09.04.2014

Каждому — как написано…

Из книги воспоминаний «Иное время»

НА НЕМЕЦКОЙ ВОЛНЕ

Я не знаю, каким образом рукопись моей драмы о Курчатове попала на Запад. Очевидно, всё, что не пропускала в печать советская цензура, было под прицелом каких-то служб или людей, которые делали на этом свой бизнес, переправляя рукописи европейским издательствам и радиостанциям!

Это было около 1985 года. Меня обвиняли в том, что я очернил советскую ядерную науку, описав аварию на реакторе, так как советские реакторы — самые безопасные в мире и с ними никогда ничего подобного не случалось и не случится… Пока не грянул Чернобыль, меня не оставляли в покое… Благо, времена менялись, я особенно и не переживал, понимая, что пожурят-пожурят и отстанут… Вскоре после этого пьесу напечатал журнал «Современная драматургия»… Но это было после…

Я был жертвой советской цензуры, каковой себя и не чувствовал, так как дело — цензуры карать, а дело писателей — не обращать на это внимание, кто-то «сердобольный» передал драму на немецкую радиостанцию. Та посчитала возможным сделать передачу обо мне и драме и «выпустить джинна из бутылки»… Передачи я не слышал, потому пишу со слов тех, кто слушал в те годы «враждебные» голоса.

Один из них — художественный руководитель русского драматического театра им. К.С. Станиславского в Армении Александр Григорян — после услышанного решил непременно поставить эту драму на сцене своего театра, что он и сделал. Спектакль назывался «Ценою жизни». Премьера состоялась в Ереване и имела успех.

Но радиопередача «Немецкой волны» не прошла незамеченной и нашими слушателями из соответствующих организаций, и о ней было, как положено, доложено в идеологический отдел ЦК. Поскольку радиостанция говорила обо мне как о новом народившемся «классике драматической поэзии», ЦК поручил председателю Правления Союза Советских писателей Г.М. Маркову дать оценку моему творчеству и доложить в ЦК КПСС. Меня вызвали в Москву и очень дипломатично предложили обсудить моё творчество на заседании секретариата.

— Мы обсуждали творчество московского поэта Роберта Рождественского, поэта из республики Олжаса Сулейменова и вот решили обсудить произведения писателя с Урала…— сказал мне Георгий Мокеевич.

Естественно, я не возражал. Я выложил на стол удивлённого, хотя и повидавшего виды председателя десять драм в стихах… Всё предстояло секретарям прочитать! Это было дерзостью с моей стороны, но я об этом не думал…

Меня устроили на две недели в люксе гостиницы «Москва», хотя я говорил, что могу перебиться эти дни, пока они готовятся к обсуждению, и в общежитии литературного института.

После обсуждения появился отчёт в «Литературной газете», и там же был опубликован на целую полосу отрывок драмы о Курчатове.

Поскольку о моих трудах в столичной прессе ранее и «комар не звенел», решением секретариата был издан в «Советском писателе» толстенный том моих драм «Сыны славы». Оформителем книги согласился выступить народный художник России Владимир Александрович Носков. Он долго не решался приступить к работе, так как в основном работал с классиками, жившими много веков до нас, грешных. Я сказал, чтобы он не волновался, что я тоже когда-нибудь умру и, если он не верит, могу дать ему в этом расписку! И, видит Бог, не обману.

Это его убедило. Мы с ним сотрудничали более двадцати лет, до самой его кончины. Мне повезло: осталось более сотни его замечательных гравюр на дереве… Пусть они переживут мои драмы!

Через некоторое время состоялся съезд Союза писателей СССР, где я был избран секретарём правления.

Так на «Немецкой волне» меня принесло в столицу.

ЭТО ВХОДИТ В НАШУ РАБОТУ!

Я приехал в Москву, тяжело расставшись с Уралом. Конечно, я часто буду туда приезжать, там друзья, там родственники… Но начиналась другая жизнь… И я это отлично понимал.

Прямо с поезда с чемоданом в руках я заявился в кабинет к Юрию Николаевичу Верченко. Он проводил меня в мои «апартаменты», познакомил с моей секретаршей, двумя помощниками и тут же попросил принять делегацию китайских писателей, которая уже была готова к «приёму». Мне предстояло пройти с ней через подвал Правления и Дома литераторов в ресторан, где нас ожидал накрытый по всем правилам протокола и русского гостеприимства обеденный стол.

— Чемодан твой никуда не денется. Иди, поработай! — сказал Юрий Николаевич и оставил меня один на один с писателями Поднебесной.

Поскольку это был мой первый рабочий день в качестве секретаря правления Союза Советских писателей, я, стараясь не уронить чести страны, много говорил о дружбе писателей и народов двух стран, подкрепляя сказанное многочисленными тостами. Китайцы отвечали тем же.

Приём есть приём, но я принял, похоже, немного лишнего. То ли это сказалась усталость после полутора суток, проведенных мною в поезде, или что-то другое, но я понял, что мне нужно срочно ретироваться в гостиницу, где был заказан номер до получения мною московской квартиры.

Прежде чем уйти, будучи человеком ответственным, я решил признаться в своём «проступке» председателю правления Георгию Мокеевичу Маркову. Пусть он знает, каков их новый молодой секретарь! За кресло я не держался, мне интересно было, что он мне скажет.

Я вошёл к нему в кабинет чуть покачиваясь и с порога заявил:

— Георгий Мокеевич! Я пъяный!

— Ну и что? — невозмутимо ответил Георгий Мокеевич.

— Как что? — его невозмутимость возмутила меня. — Я же на работе!

— А в чём дело? Вам что — плохо?

— Да нет! Мне-то хорошо…

— Константин Васильевич! — Марков не дал мне договорить до конца. — Запомните: это входит в нашу работу!

— Так работать можно… — пронеслось у меня в голове, и я пристыженно вышел из его кабинета.

РАСУЛ ГАМЗАТОВ

С Расулом Гамзатовым меня познакомила Людмила Константиновна Татьяничева. Было это на втором съезде Союза писателей России. Расул тут же подарил мне свою книгу «Восьмистишия» с надписью: «Дорогому тов. Скворцову!» Автограф мне показался дежурным, и Людмила Константиновна, каким-то образом прочитав мои мысли, сказала: «Если я вас познакомила, значит, вы отныне друзья на всю жизнь. Расул очень верный человек».

Естественно, по молодости лет я словам этим не придал особого значения. Тем более, где Расул Гамзатов и где я! «Дистанция огромного размера».

Прошло несколько лет. Я шёл по длинному коридору газеты «Известия», где работал мой друг Юра Черепанов, и вижу: окружённый свитой поклонников, идёт мне Расул Гамзатов. Улыбаясь, он распростёр мне навстречу свои объятия:

— Здравствуй, дорогой!

Я решил, что он обращается не ко мне, а к кому-то, кто идёт сзади меня, обернулся. Коридор был пустым.

Расул понял моё замешательство:

— Нехорошо, джигит! Я тебе книжку подарил, написал «Дорогому товарищу Скворцову». Я тебя помню, а ты меня забыл! Нехорошо, джигит!

Не помню, как я оправдывался, но за нашу долгую дружбу Расул ни разу мне не напоминал об этом не очень для меня приятном эпизоде.

Шли годы. Было много совместных поездок по стране. У Расула выходила книга за книгой, но никакого «старшинства» по отношения ко мне он никогда не проявлял. Более того, как-то после застолья в ресторане Центрального Дома литераторов он провёл меня по всем «злачным» местам центра столицы. Где бы мы с ним ни появлялись, его всюду встречали как национального героя (правда, звезда Героя на нём действительно сверкала!). Таково было уважение народа к Поэту.

Наступил 1986 год. Год Съезда писателей СССР, где я был избран секретарём Союза. В последний день съезда был объявлен перерыв для печатания бюллетеней для тайного голосования. Ещё до объявления итогов голосования в Кремле, где проходил съезд, Расул Гамзатов и Юрий Васильевич Бондарев подошли ко мне, чтобы поздравить.

— Пока они печатают, можно съездить в гостиницу «Россия». Там есть бар на втором этаже!

Поскольку торговля спиртным на съезде была запрещена, а Гамзатов и Бондарев были депутатами Верховного Совета СССР и имели персональные машины с правом проезда по территории Кремля, я не имел права отказаться от столь заманчивого предложения.

Возвратившись на съезд, мы ещё успели проголосовать, правда, с Расулом мы голосовали «в четыре руки», так как он от радости за меня плохо различал прорезь в урне для голосования…

Осенью Расул появился в моём кабинете. Не снимая дублёнки и папахи, поставил мне на стол бутылку коньяка:

— Я пришёл поздравить тебя с выходом на работу!

— Расул! Раздевайся и пойдём в наш ресторан. Там нормально посидим!

— Не могу я туда идти!

— Это почему?

— Да я из больницы к тебе сбежал!

Он распахнул дубленку. На нём оказалась полосатая, как на узнике, больничная одежда.

— М-да!..- промычал я. — Костюм от Кардена!

И мне уже в который раз вспомнились слова Людмилы Константиновны: «Если я вас познакомила, значит, вы отныне друзья на всю жизнь. Расул очень верный человек».

С этим не поспоришь!

КАБАН С ГРЕЧКОЙ

В первые числа января 1986 года Евгений Александрович Евтушенко пригласил меня на свою свадьбу с Машей (в то время студенткой из Петрозаводска). Я обещал быть, но меня смущало, что буквально накануне меня в эти же дни пригласил на охоту на кабана писатель Анатолий Голубев, заядлый путешественник, охотник-медвежатник. Он был автором многих приключенческих лесных и спортивных рассказов, поэтому ему не стоило большого труда достать лицензию на отстрел любого зверя не только в Подмосковье, но и по всей стране. Я не мог отказаться, тем более что он сказал: третьим охотником будет известный космонавт. Это еще более подогрело мой интерес к поездке, но как совместить эти два взаимоисключающих события, я не знал. К моему счастью (или несчастью), у меня откуда-то (может, от переживания, что срывается охота) появилась высокая температура, и я решил никуда не ехать: ни в Переделкино на свадьбу к Евтушенко, ни на охоту.

— То, что ты отказался из-за температуры ехать на свадьбу, тебя ещё поймут, — сказала мне жена, — но чтобы ты из-за этого не поехал на охоту — никто не поверит!

Я позвонил Голубеву и сказал ему, что буду на даче у Евгения Александровича, и попросил его заехать за мной в Переделкино. Благо, что у меня ни охотничьей амуниции, ни ружья в Москве тогда ещё не было, всё оставалось до срока на Урале, а одеть и вооружить меня обещал Голубев.

Так я убивал двух зайцев. Голубев и его друг, известный космонавт, приехали за мною в Переделкино. Поздравили новобрачных, выпили, как полагается в таких случаях, не только «по единой», и знаменитый поэт проводил нас на охоту, пожелав «ни пуха ни пера». Мы дружно, по традиции, послали его к чёрту и укатили.

Рано утром нас разбудили егерь и загонщики. Мы на лыжах пошли к нашим номерам. Космонавт, к моему удивлению («в космосе было легче!»), очень устал и просил, чтобы его «пристрелили», так как у него не было сил идти. Я выстрелил пару раз над его головой и повесил ружьё, которое мне вручил Голубев, на какой-то колючий, царапающий ложе ружья куст. «Расстрелянный» космонавт, от души посмеявшись над моей не очень умной шуткой, заметил, что не дело такое уникальное ружьё вешать на грубый куст.

— Он же не платил за него…

Голубев назвал фантастическую сумму, много большую, чем стоимость машины, на которой мы приехали. Я, естественно, извинился. Ружьё было коллекционным и когда-то принадлежало (если это не легенда) наследнику австро-венгерского престола Францу Фердинанду, убитому в Сараево в 1914 году. Это событие, как известно, в какой-то степени спровоцировало начало первой мировой войны. Но это так, к слову.

Когда мы встали на номера, я молил Бога, чтобы кабан не выскочил на меня, так как не очень уверенно чувствовал себя. Но кабан, по-видимому, этого не знал и появился передо мной, на приличном, правда, расстоянии, метрах в двадцати. Я выстрелил дуплетом. Зверь не прореагировал. То ли я действительно промазал, то ли патроны были старые. Я склоняюсь к первому, хотя мои друзья посчитали, что я промахнулся специально, проявляя неуместный в этой ситуации гуманизм…

Рядом раздались ещё два выстрела: это космонавт подчищал мои «грехи». У него была мощная винтовка с оптическим прицелом, подаренная ему чешским космонавтом, с которым он летал в космос.

Так или иначе, охота состоялась. Мы поздравили друг друга с успехом и вернулись в Москву.

На следующее утро звонит Евгений Александрович и спрашивает, как охота, кого убили.

— Убили кабана с Гречкой,— бодро отрапортовал я.

— С чем, чем?

— С Гречкой! — в свою очередь я не понял, почему он переспрашивает.

— А нельзя ли было сразу с яблоками?

— Да, нет только с Гречкой.

Третьим охотником с нами был лётчик-космонавт СССР Георгий Михайлович Гречко.

ТАНЕЦ БЕЗ САБЕЛЬ

На Дальнем Востоке жил замечательный поэт Алексей Поротов. Он носил православные, точнее славянские, имя и фамилию, хотя по национальности принадлежал к малочисленному (менее тысячи человек) племени, сохранившему свой язык и культуру. Я знал, что он пишет стихи и пьесы. Что касается стихов, то я с ними был знаком по его книжке, изданной в Москве. Особенно помнились два стихотворения: «ПИСЬМО БРАТУ В ЛЕНИНГРАД» (там брат Алексея учился в Университете народов Севера), где он описывает посланные брату подарки, и «ОТВЕТ БРАТА». Брат благодарил Алексея за рыбу, за мясо, за тёплую одежду, а вот ружьё « … зря прислал, / На охоте в зоопарке сторож отобрал!»

Прекрасные по наивности и юмору строки…

И вот мы с ним встретились на семинаре драматургов в подмосковной Рузе. По результатам таких семинаров (а нужно было в течение месяца написать или довести до ума новую пьесу) заключались договоры с представителем министерства культуры, что обеспечивало писателям на какое-то время безбедную жизнь. Все трудились, как « рабы на каменоломне», а Алексей, по крайней мере, так всем нам казалось, вёл беспечную жизнь — большее время проводя в баре, а не за рабочим столом. Оставалось дня два до заключения договоров, но текст пьесы Алексей так и не представил. Он был в моей группе, и я, в какой-то степени, был ответственен за его работу. В конце концов я позвал его к себе и довольно жёстко спросил:

— Где пьеса? Я же должен успеть её прочитать, чтобы предложить министерству.

— Начальник! — сказал он не без иронии. — Пьеса готова!

— Где она? — недоумевал я.

— А вот… — и он начал ритуальный танец, изображая то тюленя, то рыбу, то медведя, то каких-то неведомых мне птиц и зверей. При этом он на моих глазах преображался в своих «героев», подражая гортанным голосом их космическому, непонятному для меня, языку. Сначала я подумал, что он так изощрённо издевается надо мною, но он был совершенно серьёзен. Действо это производило на меня необычное художественное впечатление, но я думал, как это «произведение» представить в министерство: его не передать в руки, не переслать по почте.

— Ну как? — тяжело дыша, спросил он.

Танец отнял у него много сил, хотя был он человеком не хилым…

— Гениально! — ответил я. (Видит Бог, до сих пор не знаю, с юмором или всерьёз сказал я это).

Он ушел довольный, оставив меня в раздумьях о столь необычном представлении.

Прошло четверть века. С делегацией писателей я прилетел в Якутию на дни литературы. Мы разбились на группы и разлетелись во все концы республики. Меня пригласили в небольшое селение ЧЕДЫРДИМ, что переводилось как МЕСТО ВСТРЕЧИ. После нашего выступления мы с писателями приняли участие в национальных играх: ловили арканами оленей, состязались в меткости, стреляя из луков и мелкокалиберных винтовок. На прощальном ужине я вдруг вспомнил Алексея Поротова. Оказалось, что это его родовое место. Поэта уже не было в живых, но здесь его хорошо знали и помнили. Было довольно шумно и весело, и я решил рассказать о «гениальной» пьесе моего давнего знакомца. Только я начал, как около меня вдруг поднимается почтенных лет старик и говорит:

— Да, это действительно гениальная пьеса!

Он вышел на середину низкой, но довольно просторной избы и начал танцевать, точь-в-точь повторяя те движения и звуки, которые когда-то продемонстрировал мне сам Алексей. Я хотел пошутить, а дело-то оказалось серьёзным.

«Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся…». Только ли слово?

«КОЛОКОЛЬЧИКИ МОИ, ЦВЕТИКИ СТЕПНЫЕ…»

Самолётом компании «Алроса» мы летели в Якутию. Мы — это писатели из разных краёв России. К Якутии (путешествие было не первым) у нас было особое отношение, так как здесь ещё сохранялось в народе чувство востребованности встреч с пишущим людом, как в советские времена (уже давние). Пленум должен был состояться в Якутске неделей позже, потому хозяева знакомили нас со своей удивительной необъятной страной (хотел написать, землёй, но вокруг был снег, да лёд, да карликовые деревца), перенося на серебряной птице, ставшей почти родным домом, из одного посёлка в другой. Между ними могла уместиться не одна европейская страна.

Затаив дыхание, мы смотрели, как по спирали дорог алмазных карьеров ползли крохотные, похожие на спичечные коробки самосвалы. Не верилось, что каждое колесо такой машины намного выше человеческого роста! Удивлялись чистоте красавицы Лены, вобравшей в себя десятки тысяч притоков и до устья сохранившей кристальную воду, которую без опаски можно пить в двадцать первом веке. Другой великой реки, с такой же идеально чисто водой, я думаю, в мире не найти.

А народ, сохранивший прародительские традиции гостеприимства, способный по-детски воспринимать не только красоту суровой и прекрасной природы, но и красоту поэтического слова, несмотря на психические атаки нашего нелёгкого бытия!

Разбившись на небольшие бригады, мы «растекались» по поселковым библиотекам и школам. Уже не было в живых моих якутских друзей-писателей Алексея Габышева, Ивана Гоголева, Алексея Поротова, но их книги и портреты были для меня некоторым утешением.

Нашу «команду» возглавил писатель Сергей Артамонович Лыкошин, человек талантливый, очень искренний, не терпящий никаких поверхностных знаний, будь то издательское дело или сама литература. Всё, за что брался, он делал серьёзно и основательно.

В одной из школ, представляя нашу группу ученикам, он не торопясь представил Сергея Ивановича Котькало и Александра Юрьевича Сегеня. Это было нетрудно. Они — писатели, прозаики. Со мною оказалось сложнее… Как представить поэта-драматурга и объяснить детям, чем он занимается? Они и о театре-то знают только понаслышке.

Сергей Артамонович начал издалека:

— Дети! Вы все знаете стихотворение «Колокольчики мои, цветики степные»?..

— Да! — недружно ответили несколько голосов.

— Так вот. Это стихотворение написал Алексей Константинович Толстой. Но он ещё писал и пьесы стихами, как Константин Васильевич Скворцов. Вот он перед вами…

Сергей Артамонович подробно рассказал о моём творчестве, потому я, не «растекаясь по древу», начал читать стихи…

Встреча оказалось на редкость тёплой. Мы были довольны юными читателями, они, похоже, нами.

Завершая встречу, Сергей Артамонович, как истинный педагог, для закрепления материала спросил детей:

— Так кто написал «Колокольчики мои, цветики степные»?

— Константин Васильевич Скворцов! — дружно ответил весь класс.

КАЖДОМУ — КАК НАПИСАНО

Моя фамилия начинается с трех согласных букв: СКВ. Кто-то расшифровывал их как Свободно Конвертируемая Валюта, кто-то находил нечто ещё более экзотическое. В правлении Союза писателей СССР есть «бункер», где обедали (заседая) или заседали (обедая) только секретари правления. Хозяйкой этого укромного заведения была скромная, но не без юмора, женщина Лариса Александровна. Она закупала продукты, сама готовила, сама накрывала стол. В общем, хлопот у неё было достаточно. Как-то раз она купила к чаю пару тульских пряников «МОСКВА» и, разрезав их на неравные доли, положила на стол.

— Это что за геноцид? — громче всех завопил Исаев. — Почему Скворцову такой большой кусок, остальным по маленькому, а нам с Проскуриным вообще ничего.

— Егор Александрович! — как бы смутившись, ответила Лариса Александровна, — каждому как написано: Маркову — кусочек с буквой М, Карпову — с буквой К, Суровцеву — с буквой С… Ваших букв в этом слове нет.

Но Егор Александрович не унимался:

— Почему ж ему самая середина пряника. Аж варенье вылезло с обеих сторон.

— Я же сказала, каждому как написано. Пряник называется МоСКВа, а середина — СКВ — Скворцов Константин Васильевич.

РАЗМЫШЛЕНИЕ У КАМНЯ

В Саратовской области, если мне не изменяет память, есть город Балашов. Однажды группа писателей приехала в этот город по случаю проходящих в области Дней советской литературы. Юрий Рытхэу, Геннадий Семенихин, Марк Соболь и я были приглашены на выступление, как нам сказали, в производственные коллективы на комбинат. Мы пошли пешком, благо, было недалеко, по указанному нам направлению, и вдруг дорога, упёршись в большой камень, раздвоилась. Впереди, с правой стороны, у массивных ворот красовалась вывеска: «Комбинат ковровых изделий», а справа у ворот поскромнее — «Комбинат синтетических тканей». Мы призадумались: «Пойдёшь направо — голову потеряешь, пойдёшь налево… Тоже спасения не жди…»

Так или иначе, мы решили тоже раздвоиться: благо, четыре делилось на два без остатка. Мы с Семенихиным пошли в «синтетические ткани», а Соболь и Рытхэу — в «ковровые». Мы должны были воссоединиться у этого сказочного камня и вместе пойти в гостиницу. Через час мы с Геннадием, прижимая к груди заработанные нами скромные сувениры (синтетические пакеты, в которых лежали небольшие лёгкие синтетические сумочки), стояли у этого камня, ожидая наших друзей. С надеждой и тоскою глядели мы на массивные ворота комбината, но они не открывались. Шло время. Мы от отчаянья добыли где-то портвейн «777» («Три семёрки») и без остатка разделили это нечётное число надвое, вопреки всем законам математики, после чего решили стоять здесь до победного конца. И вот ворота торжественно заскрипели, и мы увидели пошатывающегося Марка Соболя, приплюснутого, как на широком экране, тяжёлым ковром, который сзади него поддерживали два дюжих мужика — работники комбината.

— Да, — взревел добродушный Семенихин, — не тою дорогой пошли мы с тобою, товарищ!..

— Это потому, — заметил я ему, — что около комбината нет статуи вождя, указывающего нам верный путь.

— Ну, что ж, в следующий раз будем умнее, — успокаивал себя Семенихин.

Но, увы, этот «следующий раз» не наступил …Начиналась перестройка.

СТРОГИЙ СТАРШИНА

Уставшие после нескольких творческих встреч, мы решили пораньше лечь спать, поскольку день грядущий обещал быть ещё более напряжённым. Только мы разбрелись по номерам гостиницы, как в мою дверь постучали. На пороге стояли два бравых молодых офицера:

— Товарищи писатели, разрешите от имени нашего командования пригласить вас в нашу часть для повышения культурного уровня личного состава.

Я понял, что отказ наш мог быть истолкован ими как предательство и умышленное ослабление боевой мощи Советской Армии, потому решил не искушать судьбу, а уговорить моих сотоварищей подняться из нагретых постелей и отправиться повышать боевой дух наших гвардейцев. Тем более, видя, что их предложение я принял без особого энтузиазма, они заверили меня, что их воинская часть небольшая и что наше выступление не отнимет у нас оставшиеся после трудового дня последние силы. Тем более что потерю наших сил они обещали компенсировать в офицерской столовой. Против такого довода аргументов у нас не нашлось, и мы двинулись на перегруженном «козле» в вверенную нам судьбою часть.

Через узкий вход мы вошли в огромный ангар, который, как нам показалось, до горизонта был заполнен солдатами. Если это небольшая воинская часть, то что же тогда дивизия? Но отступать было некуда.

Первым выступал Юрий Рытхэу. Опытных и талантливый боец, он быстро взял в свои руки эту, казалось, неуправляемую аудиторию, перемежая быль и небыль о том, как он, чукча по национальности, прибежал на лыжах через замёрзший океан из Америки в Советский Союз и стал известным писателем, произведения которого переводятся во всём мире. Его слушали с восторгом, прерывая возгласами: «Знаем!.. Читали…» От этого Юрий Сергеевич воспалялся ещё более и, счастливый, закончил речь, подарив ведущему встречу офицеру свою книгу «Сон в начале тумана».

Геннадия Семенихина встретили не менее восторженно. Его книги «Космонавты живут на земле» и «Взлёт против ветра» выходили огромными тиражами. Ему было приятно, что и его книги, судя по выкрикам из этого импровизированного зала («Знаем!.. Читали!»), доходят до российской глубинки, что молодые, совсем еще юные читатели так по-доброму реагируют на них. Значит, не проходят бесследно труды писательские…

Когда я начал свое выступление, энтузиазм слушателей достиг своего апогея. Я завершал встречу и радовался тому, что не подвёл своих маститых товарищей. Мне удалось удачно поставить поэтическую точку. Но смущало одно: не только стихи, которые я ещё только собирался писать, эти вундеркинды «знали, читали», но даже мои драмы… После встречи я отозвал в сторону одного солдатика и спросил:

— Неужели это правда, что вы так хорошо знаете нашу литературу?

— Да нет!.. Никого мы из вас не знаем! — весело ответил он. — Просто у нас очень строгий старшина. Он сказал нам: не будете хлопать — никто в воскресенье в увольнение не пойдет. А кому охота сидеть в казарме? Вот мы и старались!

Я не рассказал об этом разговоре своим старшим товарищам, дабы не нарушать их сна, который после компенсации духовных затрат в офицерской столовой был особенно сладок и крепок.

***

Вспомнилась байка, которую рассказал мне Геннадий Семенихин, приехавший из Финляндии после встречи со своими читателями. Его встретили там очень тепло и эмоционально, чего он никак не мог ожидать от сдержанных в проявлении своих эмоций финнов. О том он, без всякой дипломатии, заявил финнам.

— Да, — сказал один из его почитателей, — о нашей сдержанности ходит даже такая история… Когда к нам прилетел первый советский самолёт, а было это в начале двадцатого века, на поле подошли старик со старухой и попросили пилота, чтобы тот «покатал» их на самолёте за любые деньги. На что пилот сказал:

— Я знаю, что вы, северные люди, очень смелые и очень сдержанные. Я прокачу вас бесплатно, но при одном условии. Самолёт не очень надёжный. Он практически сколочен из фанеры. Я не возьму с вас денег, если вы не закричите от страха. Но, если вы не сдержитесь, тогда заплатите мне в тройном размере.

На том и порешили.

Сели в самолёт: пилот, старик, старуха. Пилот очень хотел заработать, поэтому выделывал в воздухе всяческие фигуры, но за спиной было тихо. Потеряв всякую надежду на заработок, он посадил самолёт. Спустился на землю, за ним — старик.

— Да, — говорит пилот, — вы действительно мужественные и неэмоциональные люди. Всё выдержали.

— Да нет…— отвечает ему старик. — Один раз я чуть было не закричал.

— Это когда же? — удивляется пилот.

–Это, — спокойно отвечает ему старик, — когда выпала моя старуха…

АНТИКВАРИАТ

В семидесятые годы, приезжая в Москву, я часто останавливался в писательском доме у метро «Аэропорт», в квартире Якова Владимировича Апушкина. Мы дружили с ним долгие годы, несмотря на большую разницу в возрасте. Нас объединяла драматическая поэзия: я и он писали пьесы в стихах. Мне льстило, что писатель, друживший в молодости с Сергеем Есениным, хорошо помнящий живого Блока, теперь запросто общается со мною. Его замечания к моим творениям всегда были точны, а для молодого драматурга это «дорогого стоило».

Как-то осенью в Москве резко похолодало, и, провожая меня на Урал, Яков Владимирович отдал мне в дорогу довольно добротное драповое пальто, которое в силу его невысокого роста, как я мельком прикинул, было ему несколько великовато.

Пальто я ему не вернул. Он никогда мне о нём не напоминал. Я постелил это пальто в багажник «Нивы», в котором возил своих собак на охоту.

Жена моя, вспомнив о своих небогатых родственниках, «конфисковала» пальто у сеттеров и отправила его посылкой на Украину. Я об этом забыл, но любознательная женщина никак не могла понять, почему у Якова Владимировича было пальто, сшитое не по его росту.

Через несколько лет, будучи со мною в гостях у писателя, Тамара с детской непосредственностью спросила:

— Яков Владимирович, а вы что, в молодости были высокого роста?

— Да нет. А почему вы спрашиваете? — старый дворянин ко всем обращался на «вы».

— Да вот Костя как-то приехал домой в длинном пальто, а говорит, что это ваше.

Яков Владимирович засмеялся:

— Это пальто не моё. Как-то я был в гостях у Паустовского, и так же, как тогда, когда Костя был у меня, на улице резко похолодало. Константин Георгиевич надел на меня своё пальто, в котором я и ушёл от него, но никак не мог найти случая, чтобы вернуть его. А теперь уже поздно… Так что это пальто не моё, а Паустовского.

Тамару ответ удовлетворил, а я покраснел. Это же музейная вещь. Как же так?!

Но после драки кулаками не машут…

Однажды, попросив Якова Владимировича дать мне почитать на ночь какую-нибудь «пьесочку» в стихах, я услышал:

— Как-то Коля дал мне почитать свою пьесу… но вернуть я ему не смог… по понятной тебе причине… Где-то она здесь…

Я не сразу понял, о каком Коле идёт речь… Но когда на пожелтевшей от времени рукописи я прочитал: Николай Гумилёв «Отравленная туника», мне стало не по себе! Это ж надо! Яков Владимирович, сам отсидевший в лагерях «от звонка до звонка» (1937 — 1953), смог сохранить рукопись расстрелянного поэта!

Имя Гумилёва тогда ещё было полузапретным. О нём знали, его упоминали, но стихов не издавали, пьес не ставили.

Я с дрожью в теле залпом прочитал «древний манускрипт», но долго не мог уснуть не столько от музыки чистого русского языка, сколько от небольших пометок на полях, сделанных самим Гумилёвым. Было полное ощущение моей сопричастности к Тайне творчества великого поэта!

Одна такая ночь может заменить все годы обучения в Литературном институте!

АХМЕТХАН АБУ-БАКАР

Ахметхан — это отдельная песня. Начать с того, что ему на выпускном экзамене в школе достался билет, где чёрным по белому было написано: «Расскажите о поэте Ахметхане Абу-Бакаре».

Он начал рассказывать учителю свою биографию. И так, что учитель , заслушавшись, не смел прервать рассказчика… А дело в том, что Ахметхан в девятом классе написал стихи, которые сразу вошли в учебники литературы его малочисленного горного народа Дагестана.

Старейшины решили, что мальчик должен стать настоящим Поэтом. Собрав деньги со всей деревни (кто сколько мог), его отправили в Москву, в Литературный институт, который в первые годы после войны находился в Переделкине.

Ахметхан явился на экзамен. Гордый и голодный. Увидев профессора и разложенные перед ним экзаменационные билеты, он нисколько не смутился… Но беда в том, что рядом с билетами на столе лежал профессорский бутерброд, от которого будущий студент не мог отвести глаз.

Пауза затянулась.

— Чего смотришь? Бери! — сказал профессор, указывая на билеты.

Но Ахметхан видел только бутерброд! Бери, так бери! Он схватил бутерброд и выбежал с ним на улицу. Очевидно, боялся, что отберут…

В другой институт после такого инцидента его наверняка бы не приняли. Но Литературный институт тем и отличался, что туда принимали только таких! Голодных и отчаянных! Может, потому послевоенные студенты Литературного института в большинстве своём оставили заметный след в мировой литературе… Ахметхан был из их числа. Потому его часто приглашали на празднование Дней советской литературы во все края нашего в те времена поистине необъятного Отечества.

Обычно писатели всех республик и областей собирались в Москве, а отсюда одним поездом или самолётом отправлялись на праздник в назначенное место.

Однажды мы садились на фирменный поезд «Таджикистан». Я должен был ехать в одном купе с Рафаэлем Сафиным из Уфы. Когда мы с ним вошли в купе, я увидел на столе приготовленные для нас чай и печенье.

— Смотри, Рафаэль! — я не скрывал своего восторга по случаю такого гостеприимства. — Какой хороший таджик! Чай нам приготовил.

Рафаэль насупился:

— Это не таджик. Это — башкир!

— Рафаэль! Ты меня не понял. Поезд называется «Таджикистан». Поэтому я и говорю: какой хороший таджик!

Рафаэль обиделся ещё больше и ушёл искать себе другого попутчика. Через минуту ко мне со смехом ввалился Ахметхан (он поменялся местами с Рафаэлем). Ахметхан смеялся по всякому поводу, но тут он смеялся явно впрок в надежде, что я ему расскажу что-нибудь смешное. Такое с ним тоже бывало. Когда я рассказал ему про таджика, он стал смеяться ещё громче….

— Таджик, конечно, молодец, но и дагестанцы тоже не последние люди! И, не прекращая смеяться, он поставил на стол бутылку коньяка.

— Да мы тоже на Урале парни ничего! — парировал я и поставил рядом бутылку водки. Это его рассмешило ещё больше…

Мы стали располагаться в купе. Укладывать по полкам вещи. Я решил проверить, не забыл ли я дома паспорт. Вытащил из кармана документы… Ахметхан вдруг перестал смеяться и впился глазами в моё портмоне. Я не сразу сообразил, в чём дело…

Мой брат, летчик международных рейсов, купил в Токио японский сувенир-портмоне, на котором была молодая женщина в красивом красном кимоно. Но стоило чуть повернуть этот предмет в руках, как женщина оказывалась уже обнажённой… Брат не решился показать этот сувенир своим близким, потому от чистого сердца и с облегчением вручил его мне. Я его никому не показывал, даже забыл об этой возбуждающей мужское любопытство картинке… С радостью, выпотрошив из него свои документы, я отдал это «сокровище» Ахметхану. Это сейчас, когда со страниц глянцевых журналов, рекламных щитов, экранов телевизоров на вас смотрят обнажённые или полуобнажённые девицы, этим никого не удивишь… А тогда…

Ахметхан принял мой подарок, как будто это был кошель золота.

Не помню, в какой город мы прибыли. Был поздний вечер. Поужинав, разбрелись по номерам гостиницы. На следующий день нам предстояло провести несколько встреч с читателями на предприятиях города. В первом часу ночи в дверь моего номера постучали…

Проснувшись, я открыл дверь. На пороге стояла тележка, уставленная всеми яствами местного ресторана. Тележки держали в четыре руки розовощёкая, улыбающаяся официантка и смеющийся Ахметхан.

— Это что за праздник? — удивился я.

— Мы живём! Вот и праздник! — смеялся Ахметхан, разгружая тележку.

Однажды на днях литературы в Иркутске ведущий заключительно вечера, объявляя выход моего друга, торжественно произнёс:

— Выступает народный писатель Дагестана Ахметхан Абу-БАМБУК!

Ахметхан сделал несколько шагов на сцену и закрутился волчком от смеха.

Никто его ещё не называл Бамбуком! Он никак не мог начать своё выступление перед недоумевающими зрителями, для которых было совершенно безразлично, бамбук перед ними или баобаб! Но приняли его, как всегда, что называется, «на ура».

После вечера Валентин Григорьевич Распутин, всегда скромный и избегающий всяких церемоний и банкетов, предложил мне уйти подальше от шумного праздника, чтобы где-нибудь на окраине города спокойно посидеть и поговорить. Мы долго шли пешком и забрели в небольшой ресторан. Народу было немного, потому никто нас не беспокоил. В Иркутске уже тогда все шли к Валентину Григорьевичу со своими проблемам, как к отцу родному.

Вдруг официант поставил на наш стол бутылку коньяка.

— Мы не заказывали! — смущаясь, сказал официанту Распутин.

Но я сразу понял, что где-то здесь Ахметхан! И действительно, он сидел неподалёку от нас и, видя наше смущение, улыбался во весь рот! Как он нас нашёл, для меня загадка до сих пор!

Ещё один случай, о котором не могу умолчать! Как-то мы оказались в доме творчества ВТО в Рузе. Жили в трёхэтажном коттедже: я на первом этаже, он на третьем.

Слышу, он кричит:

— Константин! Поднимайся! Мне коньяк привезли двенадцатилетней выдержки. Его целых две недели делают! — и, естественно, сам засмеялся, оценив собственную шутку. А может, это была правда. Всё равно — смешно!

Я поднялся к нему в номер.

— Коньяк — хорошо, а где гидробарашек? — бесцеремонно пошутил я.

В порядке отступления скажу: гидробарашками в Дагестане кто-то из моих друзей называл шикарных копчёных лещей — жирных, как бараны, а поскольку среда их обитания — вода, значит — гидробарашки!

Ахметхан, как всегда, только засмеялся в ответ.

Через неделю опять голос сверху:

— Константин, поднимайся!

Если Ахметхан зовёт — медлить нельзя! На его голос писатели слетались, как селезни на манок охотника, с той разницей, что жертв не было.

В его номере сидели три почтенных старца в национальных костюмах. Точь-в-точь кадр из «Белого солнца пустыни». Как и в фильме, они смотрели больше в себя, чем на меня, и не проронили ни слова.

Перед ними на полу лежал большой картонный ящик, с промасленными рыбьим жиром боками. Запах копчёных лещей я почувствовал сразу.

Мне стало стыдно за мою неуместную шутку, которую Ахметхан принял как команду к действию. Позвонил в Дагестан, и его родственники доставили этот ценный груз в Москву! Самолично! Никаких передач или почтовых посылок!

Наверное, Ахметхан и забыл про подаренное ему мною «крамольное» портмоне, но почему-то всю свою жизнь считал себя обязанным делать мне приятные сюрпризы.

А может быть, он просто ТАК жил!

КОГДА Я СИДЕЛ…

Мне доводилось много раз выступать с Людмилой Константиновной Татьяничевой перед читателями в Челябинске, и в Иркутске, и в Братске, и в Москве, и в Киеве. Об этом можно вспоминать бесконечно…

Как-то после очередного съезда писателей России в Центральном Доме литераторов ей, как секретарю правления Союза писателей, было поручено вести встречу поэтов-делегатов съезда с читателями. Время было не такое уж «застойное», а скорее, бурлящее всяческими, мягко скажем, неприятностями, особенно для писателей. В президиуме поэты: Давид Кугультинов, Михаил Дудин, Анатолий Жигунов, Ярослав Смеляков и др.

Людмила Константиновна, сказав необходимые при таком случае официальные слова, предоставила слово Давиду Кугультинову.

— Когда я сидел, — начал он, — я выучил Пушкина наизусть.

Он говорил о Поэте, читал свои стихи… Его встретили восторженно, хотя первая фраза кое-кого насторожила…

Следующим выступал Ярослав Смеляков.

— Когда я сидел… — продолжил он тему, заявленную Д. Кугультиновым. Людмила Константиновна умоляюще смотрела на него: вечер входил явно не в то русло… После Смелякова она объявила Анатолия Жигунова.

— Когда я сидел…— глубоко вздохнув, начал он, — я написал стихи «Берёза», «Бурундук»…

Дать слово Борису Ручьёву, зная его судьбу, Людмила Константиновна уже не решилась.

Она с надеждой вглядывалась в зал, ища глазами хоть кого-нибудь из поэтов, кто не «сидел». Остановив взгляд на мне, понимая, что я в силу своего возраста не мог быть жертвой культа личности вождя народов, она радостно сообщила залу, что на съезде присутствует молодой поэт с Урала Константин Скворцов, и попросила меня выступить. Успокоившись, она откинулась в кресле с чувством выполненного долга…

Не успел я сделать несколько шагов к трибуне, как из-за кулис неожиданно появилась «весёлая» Ольга Берггольц и, взяв в руки предназначенный мне микрофон, заявила:

— Да!.. Ну что?! Я была у студентов МНУ. Выступала. Ну, угостили… Я вам вот что скажу: когда я сидела…

Кто-то хихикнул, кто-то испуганно молчал.

— Я свою тетрадку со стихами прибивала гвоздём к обратной стороне столешницы. Так я сохранила стихи… Я прочту…

Она читала до конца вечера.

— Ты, Люда, меня не останавливай! — говорила она Татьяничевой, чувствуя, что «перебирает» отпущенное для выступления время…

Никаких оргвыводов после выступлений поэтов-сидельцев, слава Богу, не было… Обошлось. Татьяничева умела находить общий язык на всех уровнях власти.

ЗА ЧЕРТОЙ

Мы возвращались с Дней советской литературы, проводившихся в семидесятом году в Магнитогорске. Летели самолётом. Я вёз подаренные Людмиле Константиновне сувениры как свои: она не хотела обижать (ох, уж эти писатели!) коллег тем, что ей, как землячке, было оказано несколько больше внимания… (Кстати, или, скорее, некстати в аэропорту Внуково лопнул шпагат и набор эмалированной посуды раскатился по залу. Она очень смеялась, но «конспирацию» мы соблюли).

Так вот, в самолёте она рассказывала о больном Леониде Сергеевиче Соболеве, как он похудел, как мучается, страдая от болезни… Ужасно, что через несколько лет ей надлежало пройти тот же путь, чуть ли не в той же самой больнице… Ну это позже, а тогда мы говорили о предстоящем её юбилее, о стихах, которые она собиралась написать к дню рождения (каждое стихотворение должно было соответствовать прожитому ею году), о готовящемся к выходу трёхтомном собрании её сочинений.

На юбилей мы прилетели вместе из Москвы. Багаж ждали дольше, чем летели. Этим и запомнился перелёт. Знакомая для многих челябинцев ситуация! Вечер во дворце железнодорожников вёл председатель горисполкома Леонид Николаевич Лукашевич. Вечеров юбилейных было много, но об этом она всегда вспоминала с улыбкой…

Дважды, а то и трижды за вечер ей приписывали крылатые слова об Урале, которые ей не принадлежали… Открыл серию курьёзов сам председатель.

— Людмила Константиновна! Можно, я скажу от себя, без бумажки?.. Ваши слова мы отливаем в бетоне и в бронзе… «Урал — опорный край державы…».

Зал смеялся, зная, что это написал А.Твардовский. Славный был человек наш председатель, но с поэзией был явно не на «ты»… Затем кто-то из выступающих «отобрал» славу у Михаила Львова…

— Оказывается, бывает — говорила она мне по этому поводу, — что два снаряда падают в одну воронку!.. Я ко многому привыкла за свои литературные годы… Вам ещё предстоит всё это пройти…

Она никогда не выказывала обиды. Её спасало глубинное чувство юмора…

Незадолго до смерти она позвонила мне из больницы. Была откровенна, как никогда.

— Знаете, когда побываешь там, за чертой, на многое смотришь по-иному… Я жила с оглядкой. Не на тех делала ставки, не тем помогала… Очень жаль потерянного времени…

Она попросила не приходить к ней в больницу.

— Вы не узнаете меня. Я так похудела… Правда, сейчас чувствую себя лучше, и скоро мы с вами вместе поедем на Урал… А правда, что спустили воду из Увильдов и прорыли для этого специальный канал?.. И что действительно в озёрах исчезли раки?

Её интересовало всё. Всё волновало. Она верила в выздоровление… Но этой поездке так и не суждено было осуществиться…

Я был в Москве. Позвонила Тамара Петровна Толчанова из Бюро пропаганды литературы и сказала, что Людмилы Константиновны не стало.

Будучи членом траурной комиссии, я постоянно звонил в ЦК Е.М. Тяжельникову — решался вопрос о месте захоронения. Похоронили её на Кунцевском кладбище (филиал «Новодевичьего). В доме литераторов при прощании было сказано много скорбных и торжественных слов. Было много венков от организаций и читателей. Казалось, что вся Москва пришла с ней проститься… Увы, на кладбище людей заметно поубавилось. От этого становилось ещё горше. Мы: Валентин Сорокин, Леонид Фомин (прилетевший проститься с ней из Свердловска) и я — опустили гроб в могилу. Это было самое отдалённое захоронение.

В Челябинске одну из самых незаметных улиц назвали её именем. Когда я сказал, что она достойна большего, в горисполкоме мне ответили:

— Когда ты помрёшь, тебе найдём улицу получше…

Отшутились… Так мы и прохохатываем наше наследие, нашу культуру...

В 1996 году вместе с Лидией Яковлевной Поляничко мы с большим трудом отыскали её могилу. Был очень холодный, ветреный день. Мела позёмка. Положили цветы…

Благо, что они были не единственными. Жива память, значит , слава Богу, остаются ещё Русские люди… Надолго ли?

У ВИШНЁВОГО ОМУТА

(К девяностолетию Михаила Николаевича Алексеева)

Село Монастырское Саратовской области… Утренняя перекличка соловьёв. Пулемётные очереди лягушачьих мелодий. Коровьи вздохи. Гогот потревоженных дворнягами гусей.

Иглы взошедшего солнца, больно ударившие по глазам, заставили меня пробудиться, как мне думалось, первым.

Я глянул вниз с дюжины горячих перин. Сюда, под самый потолок, глубокой ночью после бесконечных рассказов, стихов и песен под балалайку водрузили меня Михаил Николаевич и его тёзка по фамилии Одиноков. Фамилия Одиноков с удивительной точностью соответствовала и его дому, стоящему на отшибе села в зарослях ольхи, и самому Михаилу Петровичу, в одиночку ведущему уже ни один десяток лет своё нехитрое крестьянское хозяйство.

В доме никого не было. Спустившись на рассохшийся от времени деревянный пол, весь в пуху и перьях, как если бы мне довелось ночевать в курятнике, я вышел на солнце и пошёл к деревне по мокрой траве вдоль непроглядных зарослей черёмухи, ивняка, ольхи, ежевики, хмеля…

Навстречу мне, балансируя на скользкой тропинке, как циркач на канате, приближался Михаил Николаевич, с лицом счастливого прихожанина, возвращающегося с утренней молитвы.

— Я уже сбегал на Вишнёвый омут. К моим дружкам. Поздороваться.

Рядом в песне зашёлся соловей.

— Вот ещё один… Здравствуй, дружок!

— Да это же… — развёл руками я, — три километра туда. Да три обратно!

— Для бешеной собаки семь вёрст не крюк. Пошли завтракать.

В доме, построенном на месте не уцелевшего родового гнезда Михаила Николаевича, откуда вчера вечером под шум гостей мы незамеченными (так нам казалось!) ушли на ночлег к Одинокову, нас уже ждали.

Хозяева дома, Наталья и Василий, щедро накрывали стол. Прибывший из Саратова поэт Николай Палькин с заговорщицким видом (было слышно, как у него работали мозги!) уже сочинял дружески-язвительные стихи по поводу нашего ночного отсутствия и выдававших нас предательских перьев на моём костюме.

Михаил Николаевич, приняв мою сторону, мгновенно включился в игру, проявив при этом незаурядный поэтический дар.

Стихи рождались со скоростью мысли. Гости смеялись до боли в затылках.

Чтобы никого не обидеть, я отвечал «дипломатическими» строчками. Так можно и «заиграться»…

— Не стесняйся!— подбадривал меня Михаил Николаевич. — Я же говорил тебе, что отсутствие юмора — это недостаток ума, а здесь народ не глупый.

У сельского клуба, зная о приезде своего великого земляка, с утра толпился народ, боясь пропустить долгожданную встречу. Еще не утратив веры в силу писательского слова, они видели в нём единственного Спасителя своего разорённого перестройкой села. Они наивно полагали, что достаточно одного слова Алексеева, сказанного кому-то в Москве, и вновь зацветут их поля, заурчат трактора и комбайны, а о своих позорных пенсиях они будут вспоминать только в страшных снах…

Восьмидесятипятилетняя одноклассница, согбенная временем, но не утерявшая врождённого чувства юмора, по-девичьи дерзко доказывала Михаилу Николаевичу, что он стал великим писателем только потому, что «списывал у неё» на уроках русского языка, так как они сидели за одной партой.

«Списывал» он у неё или нет, мне не удалось выяснить, но то, что он с душевным трепетом иконописца списывал с неё своих многострадальных Журавушек, Фенюшек, Фрось и Вишенок, чьим непомерным до самоотречения крестьянским трудом, бессоницами, слезами и молитвами была не раз спасена Россия — в этом не было никакого сомнения.

А на крохотной сцене сельского клуба сегодняшние монастырские драчуны изображали алексеевских драчунов века прошлого. Они играли с такой откровенностью, с таким задором, с таким не актерским знанием жизни, что, узнавая в них самого себя, Михаил Николаевич долго не мог расстаться с юными артистами, как будто, обнимая их, он мог вернуть свою молодость.

Чуть позже мы сидели у троюродной сестры Михаила Николаевича Полины, которая без устали сыпала афоризмами и с гордостью показывала свои десять соток ухоженной земли, засеянные луком, которые она самостоятельно обрабатывала в свои девяносто с лишком лет. При этом беспрерывно шутила, а мы улыбались. Улыбались, хотя картина была не из весёлых, и почему-то наворачивались слезы. Наверное, от лука…

Вспомнили мать Михаила Николаевича Ефросинью Ильиничну, «безрассудно» отправившуюся в революционном семнадцатом году отсюда на Урал, в Челябинск, чтобы проведать своего служивого мужа. Её отговаривали родственники и соседи отказаться от столь неразумной затеи:

— Куда ты? У тебя уже трое ртов. Привезёшь четвёртый, и всех надо кормить!

Но долг сердобольной русской женщины и любовь сделали своё дело, и родившийся «по теплу» восемнадцатого года (М.Н. дважды отмечал день рождения: весной и осенью) в Саратовском селе озорной мальчишка долго не мог избавиться от клички «Мишка Челябинский», а на вопросы сына: «Почему меня так странно дразнят?» мать, краснея, уходила от ответа…

Вспомнили и щемящие сердце песни Ефросиньи Ильиничны, которыми она лечила свою натруженную душу. Вот уж, воистину, «о чём не поплачешь, о том не споёшь»! Михаил Николаевич знал все её песни, пел их самозабвенно, при этом умудряясь комментировать каждое слово. Легонько постукивая пальцами по краю стола, он с гипнотической силой погружал нас в свои воспоминания…

Тятька, тятька, тятька родный,

Зачем замуж меня отдал

Не за ровню, не за пару?..

Я любить его не стану…

Всё становилось зримо и ощутимо. И поющая матушка, и чуть поскрипывающая прялка, и рыжий котёнок, гоняющийся за клубком только что спрядённой шерсти…

Из-под камушка, из-под белыва,

Там текёт река, река быстрая.

Там текёт река, река быстрая,

Река быстрая, вода чистая.

Как по той-то реке

Вел донской казак,

Не коня вёл поить,

А жену топить…

А жена-то мужá уговаривала:

— Уж ты муж, ты мой муж,

Не топи ты меня…

Потом далеко за селом, в степи, на открытом всем ветрам кладбище, где каждый крест ему бесконечно горек и дорог, он долго и отрешённо будет стоять у её могилы, опершись о скромную оградку.

А по другую сторону села нас ожидал Вишнёвый омут.

Михаил Николаевич не мыслил себе жизни без этого святого для него места. Он должен был хотя бы раз в году обязательно посетить его, привезти сюда своих друзей.

Омут «кругл, глубок и мрачен», но именно здесь, в чёрной таинственной глубине его, как мне теперь думается, и зародился солнечный талант великого русского писателя.

Ему, как дышать, необходимо было приезжать сюда, поднять с невесть откуда опустившейся скатерти-самобранки рюмку Монастырской водки, услышать размеренный, ни с чем не сравнимый звук падающих в осоку капель (настоящих слёз!) плакучих монастырских ив, забросить, без всякой надежды на удачу, удочку в золотистые струи Игрицы.

По дороге к омуту, вновь пересекая село, мы остановились у моста.

Вдоль дороги, среди занявшейся зелени, кое-где ещё дымилась прошлогодняя полынь. Михаил Николаевич сорвал веточку полыни, тщательно растёр её в ладонях, принюхиваясь, как охотник, уловивший только ему одному известный след.

Мне показалось, что он что-то пытается вспомнить и не может…

Да, это был мост, который соединил деревенского мальчугана с Большой Землёй. По этому мосту в тридцать шестом году он ушёл, чтобы стать студентом Аткарского педтехникума. Этот мост — начало большой, огненной дороги, пролегшей через Халхин-гол, Сталинград, Прохоровское поле, Днепр, Прагу, Вену.

Это было дорога от неизвестности к славе.

Но о чём сейчас он так мучительно вспоминал?

Через несколько дней, уже на даче в Переделкине, он, как драгоценный клад, зарытый от чужих глаз в большой кастрюле с мукой, извлёк ещё неведомый для мира, небольшой, перевязанный тонкой тесёмкой свёрток и с таинственным видом повёл меня в свою комнату, к столу.

Это были фронтовые письма, написанные шестьдесят лет назад в сталинградских окопах, «под непрерывным обстрелом с воздуха и земли».

Письма, адресованные его девятнадцатилетней подруге из уральского города Ирбита, Оле Кондрашенко (после войны она жила на Украине и скончалась незадолго до смерти М.Н.). Письма, которые сохранила Женщина как память о первой и единственной любви, оберегая их более полувека, как самое дорогое в её жизни, и решилась вернуть автору, узнав о том, что он работает над романом «Мой Сталинград».

Михаил Николаевич долго не решался показывать их ни друзьям, ни родственникам, ни супруге, дабы не травмировать её женское сердце. Он был счастлив, когда, узнав о письмах, Татьяна Павловна отнеслась к ним с должным пониманием.

Как хирург, боящийся неловким движением поранить живую ткань, он осторожно раскрывал пожелтевшие треугольники писем.

И вдруг из одного из них падает на стол выцветшая, нет, скорее поседевшая, веточка полыни… Не веря глазам, он не решался прикоснуться к чуду, помнящему огонь и солнце сорок второго года!

«14 сентября1942 г.

Оля, дорогая моя!

Хотелось бы побольше написать тебе, но борьба далеко ещё не кончена, и я считаю преждевременным подводить какие бы то ни было итоги. Скажу только, что я сам едва ли верю в то, что моя рука пишет это письмо. Трудно, пожалуй, совершенно невозможно представить себе всей тяжести борьбы.

Уже сотни раз смерть пыталась захватить меня в свои холодные объятья, но тщетно: я продолжаю жить и бороться».

— Да…— говорит он, снимая очки. — Я многое ей недописал. Цензура всё равно не пропустила бы. И это письмо было бы уничтожено. Но я положил эту полынь, чтобы Оля почувствовала всю горечь моего положения.

«…Я очень люблю жизнь и очень хочу жить, и всё-таки я отдам без страха эту жизнь, уже решил её отдать… Я хочу жить, именно потому я и отдам её».

Это строки из предыдущего письма (от 9/08-42) двадцатитрёхлетнего русского красноармейца, готового отдать жизнь ради Жизни.

Не эту ли веточку полыни пытался вспомнить тогда на мосту у села Монастырского старый солдат? Бог весть.

Он не упомянул о ней и в своих комментариях к письмам (теперь уже не единожды переизданных), несмотря на мои просьбы. Что ж, как видно, не всё на продажу: есть вещи, которые писатель оставляет навсегда в потаённых уголках своей души, куда остальным путь заказан. Ольга Кондрашенко не стала его женой. Война, как казалось молодому офицеру, ожесточила его сердце. Он не имел права на счастье в безумном, оглушённом войной мире. Что это? Жестокость опалённого войной сердца? Или, может, это инстинкт самосохранения большого Художника? Судить не мне.

У Вишнёвого омута шумели «прототипы»…. Так в шутку он называл своих земляков. Но какие там шутки, если в каждом из разгорячённых встречей людей угадывались его персонажи?! То «небывало поворотливый и ловкий» Пётр Михайлович, то Настасья Хохлушка, то Вишенка, то «плутовато подмигивающий» Иван Мороз, то «ёрнически морщащийся» Митрий Резак…

А ведь это их дети, внуки, а то и правнуки. Неистребима кровушка саратовских мужиков!

Михаил Николаевич смотрит в чёрное, обрамлённое патиной зелени зеркало Вишнёвого омута. Над ним, расколотая молнией, но всё ещё живая, забывшая о своём возрасте, плакучая ива. Она обильно окропляет его своими золотыми слезами… А может, эти капли совсем не её?

Омут памяти. Омут вечности. Таинственный и бездонный.

Михаил Николаевич, как бы извиняясь, радуется жизни, в который раз удивляясь тому, что он всё ещё жив, как эта древняя ива, принявшая на себя все ветра и молнии столетия. Он, как и она, чувствует бунтующие соки земли.

Они так просто не сдадутся… А четыре его военных ранения (каждое из которых могло оказаться смертельным!) — просто мелочи жизни, о которых не стоит и вспоминать…

Давно уже нет тех, что кто не раз ценою собственных жизней спасал его, чтобы он сейчас мог вдохнуть этот пахнущий свежим огурцом воздух Вишнёвого омута, который вздрагивает серебряной зыбью от каждого порыва ветра…

Но не уходит из памяти сентябрь сорок второго года. Николай Сараев, неподвижно лежащий на искромсанной Сталинградской земле в разорванной гимнастёрке, бросивший связку гранат под гусеницы немецкой танкетки.

Он спас тогда не одну жизнь бойцов миномётной роты.

А после, в адском крошеве Курской дуги, полковник Денисов отправляет его (его — командира пулемётной роты гвардии старшего лейтенанта Алексеева!) в дивизионку «Советский богатырь»… («Видать, с ума сошёл: с чего ему вздумалось посылать меня в газету…», — запишет он в своём дневнике.)

Но не будь этого самого полковника Денисова, разве стоял бы он сейчас у своего Вишнёвого омута? Разве появились бы на свет Божий его «Солдаты» и «Драчуны», «Карюха» и «Хлеб — имя существительное», «Мой Сталинград» и «Оккупанты»… Его «Русское поле» с Нонной Мордюковой и «Журавушка» с Людмилой Чурсиной? Да разве всё перечислишь!

Он не боялся смерти. Он страшился того, что не окончит роман «Оккупанты» и тем подведёт редактора, что не сможет больше прийти на Вишнёвый омут, что не услышит больше подгулявших монастырских соловьёв, не посидит на берегах (пусть даже без удочки!) невеликих, но таких дорогих речек Баланды и Медведицы.

— А чего страшиться смерти, — отшучивался он, — я же всё равно не буду знать, что я умер!

…Неподалеку от могилы Михаила Николаевича на Переделкинском кладбище стоит расколотая молнией ива. Неслышно течёт река Сетунь. Плачет ржавыми слезами небольшой родник. С грохотом, отчего вздрагивает земля, проносятся по дороге автомобили…

Но в недолгие минуты затишья в предутреннем тумане заливисто и нестерпимо громко, на всю Россию, поют соловьи, взывая к её памяти.

Ведь она так неслышно похоронила своего великого Сына.

МИША БОРИСОВ НА ПРОХОРОВСКОМ ПОЛЕ

19 мая 2008 года. Едем небольшой писательской группой в экскурсионном автобусе на Прохоровское поле. Экскурсовод, молодая энергичная женщина, понимая, что перед ней писатели, взволнованно рассказывает о Курской битве, боясь допустить какую-нибудь неточность. Писатели народ ушлый, если что, тут же могут и поправить, но этого она не могла допустить из-за своей профессиональной гордости.

Из того, что она рассказывала, многое нам было знакомо, но мы слушали с неослабевающим вниманием эпизоды великой и страшной битвы, которые, сколько их ни слушай, всегда будут вызывать волнение.

— Но вам, — доверительно сказала она, — как писателям, я расскажу об одном герое, который семнадцатилетним мальчишкой, будучи помощником комсорга своей части, когда никого из его боевых товарищей уже не оставалось в живых, уничтожил восемь немецких танков!

— Не восемь, а восемь с половиной! — перебил её скромно державшийся в сторонке поэт Михаил Фёдорович Борисов.

— А вы, вообще, молчите! — неожиданно резко отрезала экскурсовод, защищая своего юного героя. — Я-то знаю лучше вас!

— С девятого танка он башню снёс! — невозмутимо продолжил поэт, не обращая внимания на её резкий выпад.

— Ну, знаете! — взорвалась экскурсовод. — Я тридцать лет…

Но тут уже не выдержал я:

— Успокойтесь! Лучше, чем он, вы всё равно не знаете. Потому что тот молодой паренёк, о котором вы так страстно рассказываете, перед вами.

Экскурсовод недоумённо подняла на меня глаза. Я, зная природную скромность человека, с которым был знаком сорок лет, отогнул борт его плаща. На пиджаке блеснула звезда Героя Советского Союза.

Женщина побледнела.

— Да! Это он, — продолжал я, — Миша Борисов!

ТЕНЬ СТРЕКОЗЫ ЕВГЕНИЯ ГУЩИНА

Сказание о Евгении Гущине — это путешествие в мою далёкую творческую молодость. Занятие это заманчивое, но и рискованное. Ностальгия по прошлому не всегда идёт на пользу сочинителю… Ну, да ладно!

Я познакомился с ним сорок лет назад, когда приехал в Москву с Урала учиться на Высшие литературные курсы Союза писателей СССР при Литературном институте имени А.М. Горького. Точнее сказать, не учиться, а общаться со своими коллегами …Все мы, как сказал наш однокашник поэт Мамед Исмаил, «сорок братьев» — слушатели Высших литературных курсов, были к тому времени (за исключением иностранцев) членами Союза писателей СССР.

Сибиряков среди нас было мало. Поэтому Евгений, человек с Алтая, «обитатель» Телецкого озера, своим охотничьим чутьём мгновенно выделил меня (рыбак рыбака видит издалека!) — охотника и рыбака с Урала — среди других писателей, для которых тайга была скорее экзотикой, чем средой обитания и вдохновения.

Мы выбрали на знаменитом седьмом этаже (в те времена была очень популярной песня с рефреном «Где ты меня ждёшь на седьмом этаже…») две соседние комнаты. У нас образовалась своеобразная двухкомнатная квартира с общей кухней.

С первых дней в Евгении проявились сибирская хватка и хозяйственная жилка. Сложив две наши стипендии, он рассчитал наш бюджет таким образом, что мы каждый день умудрялись варить «нестуденческие» обеды, искушая незадачливых наших коллег аппетитными запахами, наполняющими весь седьмой этаж. Его таёжная привычка и расчётливость позволяли ему, казалось из ничего готовить самые разнообразные блюда, чем он приводил в изумление наших соседей — писательниц, которые наивно считали себя непревзойдёнными кулинарами…

Таёжная работа подолгу выслеживать зверей, а у него был свой арендованный охотничий участок близ Телецкого озера, где он добывал соболей, приучила его к завидной для многих из нас усидчивости. Коренастый, с видом спортсмена, сосредоточенно выходящего на ринг, он каждый день (на зависть нам, лентяям!) садился за письменный стол. Его «норма» была три страницы в день. Он выверял каждое слово и каждую букву. Его рукописи можно было сразу сдавать в производство. Стилистическая и орфографическая правка была излишней. Таков удел только больших писателей.

Всё тайное становится явным. Я уже писал об этом. Прошу прощения, но повторюсь. В его шкафу стояли три трёхлитровые банки с брагой, закрытые резиновыми перчатками, которые призывно сигнализировали поднятием над каждой банкой всех своих пяти резиновых пальцев о готовности зелья к употреблению!

По особым праздникам, а случалось это нередко, к нам наведывались наши отечественные классики (Виктор Петрович Астафьев и иже с ним…). Тогда Евгений мгновенно сооружал из кухонных кастрюль самогонный аппарат, напоминающий паровоз Ползунова, а я с эмалированным тазом летал, как челнок (благо, что на лифте) на улицу за снегом, который по его технологии был необходим для производства столь тонкого продукта. Об этом нелегальном производстве знали все. Но как-то всё нам сходило с рук. Это странно, но в нашем здоровом коллективе за два года нашей учёбы (1973-1975 гг.) не нашлось ни одного стукача…

Я не случайно вспомнил о визитах к нам известных писателей. Причиной тому стала «Тень стрекозы» — одна из самых пронзительных повестей Жени. Опубликованная Сергеем Васильевичем Викуловым в журнале «Наш современник», эта повесть поставила Евгения Гущина в первый ряд современных русских прозаиков.

Оглядываясь на свою молодость, когда мы жили в другой стране, как и в другом тысячелетии, я, не брюзжа и никого (может, только кроме самого себя) ни в чём не обвиняя, с горечью осознаю: в какое удивительное время мы жили! Жили единой творческой семьёй, когда даже чуть уловимая тень стрекозы оставила след в наших душах на многие десятилетия, а Бог даст, и на столетия вперёд. Спасибо тебе, друг мой Женя Гущин. Светлая тебе память.

СИДЕЛИ НА ЗАВАЛИНКЕ СТАРУШКИ…

Премий в жизни моей было превеликое множество — малых и больших, престижных и просто знаковых. Они забывались на второй день после получения и не давали ощущения ни значимости самого события, ни значимости моего творчества. Думается, что все награды в мире, как ни крути, — это «междусобойчики» разных сообществ людей наших или зарубежных.

Есть события, которые для меня дороже всяких общественных знаков отличия...

В Златоустовском драматическом театре шёл премьерный спектакль «Ущелье крылатых коней». В середине пьесы актёр, играющий императора Александра, произносит монолог о России:

Я думал, мы талантами так нищи,

Что вынужденно по Европе ищем

Учителей. А надо ли их слушать?

Они научат делу нас, но душу

Погубят нам…О чём я беспокоюсь:

Россия — не земля, Россия — Совесть,

И как же нам, впадая в забытьё

Корней своих, не замутить её!

Ведь даже царь, не чуя серный запах,

Раскрывши рот, всю жизнь смотрел на Запад,

Не ведая кровавого полона

Реформ Петра и грёз Наполеона.

Я проиграл в невидимой войне.

Прости, Россия. Этот грех на мне.

Свидетель Бог — душа моя открыта.

Не скипетр спасёт нас, а молитва.

Ведь равно и монарха, и монаха

Ждёт Божий суд. И он страшней, чем плаха.

И я был слеп, неся свой тяжкий груз.

Спасибо за прозренье, Златоуст!

И вдруг посреди действия в пятом ряду партера встаёт человек (судя по возрасту, фронтовик Великой Отечественной) и идёт на сцену! Он не был театралом и, не зная как выразить свои чувства, стал обнимать растерявшегося актёра. При этом старик не скрывал слёз…

Весь зал встал и несколько минут аплодировал. Не знаю, кому: старику или актёру, но это, как говорят, дорогого стоит. После такого не стыдно себя назвать драматургом, хотя бы негромко и только для себя…

И ещё. В Башкирии мне довелось выступить в забытой Богом деревне, в старом клубе. То ли была страда, то ли еще по какой-то неведомой мне причине, зал заполнили очень пожилые люди, в основном, старушки. Выглядели они очень бедно. Я понимал, что стихами их не накормить, но всё же… Я глядел в зал. Мне вспомнились стихи…

В глубинке русской посреди разрухи

У нищих окон, как у царских врат,

Сидели на завалинке старухи

И тихо пели, глядя на закат.

Ни радио хрипящего, ни света,

Ни вечных кур, ныряющих в пыли…

Остались только песни им… И это

Взамен молочных речек и земли.

В чужие дали уходило солнце.

В чужие клети сыпалось зерно…

На мой вопрос: и как же вам живётся? –

Они глаза подняли озорно.

Святая Русь, не знавшая покоя,

Омытая слезами, как дождём,

Где б я ещё услышать мог такое:

«Чего не доедим, то допоём!»

То допоём!.. Так как же жил я, если

Мне знать доселе было не дано,

Что голова всему не хлеб, а песни,

Которые забыли мы давно?!

В глубинке русской над деревней робко

Вставало солнце алой пеленой…

Старушки пели песню неторопко,

И медленно вращался шар земной

Когда я закончил читать, одна из старушек поднялась и засеменила к выходу. На неё шикнули, но она не обратила внимания. Минут через пять она вернулась и подошла ко мне с каким-то узелочком. В нём оказалось несколько тёплых картошек. И чуть не со слезами сказала:

— Возьмите! Больше у меня ничего нет!..

Какая награда для писателя может быть выше этой?

«ОРЛЫ» РУССКОЙ ПОЭЗИИ

Группа писателей по приглашению Олжаса Сулейменова прилетела в Казахстан для встречи с читателями.

В большом зале собрались любители поэтического слова, люди, хорошо знакомые с русской современной поэзией. Тиражи наших книг, выходящих в то время, достигали самых окраинных городов.

Открывая встречу, главный редактор казахского литературного журнала Мухтар Шаханов торжественно провозгласил:

— К нам приехали орлы русской поэзии: Владимир Соколов, Константин Скворцов, Валентин Сорокин, Юрий Воронов!..

Зал взорвался от смеха. Мухтар не понял, в чём дело. Что ни сокол, ни скворец, ни сорока, ни ворон, на орлов не очень похожи, он сообразил не сразу.

Удивительно, что в этой поездке оказались поэты только с «птичьими» фамилиями. Сергея Орлова среди нас не было. Он бы, действительно, мог сойти за «Орла русской поэзии»!


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру