09.04.2014

Крымские письма. Продолжение

Из литературного наследия Евгении Тур

Евгения Тур — псевдоним Елизаветы Васильевны Сухово-Кобылиной, в замужестве графини Салиас (1815–1892), писательницы даровитой, в свое время весьма известной и любимой соотечественниками. О ее романах, повестях и яркой публицистике были одобрительные отзывы И.С. Тургенева, Т.Н. Грановского и ряда других видных деятелей культуры и общественной мысли. Продолжаем публикацию «Крымских писем» Евгении Тур, которые она писала по свежим впечатлениям в период с осени 1852-го и весь следующий год. Письма Евгении Тур печатались в газете «Санктпетербургские ведомости» и никогда с тех пор не переиздавались. Публикаторы — Маргарита Бирюкова и Александр Стрижев — разыскали и собрали эти интересные тексты, чтобы предложить их своим современникам, желающим блага возрожденному Крыму.

ПИСЬМО ПЯТОЕ

В конце апреля мы оставили город и с новым удовольствием возвратились в Кучук-Ламбат, который скоро явился перед нами в полной красе своей. Вьющиеся растения пестрели новыми красками и цветами: месячные розы цвели пышно и густо покрывали своей зеленью крыльцо, стены и клумбы сада. Все благоухало и улыбалось — майское небо майскому вновь засиявшему морю, распустившимся цветам и в праздничный наряд весны одетым горам. Не более недели провели мы на месте и вновь принялись за прежние далекие прогулки. Самое живописное из всех мест, до сих пор нами посещенных, деревня Партенит, находящаяся в нашем соседстве. Она построена в довольно тесном ущелье, частью в долине, частью на скале, висящей над морем, и ее живописный беспорядок придает еще более прелести и без того очаровательному местоположению. Долина или, скорее, ущелье Партенита покрыта зеленеющими роскошными садами; с одной стороны она упирается в скалу горы Аю-дага, с противоположной примыкает к другой скале, на которой построена вся деревня, имени которой я не знаю; впереди нее — море, сзади — цепь горы Яйлы. Прелесть этого места неописана, и лини гор близлежащих, чрезвычайно волнообразные, манят взор и не позволяют ему оторваться. Между загороженными садами есть небольшое пространство, оставленное свободным — на нем растет колоссальное ореховое дерево; невдалеке от него бежит шумный ручеек и немного подальше впадает в море. Вокруг этого ореха построена кругообразная лавочка, на которой вечно спят, сидят или лежат с трубкою во рту Татары. Это ореховое дерево — их форум, их Kafe Greco, их Тортони; оно — центр их общественной жизни. Тут и днем и вечером всегда сборище мирных жителей деревни. Тень орехового дерева предохраняет их от зноя, а морской ветерок постоянно несет к ним свою прохладу; дети играют и нагие путешествуют по ручью; мужчины курят и изредка разговаривают; женщины — но их никогда не встречали в тени орехового дерева. Вероятно, это подобие площади в Партените недоступно для прекрасного пола. Купанье в Партените великолепное: здесь песок вместо камня, и волны так велики порою, что выбрасывают на берег всякого сильного пловца; если же лечь на берегу, то пена их, поминутно налетая вновь с шумом и ревом, не только покрывает купающегося, но еще отбрасывает его дальше и дальше на берег. Ничто не может сравниться с таким наслаждением в жаркий летний день. В последнюю нашу поездку в Партенит с нами случилось довольно смешное происшествие, которое, впрочем, могло окончиться, вместо комедии, трагедией. Многие из нас выкупались и возвратились; другие, расположась на плоской крыше мазанки, прилежно рисовали; третьи, лениво лежа около скатерти, столь же прилежно ели пироги и готовили чай. Все мы молчали, когда перед нами предстал, как будто из-под земли вырос, наш вечный спутник, приехавший с нами берейтор Егор.

— Изволите идти купаться? — произнес он мрачно, обращаясь к одной из нас.

— Да, пойду.

— Не ходите, сударыня, там не хорошо.

— Что не хорошо, отчего не хорошо? Купанье чудесное, — воскликнула самая меньшая из всего общества, страстная охотница купаться.

— Знать вы этого не изволите, — возразил ей Егор, и, обратясь к госпоже своей, прибавил настойчиво:

— Не ходите, сударыня.

— Да что с тобой? — воскликнули мы все.

— А вот извольте посмотреть, — сказал он флегматично, поднимая рукою длинные волосы, — совсем расшибло. Такая мерзость!

Мы вскрикнули от удивления; немного пониже виска лоб нашего бедного егора был широко рассечен, и недавняя кровь запеклась на нем.

— Как же это ты? Больно тебе?

— Теперь ничего, а тогда больно было. Ну, прошло, а не ровен час, и совсем убьет.

— Да расскажи, как? Ведь я сейчас купалась, — сказала одна из нас.

— Изволите видеть, я пошел, посмотрел, а оно и валит, и валит — море-то! Ну, я и думаю: эк тебя! Да не угрозишь! Взял Чинару.

— Чинару?

— Да, Чинару; сел на нее верхом, да и туда! Думаю, что мне с лошадью сделает? Так куда! Верите ли? И лошадь и меня таки перевернуло, да и выбросило на берег вверх ногами. Ей Богу, право, вверх ногами, и меня и Чинару! Так даже, что отуманило, да и висок рассекло! Не ходите, сударыня, не хорошо там! Право, не хорошо!

Рассказ, тон, флегма и удивление Егора были так забавны, что невозможно было не смеяться. Он, впрочем, не принял наших медицинских средств, а, удаляясь угрюмо и вместе торжественно, махнул рукой, говоря:

— Так пойдете? Как угодно! А там не хорошо!

Оставя Партенит и отправляясь по дороге к Гурзуфу, путешественник простится навсегда с самым великолепным, самым привлекательным видом, цепью Судакских гор, которые, начиная с Алушты (по пути из Симферополя), воздушной, фантастической, всегда разнообразной цепью заканчивают с одной стороны линию моря на горизонте. Ничто не может быть разнообразнее их колорита; живя около году в Кучук-Ламбате, мы никогда не видали их одинаковыми, хотя почти каждый день взбирались на скалу, чтобы любоваться ими. Иногда они синеют вдали, в другой раз ярко-лиловый цвет их ни с чем не сравненен; при закате они меняют все цвета, или, лучше сказать, переливаются, как опал, и вмещают в себе все краски от ярко-розовой и золотой до того неопределенного, неизъяснимого отлива, который, покрывая цепь гор легким туманом, едва оставляет нежную линию для их очертаний и сливает ее с синевою моря и неба. В последний раз можно поглядеть на Судакские Горы с высокой отлогости, соединяющей Аюдаг с цепью других прибрежных гор; это место находится на половине дороги от Партенита к Гурзуфу и стоит того, чтобы упомянуть о нем. Прямо перед вами высокий Аюдаг, со своими дикими скалами, налево Партенит, прибрежные горы, за ним лежащие, Карасан (дача Раевской), выстроенная на полу-горе, пониже Кучук-Ламбат, приютившийся к скале, а за ним, далеко, далеко, но ясно обрисованная цепь Судакских Гор во всей красоте своих очертаний и колорита; налево опять море безграничное, широкое, и амфитеатр Гурзуфских Гор, спускающихся к нему со всей роскошью своей растительности; наконец, сам Гурзуф (татарская деревня, построенная на скате), и горы, облегающие море небольшим полукругом. Это великолепная панорама, обширная по объему, удивительная по красоте. Трудно оторвать от нее взор, и невозможно описать ее!

Вблизи Гурзуфа много дач; все они очень милы, но не велики, исключая дачи Потемкина, Артек, которая была когда-то великолепна, но пришла в упадок: остался только роскошный, но уже одичалый и заросший парк, да обветшалый дом, жить в котором едва ли возможно. Зато почти около самого Гурзуфа, среди большого, отлично содержимого и разросшегося сада, можно полюбоваться на дачу г. Фондуклея. Кроме ее прекрасно устроенного дома, счастливо выбранного местоположения, и на скате горы у моря расположенного сада, она замечательна еще тем, что Пушкин провел в ней целое лето. Приятно видеть, что любой Татарин Гурзуфа познакомился не только с именем нашего славного поэта, но еще покажет вам тот кипарис, о котором говорил некогда Пушкин.

У Татар, говорили нам, передается по этому случаю поэтическое поверье. Они рассказывают, что соловей прилетал и пел над головой поэта, когда он сиживал под кипарисом; с тех пор всякое лето можно было слушать того же соловья на том же месте; но со смертью поэта замолчал и соловей и никогда больше не прилетал в Гурзуф. И мы были, конечно, у этого кипариса; он очень статен и велик, но растет в чаще около дому, и стоя у него, ничего нельзя видеть в окрестности. Вероятно, Пушкин выбрал это место для своих занятий потому только, что оно представляло ему много тени в знойный день, — иначе трудно объяснить причину его предпочтения такому месту, откуда не видишь даже моря. Как бы то ни было, но редкий путешественник не пойдет к пушкинскому кипарису (так называют его) и не сломит себе ветку на память. Все мы дети, как скоро дело коснется до кого-нибудь, кем мы гордимся и кто всегда, как Пушкин, останется славою и честью русской поэзии!

Итак, как мы уже сказали, одна из самых прелестных дач — дача г. Фондуклея. Нельзя выбрать дачи привлекательнее ее, чтобы прожить лето, заниматься, наслаждаться природой. Дом огромный и комфортабельно устроенный с огромной террасой; кабинеты (их два) до того уютны и удачно расположены, что, казалось бы, не вышел из них. К несчастью, ее не только нельзя нанять, но даже переночевать в ней невозможно. Это очень понятно со стороны владельца, но усталый от трудного пути путешественник напрасно глядит на великолепное пристанище — его не пустят переночевать и отдохнуть в этом поэтическом и роскошном приюте.

Оставя Гурзуф, мы простились с маленькими, не совсем безопасными, на зато интересными дикими тропинками, и ехали уже широкой дорогой, проложенной между густым кустарником до самого шоссе, которое привело нас в город Ялту. Этот издали беленький, будто фарфоровый городок построен под горой на самом берегу моря и поражает взоры проезжего своей особенностью. Кто не был в чужих краях, тот не будет иметь понятия о его характере; он напоминает собою итальянские маленькие города. Здесь те же узкие улицы, те же высокие дома, та же яркость и пестрота в жилищах и жителях, та же самая живописность лавок с фруктами и овощами, те же ворота, выстроенные в стене, та же жизнь на улице; даже самая нечистота в его переулках напоминает Италию. Бегающие дети, навесы с продавцами фруктов, рыбаки, матросы и даже прохожие глядят иначе; описать трудно, но Ялта похожа на иностранный город, и только русская речь напоминает проезжему , что он у себя, дома. Набережная красива, хотя очень невелика; дом аптеки особенно миловиден, с двумя кипарисами у крыльца, темная зелень которых резко отличается от яркой белизны домика, вероятно, вновь построенного. На горе большая пятиглавая каменная церковь венчает постройку города. Взглянув на Ялту, хочется бродить по ней, хочется заглянуть во всякую лавку, хочется заговорить с Татарином, сидящим, поджав ноги, у своего навеса с плодами. Но особенно хорош этот город при последних лучах солнца; он блестит и горит, осененный ими, и его яркая белизна делается как-то прозрачна, и название фарфорового города как нельзя больше идет к нему. Целый день любовались мы им, бродя в нем до устали, любовались опять, покинув его и, остановив лошадей, долго еще глядели на него издали; пока не потухло солнце за горами, пока не скрылся и сам он из виду.

ПИСЬМО ШЕСТОЕ

От Ялты дорога лежит большей частью между парков, украшенная каймами месячных розанов, будто цветниками. Голые, дикие отвесные скалы избороздили окрестные горы, покрытые в промежутках густым лесом; кое-где огромные сосны венчают верхи скал. Природа дика и принимает грандиозный характер, а дачи, лежащие поблизости, становятся все великолепнее, все роскошнее, и, посреди садов своих, окруженные цветниками, останавливают на себе взоры путешественника. Таковы, в особенности, Ливадия, дача графа Потоцкого и Гаспра, дача князя Мещерского. Последняя замечательно красива, по обилию цветов: самые стены этой щегольской и небольшой, как игрушка, дачи, покрытые сверху донизу вьющимися розанами, которые, оставляя на виду, только окна и двери, осыпают все строение. В полуверсте или ближе от Гаспры князя Мещерского возвышается большой готический замок с двумя башнями, зубцы которых видны издалека: это Гаспра-Александрия, построенная покойным князем А.Н. Голицыным. Эта огромная дача, куда несколько лет назад съезжались к гостеприимному хозяину все соседи, куда непременно заезжал и всякий путешественник, пришла теперь в упадок. Сад зарос и заглох, крыша повреждена во многих местах, вода просачивается сквозь нее и протекает в комнаты верхнего этажа. Правда, в гостиной, массивные орехового дерева диваны с гербами и подушками, великолепные портреты в золотых рамах, широкие и богатые письменные столы еще свидетельствуют о прежнем роскошном убранстве, но зато во всех других комнатах нет мебели, и эти забытые, заброшенные покои глядят мрачно и неприветливо. Сороконожки и скорпионы начинают беспрепятственно поселяться около чугунных плит балкона и над огромными жалюзи, защищающими все фасады дома от зноя. Вид с балкона очень обширен и красив, но, к сожалению, дача эта построена так далеко от моря и в таком возвышенном месте на склоне горы, что жить в ней неудобно. Надо сделать три или четыре версты, чтоб выкупаться. Сильный ветер свободно гуляет во всем доме и нестерпимо воет, врываясь в готические башни и внутренние ворота, устроенные между домов и домашнею церковью. По этому поводу рассказывают довольно смешные анекдоты, случившиеся с прислугой еще при жизни покойного князя. Так, например, осенью, когда сильный ветер беспрестанно дует с моря, кушанье из кухни должны были нести по крайней мере трое; один слуга нес блюдо, а двое других вели его под руки, но и это не всегда удавалось. Часто ветер был так силен, что сбивал с ног троих служителей, и суповая чаша разбивалась вследствие внезапного падения слуги, который нес ее. Однажды, говорили нам, садовник, несмотря на сильный ветер, решился идти в сад, желая непременно поднести князю букет по случаю каких-то именин, но лишь только он вошел в ворота, ветер подхватил его, как щепку, промчал в ворота и сбросил с значительной высоты. Несчастный так разбился о камни, что долго лежал в постели.

Все это может показаться невероятным или преувеличенным тому, кто не жил в Гаспре и около нее; но стоит только однажды быть свидетелем того вихря, который подымается летом на шоссе, чтобы представить себе, каков он должен быть осенью. Два рассказанные нами случая еще не дают о нем настоящего понятия. Проезжая мимо Гаспры, мы были захвачены таким внезапным порывом поднявшегося ветра, что сошли с лошадей; мы буквально боялись, что он снесет нас с седел. А это было в июле месяце, когда нет на море ни сильных бурь, ни гроз и ураганов.

От самой Ялты до Алупки князя Воронцова весь берег на протяжении пятнадцати или более верст населен и обработан; дачи, деревни, домики рассеяны по этому пространству, но все внимание путешественника поглощено горою Ай-Петри, огромною, отвесною, остроконечною по форме и разнообразною по колориту. Она возвышается над Гаспрой, Алупкой, обеими Ореандами, и, вероятно, благодаря этой величавой горе, местность эта избрана преимущественно для великолепных построек, каковы обе Ореанды, Алупка и Гаспра. Одна Ореанда принадлежит Государыне Императрице, другая Великой Княгине Елене Павловне. С шоссе Царская Ореанда не поразит, конечно, проезжего своею архитектурой, которая весьма проста, но прельстит его внутренним убранством дворца, если он войдет в него. Внутренние дворики, фонтаны, кабинеты, гостиная зала — все убрано изящно и содержится отлично. Особенно замечателен в Ореанде так называемый Помпейский Дворик, сделанный по образцу двориков древней Помпеи, и если не обманывает меня память, скопированный как нельзя вернее с внутреннего двора дома Диомедова. Он походит на четвероугольную комнату, потому что для большего удобства во время непогоды, к нему приделан стеклянный потолок, который можно снимать, по желанию, в ясные дни. Прямо против входа находится фонтан из белого мрамора; вода падает из него на пол и стекает по небольшим каналам, выточенным в мраморном полу; разливаясь по этим каналам, она орошает четыре клумбы, находящиеся в середине этого дворика или комнаты: это место похоже на то и на другое. Стены дворика расписаны мастерски, по помпейским рисункам; яркие краски и роскошные арабески очень счастливо довершают прелесть этого поэтического убежища. Дворец окружен отличным цветником, которого деревья еще не успели разрастись, хотя цветы и другие растения благоухают под жарким полуденным небом. За цветником находится большой тенистый сад, расположенный на скате горы и достойный кисти художника, — так роскошны там деревья, мшисты камни и причудливо-красивы вьющиеся во множестве растения, так изобилен и шумен водопад, убеляющий своею пеной густые кустарники и зелень, над которою он льется. Долго бродили мы в Ореанде; почти целый день употребили мы на то, чтобы осмотреть ее, и на другой день спешили в Алупку, которая служит ей разительным контрастом. Не знаю, как описать это фантастически-огромное здание, не знаю даже, как определить его архитектуру. Люди сведущие уверяют, что это англо-саксонская готическая архитектура, хотя главный вход в замок, со стороны моря, сделан наподобие Альгамбры и, следовательно, в арабском стиле, с арабскою надписью на вогнутом полукруге фронтона. Но что нам до стиля? Побывавшего везде и, несмотря на то, очарованного путешественника поражает огромная масса Алупки, выстроенная над морем, вся сверху до низу из зеленоватого гранита, со своими башнями, зубцами, шпилями, точеными балюстрадами, стенами, по которым кое-где вьется плющ, не скрывающий, однако, под своею зеленью строгих линий величественного здания. Алупку нельзя описывать: ее надо видеть, видеть при этой местности, чтобы вполне понять, как она прекрасна. Близ золотистого Ай-Петри, увенчанного туманом, на лазури безграничного моря неопределенный, зеленовато-серый колорит ее стен, ворот, зубцов, башен, два огромные льва из белого, как снег, мрамора, и многочисленные вазы и фонтаны из того же материала, все это дает ей вид необыкновенный, чудный. Нельзя сравнивать ее с рейнскими замками; самый Штольценфельс, возобновленный искусством ученого архитектора и привлекающий толпы путешественников в древние, вновь сплоченные стены свои, самый Штольценфельс, этот перл рейнских замков, не выдержит сравнения с Алупкой: говорят, план Алупки был прислан из Англии, где подобные замки не редкость, но Алупка тем не менее имеет свои неоспоримые и огромные преимущества. Она вся построена из гранита, отчего цвет ее гармонирует с яркими красками окрестных гор, моря и неба и придает ей сурово-величавый вид посреди этой роскошной природы, этих ослепительных южных красок.

Внутренность алупкинского здания совершенно согласуется с его внешностью; внутри все строго, просто. Мебель из ореха или дуба, обитая, по большей части, темным сафьяном. Длинная, высокая обеденная зала с двумя колоссальными каминами и большою вазой, пожалованною Государем Императором, очень красива и проста. Четыре огромные картины украшают стены залы; их приписывают Роберту, художнику, мало известному любителям, но известному знатокам. Его не должно смешивать с Леопольдом Робером. Ни колорит этих двух картин, ни их композиция не производят приятного впечатления на зрителя. Все их достоинство заключается, по-видимому, в их древности. В других комнатах мы не видали картин, но в коридоре, пространном, отлично отделанном, полюбовались некоторыми картинами, из которых замечательны: «Вид Иерусалима», картина Воробьева; прелестная маленькая картинка Щедрина «Сорренто» и несколько портретов, напоминающих кисть Ван-Дейка. Жаль, что они помещены не в гостиной: в коридоре дурное освещение не позволяет увидеть их в полной красоте.

Сад Алупки, по своей обширности и разнообразию, очень замечателен. Он так велик, что его нельзя обойти в один день. Кажется, сама природа позаботилась о его разнообразии. Тут есть и вода, и пригорки, и рощи, и даже скала, когда-то обрушившаяся и оставившая причудливые, живописные груды камней, между которыми едва сохранилась извилистая дорожка. Она ведет вас под камень-великан, который лежит на другом камне и составляет вместе с ним натуральные, страшные на вид ворота; вам так и кажется, что они рухнут и придавят вас; потом тропинка вьется выше и выше, на каменные массы, откуда вы налюбуетесь вволю гранитною скалой, которая, разбившись в громадные обломки, местами поросла мхом, плющем, вьющеюся зеленью и дикими цветами, местами представляет голые, спаленные солнцем массы. Все это громадно, сурово, оригинально…

ПИСЬМО СЕДЬМОЕ

Проведя около пяти дней в Гаспре-Александрии и всякий день осматривая окрестности, мы возвратились в Кучук-Ламбат, который скоро должны были оставить навсегда. И в Кучук-Ламбате дни летели так быстро, что мы едва успели осмотреться, как уже должны были снова начать бродячую жизнь. Отправив экипажи и ненужную прислугу, мы сами решились ехать верхом в Гурзуф, где нам хотелось провести дней десять или более. Нет ничего смешнее, капризнее, оживленнее переездов в Крыму, когда путешественники и, особенно, путешественницы, распростясь с комфортом оседлой жизни, приступают к тяжкому подвигу жизни кочевой. Надобно переезжать верхом и перевозить необходимые пожитки на вьюках. Людям, путешествовавшим только по Европе, трудно составить себе понятие об этой многосложной и продолжительной операции. У меня был один знакомый, человек, избалованный железными дорогами, любивший порядок и, особенно, чистоту, несколько методичный и чрезвычайно степенный. Однажды, увидев из широкого окна своего большого петербургского дома рыдван, остановившийся у подъезда и наполненный его родственниками, приехавшими из глуши полюбоваться на столицу, он махнул рукой с комическим отчаянием и сказал глубоко-тронутым голосом, в котором слышались и скорбь и покорность судьбе:

— Ну, прикочевали!

— Вы ждали кого-нибудь? — спросила я.

— Как же, писали, что будут. Представьте себе, что два года назад, после их отъезда, я должен был чинить мебель, переменить ковры, словом, дом едва не перестроил.

— У них, верно, есть дети?

— Все есть: и дети есть, и дворня есть. И перины, и чашки в узлах, и посуда в ящиках, и горничные в платках, и люди в длиннополых кафтанах. Я говорю: «У меня спальня одна», — а мне отвечают: «Ничего, не беспокойтесь, мы поместимся и в гостиной, а дети хоть в столовой. Нам все хорошо». Верю, что им хорошо, но каково мне? Сделали из моего дома киргизскую палатку! Это не путешествие: разве эти люди знают, что такое путешествовать? — Они кочуют!

С этих пор слово: прикочевать сделалось для меня синонимом всякого беспорядка, неудобства, чем-то, возбуждающим неудержимый смех. Оставляя Кучук-Ламбат, мы не могли быть в таком отчаянии, в каком находился мой знакомый, ибо знали наперед, что ожидает нас, знали, что мы будем не путешествовать, а кочевать. Переезжая в маленький домик в Гурзуфе, лишенный всего необходимого для жизни, даже мебели, мы принуждены были взять с собою все нужное для хозяйства; кроме того, злая судьба наградила детей, ехавших с нами, приятнейшим для них приобретением, от которого отказаться они не имели сил, — ручною, дикою козочкой, птицами и собаками. Сильно держались дети за своих животных и чуть не со слезами убеждали взять их с собою. Лошади стояли у подъезда с утра, а в доме слуги все еще бегали, носили и совали на вьюки бесконечные мешочки, узелки, ящики, и на все наши вопросы отвечали:

— Да уж будьте покойны!

— Не берите ничего лишнего, — крикнул один из мужчин. Но дерзновенный должен был скрыться, потому что шумный поток доказательств в пользу разного хлама едва не оглушил его.

Между тем, неподвижно, с неприступною важностью стоял у вьюков берейтор Егор, не отвечая на крики Татар, даже не шевеля головою.

— Егор, слышишь, — сказал кто-то, — Татары говорят, что вьюки велики, возьми еще лошадей.

— Хитрый народ, сударыня! — произнес он.

— Возьми еще лошадей, в самом деле, громоздко.

— Не извольте беспокоиться! Хитрый народ!

Между тем, маленькие татарские лошадки мало-помалу превращались в нечто среднее между двугорбым верблюдом и башнею. Когда крики Татар сделались отчаянными, а горничные продолжали бегать с узлами, Егор с прежним своим спокойствием стал между лошадьми и горничными и произнес:

— Ну, вы! Будет!

— Да как же, Егорушка, ведь надо же…

— Говорят, будет! Сказано! Ну, ай-да! Пошел!

И весь поезд, как караван, двинулся вперед, между тем как усердные горничные порывались положить еще кто мешок, кто ящичек.

— А я где же сяду? — кричала маленькая девочка лет десяти, взятая недавно в услужение.

Одним взмахом руки Егор взбросил ее на вьюк, где она и осталась, уцепившись руками за две подушки и составляя, вместе с поклажею, нечто вроде колеблющейся пирамиды. Вслед за караваном отправились и мы, беспокоясь о вьюках и воображая, что они придут в Гурзуф поздно вечером. Но мы обманулись; перегнав вьючных лошадей, мы с удивлением увидели, что они не отстают от нас. Все мы ехали верхом: длинный наш караван живописно тянулся по извилистым тропинкам. Вдруг сзади послышался крик, и вслед за тем весь поезд остановился. Одна из горничных упала с лошади, но, к счастью, не ушиблась.

— Тебе было сказано: держись за гриву и за луку, — сказал Егор сурово и наставительно, помогая ей сесть опять на седло.

— Да я не то что за гриву, я и за уши ловила ее, идет себе, да так-то шибко, — я и свалилась.

Этот ответ возбудил общий хохот, который уже не оставлял нас до самого Гурзуфа, куда мы приехали часов в восемь вечера. Вьючные лошади пришли вместе с нами, причем Егор не преминул заметить:

— Изволите видеть! Хитрый народ!

Едва ли кто из нас забудет наше десятидневное пребывание в Гурзуфе. Домик, который мы заняли, состоял из трех небольших комнат и довольно большого крытого балкона, который называют в Крыму галереей. Все дамы поместились в трех комнатах, мужчины ушли искать пристанища в татарских мазанках; наше киргизское хозяйство поместилось в галерее, прислуга внизу, около кухни. Помещение, как видишь, было не роскошное и не комфортабельное. Зато домик наш стоял в очаровательной местности; боковою стороной он прислонен к высокой отвесной скале, на которой и теперь еще видны следы древних укреплений; фасад обращен к морю; под ним, вправо, лежит полукругом обширная деревня Гурзуф, за которою волнообразными линиями спускается к самому морю цепь высоких гор, отрасль хребта Яйлы. Вся эта цепь гор видна с балкона, часто окутанная туманом. Всякий день новая группировка света и туч, новая картина, освещенная луной или солнцем, и такая волшебная, пышная, что описать невозможно. На балконе мы обедали, пили чай, сидели целый день и не могли довольно налюбоваться сменявшимися видами; сильная морская волна, вечно шумящая и бьющая о камни, сделалась нашею любимою музыкой. При закате солнца новое очаровательное зрелище открывалось перед нами: множество парусов не белели, а горели на синеве моря. Чтобы дать тебе хотя слабое понятие о прелести этого простого явления, скажу, что стихи Лермонтова:

Белеет парус одинокий

В тумане моря голубом,

Как они не картинны, но не выражают того, что мы видели каждый день. Парус не белеет: он облит сияющим золотом, он горит огнем при последних лучах солнца, блестит ярким серебром, когда солнце скроется за горою, и вдруг является бледным, едва заметным призраком не на море, а уже в небе, когда потухает заря. Это происходит оттого, что голубая линия моря синеет, не касаясь горизонта; потом цвет моря сливается с цветом неба, и на этом-то фоне является корабль или барка, и обманутому зрению кажется, будто корабль несется по небу. Было полнолуние, и всякий день месяц всходил и стоял над морем то образуя огромные золотые колонны, то стальные круги, как озера из блестящих зеркал, то золотые борозды на поверхности волн; иногда месяц вдруг зажигал на горизонте длинную, блестящую полосу света, которая казалась фантастическим путем в неведомую страну, и все это посреди ясной, тихой, благоухающей ночи юга. В деревне мелькали огоньки и перед ними живописные группы татарских семейств, напоминавших фигуры Рембрандта. Все это вместе составляло чудную картину, которая выше всяких описаний.

Одного не доставало нам в Гурзуфе — места для прогулки пешком. Сад г. Фундуклея был далеко, татарские чаиры (сады) загорожены и неудобны для ходьбы: трава высокая, тропинок нет, так что ходить по ним — значит, осудить себя на несносную борьбу с высокой травой. Нам приходилось сидеть на галерее и жаловаться на скуку. Однажды вечером один из наших спутников явился к нам, живой и веселый, с предложением идти гулять.

— Куда? Очень приятно ходить в чаиры! Благодарим покорно, — отвечали ему.

— Змеи и скорпионы так страшны! — сказала одна дама, дрожавшая от страха при одной мысли о всех этих животных с тех пор, как под подушкой у одной из наших спутниц был найден живой скорпион.

— Змеи! — сказал кто-то, — стыдитесь, их нет после захода солнца; к тому же, они так безвредны здесь, что…

Эта вступительная речь была единодушно прервана всеми.

— Знаем! Знаем!

И немудрено, что все вступились — такого рода речи возобновлялись о нескольку раз в день с упорным постоянством, как будто говорившему не было известно, что если женщина боится чего-нибудь, то ни убеждения, ни доводы, а тем менее познания в натуральной истории, не разуверят ее.

— Очень рад, что знаете, — возразил упрямец, — однако, если б здешние скорпионы и змеи были ядовиты, как в Италии, то Татары…

— Не ходили бы босиком, — насмешливо прибавила одна из слушательниц, — взгляните на Итальянца — ноги его обуты, — мало того, обернуты толстою кожею, а отчего?

— Оттого, что змеи и скорпионы ядовиты в Италии, — подхватил кто-то, — Вы видите, мы знаем наизусть ваши доводы.

Натуралист замолчал, и все засмеялись.

— Куда же идти гулять? — сказал кто-то.

— На бульвар! Я открыл, или, лучше, изобрел его.

— Бульвар! Какой бульвар?

— Не бульвар, а нечто вроде Невского.

— Полноте шутить, говорите дело, — был общий голос.

— Пойдемте, сами увидите.

— На веру?

— Да, на веру!

— Это что-то сомнительно. Впрочем, qui ne risqué rien n’a rien. Пойдемте.

Мы отправились, вышли за ворота и повернули по тропинке, очень извилистой всем нам: она вела в деревню.

— Вы смеетесь над нами: в деревне нечистота, камни.

— Потерпите, mesdames, и после сами будете благодарить меня.

Наш вожатый, за которым мы следовали очень неохотно, прошел еще несколько шагов, и мы были уже в деревне: он сошел вниз между мазанками, повернул за угол одной из них, и мы очутились на крыше.

Крыша примыкала к тропинке, и лишь только мы ступили на нее, как с уст наших сорвалось единогласное восклицание удовольствия. Новый Колумб торжествовал.

Крыша была огромная, чистая, из песка и гравия, плотно утоптанного, и висела над другою мазанкой, где Татары сидели около овощей, табаку, фруктов, сидели по-восточному, неподвижно, но живописно, изредка покачиваясь на пятках своих. Вид с крыши был великолепный; часть деревни под нашими ногами блестела в огоньках; необозримое море, синее, спокойное, лежало перед нами; налево наш домик, прислоненный к скале, и самая скала, врезавшаяся в море и резким, черным, причудливым силуэтом отделявшаяся от его синего фона; месяц подымался величаво из голубой, необозримой пелены моря. Мы могли гулять вволю: крыша была большая, длинная, широкая.

Как ни полно наслаждение, как ни дорожим мы иногда каждым часом, минутой, но десять дней быстро пролетают. Они прошли и для нас. Мы решились, расставшись с последнею прислугой, которая скорее составляет неудобство, чем приносит пользу в путешествии, остаться при одном Егоре и провожатом из Татар. Уложив вещи, отправив их в Симферополь и взяв по дорожному мешку, мы поехали далее. В последний раз вечером замелькали перед нами огоньки деревни, в последний раз взглянули мы на свой домик — и простились с Гурзуфом. Нам было грустно, и молча выехали мы из деревни, поднялись в гору и въехали на шоссе. Один Егор был доволен и весел, и когда мы спросили его, как ему не жаль Гурзуфа, он отвечал, отряхивая кудрями:

— Чего жалеть-то? Жалеть-то не о чем! У нас деревня — известно, деревня — как ей быть должно, как следует. А это что? Пойдешь по дорожке — в стену лбом упрешься, почитай, разобьешь его! Ступишь: крыша! Пойдешь на гору — тучи над тобой ходят. Вот намедни мужик из Курска сказывал: «Расскажи-ка это у нас в деревне, беспременно побьют». И правда — побьют! А народ-то? Народ хитрый, сударыня, вот что!

Видя, что монолог Егора привел его к давно известному нам заключению, что Татары народ хитрый, мы оставили его одного рассуждать на досуге, и шибкою рысью пустились по шоссе. В 11 часов вечера мы въехали в Ялту.


 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру