоказ. Всякий навес был украшен фонарями, простыми и цветными, свет которых ярко освещал смуглые, загорелые лица Татар, Цыган и Караимов. Яркие одежды, окладистые бороды, характерные лица, зеленые и белые чалмы некоторых из продающих и покупающих придавали картине восточный отпечаток. Толпы пешеходов и верховых едва могли двигаться по узкому пространству, оставленному между лавок; крики, шум, восклицания, испуганных женщин становились нестерпимы, когда повозки, фуры и так называемые дилижансы попадались навстречу. Не принадлежа к числу храбрых амазонок, и к тому же, имея с собою детей, мы так перепугались, что провожавшие нас мужчины должны были спешиться и вести наших лошадей под уздцы. Таким образом мы благополучно, хотя и не без опасений, выбрались из узких, извилистых улиц Бахчисарая, и при ярком закате солнца залюбовались на голые, беловато-серые скалы, которые справа и слева сторожат дорогу. Отъехав около двух верст, мы очутились на распутье; дорога разделяется на две: одна идет налево, в монастырь, другая направо, но почти параллельно, в Чуфут-Кале. По дороге в монастырь шло, ехало, бежало бесчисленное множество народа. Зная, что место около монастыря невелико, и страшно опасаясь толпы, которая так бесчеловечна, так неразумна, что всегда представляется моему воображению каким-то стоглавым чудовищем, я испугалась и объявила, что лучше ехать по другой дороге и оттуда посмотреть на богослужение. Мальчишки, толпами привязывавшиеся ко всякому верховому, как я заметила это и в Италии, уверяли нас, что мы не только увидим, но и услышим всенощную. Поговорив между собою, мы решились ехать по дороге в Чуфут-Кале, и едва въехали на гору, как чудное зрелище явилось глазам нашим. Мы находились над огромной скалой, на значительном возвышении — у ног наших глубокий ров, похожий на пропасть, был буквально усыпан богомольцами, которые, приехав издалека, расположились на нем бивуаком. Лошади и волы были привязаны к фурам и телегам; семейства укрывались под белыми навесами, и бесчисленные огни сверкали везде: богомольцы варили пищу в больших котлах. По ту сторону рва, на другом возвышении, равном тому, где мы стояли, виднелась огромная, белая отвесная скала из плотной массы камня. В ней были выдолблены кельи и церковь, которые можно было заметить только по окнам, блестевшим на солнце. Так как небольшая церковь не могла вместить в себе всех богомольцев, то налой был поставлен на чистом воздухе, под открытым небом, на большой площадке, находящейся под скалой. Эта площадка, гора, дорога, ров были усыпаны народом; большие местные свечи блистали на красном налое, духовенство в ярких ризах оглашало воздух священным пением. Было что-то невыразимо торжественное, необыкновенно-умилительное в этом богослужении среди дикой, пустынной природы, при многочисленном, но безмолвном, благоговейном народе. Невольно вспомнились нам первые времена христианства. Гонимые и угнетенные, люди бежали в то время в горы и пещеры, и там воссылали мольбы ко Всевышнему! При торжественной тишине вечера, при чудесах этой южной великолепной природы, <даже> в наименее религиозном человеке родилось бы желание соединиться со всеми предстоявшими и поклониться Тому, Кто создал этот дивный мир, Тому, Кто на кресте страдал за все человечество и просветил умы любовию, кротостию и благостию своего учения. Слова пения не достигали до нас, но звуки подымались стройно и оглашали всю окрестность. Многие из наших спутников были глубоко тронуты и приведены в умиление этим неописанным зрелищем. Но вот погасли церковные свечи, и с глухим шумом заколебалась толпа и хлынула назад, а мы все стояли, рассматривая в полумраке сумерек великана-скалу, в которой отшельники воздвигли храм. Поздно вечером мы возвратились в город, все еще живой, беспокойный, движущийся, и жизнь суеты людской поразила нас еще более после того умилительного зрелища, которое мы только что видели.

На другой день утром нельзя было не проснуться рано; весь Бахчисарай, все его окрестности были уже на улицах и на большом дворе. Все гуляли, осматривали дворец, сидели под беседками, толпились вокруг фонтанов и бассейнов. Все было разряжено: вечером назначен был фейерверк, и молодежь заботилась о нарядах. Татары наполнили дворец: иные степенно ходили и с любопытством глядели на его древние украшения, другие стояли в стенах дворца и, разложив свои товары, старались выгодно продать их. Цены были баснословные: Татары запрашивали вчетверо. Если Татарин просил за кинжал, четки или браслет дикой, но оригинальной формы целковых 50, то можно было смело давать за них десять. Поэтому поводу с нами случилась довольно смешная сцена. Одной из нас понравился футляр, сделанный первоначально, по уверению продающего, для Корана. Он весь был из выпуклого серебра, с арабесками и уродливыми фигурами, работы очень старинной и оригинальной. Наша спутница принялась торговать его. Татарин просил сперва 80 целковых, она давала 15, и дело не шло на лад. Она хотела уйти.

— Барыня! Барыня! — кричал Татарин на плохом русском языке, — Твоя дает дешево. Цареградской книга! Цареградской!

— Очень может быть — да это дорого.

— Ну, что дашь? Цареградской книга. Моя просит дешево. Султана книга.

— Мне это все равно.

— Книга султанши, прекрасной султанши; жены, нет не жены, дочери султана; купи, барыня, дешевой книга, — твоя будет довольна.

— Если книга принадлежала султанше, — сказала, смеясь, наша спутница, — я тебе даю двадцать целковых — хочешь?

— Как можно, барыня, — твоя шутит! Султанши книга двадцать целковых! Твоя шутит.

— Ты мне наскучил. Если хочешь, бери деньги, а не хочешь, то прощай.

Она отошла. Татарин был в сильном беспокойстве, посмотрел направо, налево, и видя, что покупательница решительно уходит, вдруг принялся кричать что ни есть силы, как бы в припадке какого-то вдохновения:

— Куда! — стой, стой, барыня — книга, дорогая книга, редкая книга!

— Ну да, султанши книга! — сказала, улыбаясь, торгующая.

— Какой султанши! Нет! Не султанши — Марии Потоцкой книга! Да! Вот что! Марии Потоцкой!

Эти слова он произнес так торжественно, так решительно, что мы не могли не рассмеяться. Книга была окончательно куплена за 25 целковых, потому что принадлежала Марии Потоцкой, и Татарин уверял нас, что отдал ее даром, прибавляя: «Сама барыня знает! Марии Потоцкой!». В этот же день поутру мы были свидетелями довольно странного зрелища: то была пляска дервишей, в мечети бахчисарайского дворца. Обыкновенно эта пляска происходит по окончании поста, в ночь на праздник Байрама; но с некоторых пор мусульманские муллы сделали из нее спекуляцию и за известную плату дают это представление для путешественников. Весьма вероятно, что она при таких условиях становится искусственною, но все же любопытна, потому что дает понятие о настоящей пляске. Когда мы взошли на хоры мечети, где было довольно много зрителей, то увидели внизу, посреди мечети, около 10 или 12 человек, которые стояли в кружок, тесно прижавшись друг к другу плечами и составляя нечто вроде русского хоровода. Мало-помалу люди эти начали качаться вперед, произнося в один голос, но очень тихо, глухим шепотом: Алла. Покачиваясь вперед, они произносили слог: Ал; потом, покачиваясь назад, слог: Ла. С каждым наклонением корпуса они быстрее произносили слово: Ал-ла, и качались также быстрее. Скоро движение дошло до невероятной скорости, и звуки, издаваемые ими, были исступленные, гортанные, и до того неприятные, что некоторые дамы не могли вынести этого зрелища и должны были уйти. Одна дама была бледна, как смерть. Действительно, надо иметь очень крепкие нервы, чтобы выслушать без содрогания дикие гортанные звуки, похожие на хрипение умирающего или на крики беснующегося; движения вперед приняли конвульсивный характер; одно из действующих лиц вдруг выскочило вперед и в судорогах подымалось выше всех, при чем шею его дергало во все стороны; все остальные наклонялись к нему и быстро ударялись о него головами. Наконец, тот, который был в средине, упал с пеной у рта. Мы тотчас вышли, радуясь, что все кончено. Зрелище это в высшей степени неприятно, и надо много усилий над собой, чтобы вынести его спокойно. Говорят, что в день Байрама изнуренные молитвой, одушевленные изуверством, муллы предаются этой пляске с необыкновенным ожесточением и падают на пол в страшных, действительных судорогах. Не знаю, были ли они притворны на этот раз; знаю только, что видеть их было чрезвычайно тяжело, и мы были крайне рады, что пляска кончилась.

Вечером тысячи разноцветных фонарей загорелись между зеленью. Музыка гремела; разодетые женщины наполняли освещенную залу; толпа была так велика, что пройти туда было почти невозможно. Впрочем, мы и не желали сидеть в душной зале, и далеко за полночь бродили по освещенным дворикам и большому двору. Фейерверк был блистательный; темная, безлунная ночь делала его еще великолепнее. Мы могли бы полюбоваться им, если бы не были под влиянием страха. Неподалеку от нас лошади, испуганные блеском, шумом и взрывами фейерверка, начали беситься; к тому же, в темноте и толпе мы потеряли друг друга и одно из детей. К счастью, все кончилось благополучно: потерянные нашлись, и, смеясь над собственным страхом и еще более над страхом ближнего, мы возвратились домой и под шум музыки, все еще гремевшей внизу, под нами, заснули сладким сном усталости.

ПИСЬМО ДЕСЯТОЕ

На другой день утром на большом дворе бахчисарайского дворца начались сборы. Все уезжали, и все хлопотало, суетилось. Что касается до нас, то целое утро мы провели в лавках, где накупили множество оригинальных безделушек: татарских туфлей, нагаек, кисетов для табаку и тому подобного. Около полудня нестерпимый жар заставил нас укрыться в сенях дворца, у фонтанов. Пообедав наскоро, мы сели на лошадей в пять часов и отправились по палящему жару в Чуфут-Кале, верст за восемь от Бахчисарая. По мере удаления от Бахчисарая природа являлась нам чем-то до сих пор невиданным: характер ее не походил ни под какую виденную нами местность. Отвесные, голые скалы, раскаленные жарким солнцем, стояли над нами; от них палило зноем, и самый ветерок, очень легкий, не дышал прохладой, а обхватывал нас душным, жарким воздухом. Ни одного зеленого куста, ни одного дерева не было на голой дороге, извивавшейся между скалами; почва была каменистая и жаркая. С трудом достигнув значительной высоты, мы увидели небольшой городок, выстроенный на отвесной скале. Стены домов, одного цвета со скалою, плотно примыкали к самому краю ее и, казалось, составляли с нею нечто целое. Дорога круто поворотила вверх и не была загромождена камнями, как прежде, а просто выдолблена в плотной массе скалы; следы каких-то колес оставили на ней довольно широкие колеи. Это напомнило нам древнюю римскую дорогу, открытую в Помпее. Лошади скользили по камню, и часто топот копыт их издавал странный, звонкий стук, который свидетельствует, что под поверхностью дороги скрывается пустое место. Действительно, говорят, что множество пещер, в которых когда-то жили разбойники, выдолблены под скалой. Мы въехали в город, и невиданное зрелище представилось нам: мертвое молчание, мертвое спокойствие и безлюдье! Ни лавок, ни прохожих, ни даже ребенка не видали мы на улице этого города. Будто все вымерло. Мрачно глядели темно-серые каменные дома с наглухо заколоченными окнами и дверями, или с дверями и окнами, крепко забитыми железною решеткой. В городе ни воды, ни зелени: будто ничего живого в нем не было; только звонко стучали по сплошной массе скалы подковы лошадей наших, и их топот отзывался далеко, не вызывая никого на улицу; лишь одна старуха выглянула из-за угла дома, и та поспешно спряталась. Мы были тем более изумлены, что никто не предупреждал нас. Этот безмолвный город наводил на мысль о заразе, о вымершем народонаселении. Миновав главную улицу, мы встретили, наконец, живое лицо: то был Караим, малорослый, красноглазый, безобразный; узнав, что мы желаем видеть бея, он вызвался проводить нас. Между тем солнце в тумане, доселе невиданном нами, ярко-желтого цвета, заметно подвинулось к западу; скоро и весь горизонт занялся желтым заревом, а солнце, круглое как ядро, красное, без лучей, пожранных этим странным, необъяснимым, ярким туманом, окрасив город и его окрестности сухим знойно-золотым колоритом, медленно садилось. Казалось, самый воздух был облит огненно-желтым светом, похожим на отблеск пожара. Такой колорит видали мы только на картинах, представлявших захождение солнца в пустынях востока, и не могли дать себе отчета, что было причиною того знойного тумана, в котором солнце горело без лучей. Многие говорили, что пыль Бахчисарая и его долины производила это явление. Как бы то ни было, зрелище было до того поразительно и необыкновенно, что мы остановили лошадей и, очарованные, безмолвно и долго смотрели на царственное светило, на спаленный им горизонт, на безмолвный город и бесплодные скалы, облитые огненным цветом.

Бей — человек образованный, знающий несколько языков и известный всем путешественникам. Он поддерживает город, завел в нем школу, и говорил нам, что Чуфут-Кале колыбель всех Караимов, — один из древнейших городов; если память не обманывает меня, прошла уже тысяча лет со времени его основания. Караимы женятся между собою, и очень недавно стали покидать Чуфут-Кале, который пустеет все больше и больше, несмотря на усилия бея. Безводный, палимый зноем, без растительности, Чуфут-Кале скоро превратится в памятник прошлого; небольшое число жителей, до сих пор оставшихся в жарких стенах его, добывает воду неимоверными трудами из глубины ущелья, находящегося у подошвы горы, на которой построен город. В древней синагоге нам особенно понравились старинные лампады, формы очень оригинальной; тут же показывают богатый кубок, пожалованный Караимам Государынею Императрицею.

Когда мы вышли и сели опять на лошадей, то увидели несколько детей и Караимов, безмолвно смотревших на нас. Все они показались мне некрасивы, так же малорослы, худосочны, красноглазы, как тот, который провожал нас к бею. Было что-то уныло-мертвенное в лицах как молодых, так и старых, в позах и невозмутимом их спокойствии. И город уныло-мертвый, спаленный солнцем, без зелени, воды и людей, представлял взору пустынные улицы, мрачные дома и жгучую каменную почву. Тихо ехали мы, ища живого лица за решетками домов и не видя его — и опять топот лошадиных копыт вызывал одни подземные звуки, раздавшиеся звонко по улице. Но когда мы выехали из города и повернули направо, перед нами открылось внизу зеленеющее ущелье, яркое и пышное. Это была так называемая долина Иосафатова, издревле кладбище караимское. Густые, старые, но все еще мощные и роскошные деревья скрывают под тенью ветвей своих тысячи могильных камней; яркая зелень долины Иосафатовой в соседстве бесплодного Чуфут-Кале еще более поражает взор путешественника, который отдыхает при виде растительности и, следственно, жизни. Странная противоположность! Мертвая жизнь Чуфут-Кале и цветущая роскошью зелени могильная его долина! Солнце уже село, но еще не угасли яркие краски, которые оно оставило за собою; горизонт пылал сухим пожаром пустыни; скала и Чуфут-Кале, на ней выстроенный, горели желтым огнем раскаленного горна, между тем, как зеленый лес Иосафатовой долины дышал прохладою и манил отдохнуть на могилах давно почивших; странно было чувство, нас объявшее; это место казалось нам местом библейским, чудною прелестью которого мы не могли и не умели довольно налюбоваться. Уже смерклось, когда мы пустились в обратный путь. Через пять дней мы надевали шубы в окрестностях Харькова и не верили своей собственной памяти, когда она рисовала нам чудную Иосафатову долину, подле Чуфут-Кале, спаленного, безжизненного, сухого, но прекрасного в мертвенной красоте своей!


 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру