Строитель Мороз

Портрет славянина

Странно, необычно и неожиданно пересекаются порою людские судьбы; еще вчера слыхом не слыхивал о человеке, а нынче уже не разлей вода, будто век не расставались. Знать, Бог неведомо для нас так выпрядает наши пути, чтобы мы не плутали наособицу в угрюмом молчании, плененные равнодушным человечьим муравейником, взирая на Россию, как на неприступное море, которое, увы, уже никогда не переплыть к спасительному берегу, — но окликивали бы близкого по духу, (авось отзовется), чтобы не измозгнуть в одиночестве. Особенно нынче, когда многие так далеко разбрелись друг от друга, пониклые, оробелые и бессловесные, окружились "меж трех сосен", уже потерявши путь спасения. Но надо этот" звоночек" расслышать, "весточку" принять, руку помощи протянуть, добрый оклик распознать в клокочущем городском улове…

Однажды раздался телефонный звонок: "Простите за беспокойство … Я — Роман Марьянович Мороз, был на острове Михайлы Личутина. Можно приехать к вам?"

Из скудных архивных справок я знал, что Михайло Личутин, ратман города Мезени, полярный кормщик и судовладелец имел кочмару и ладью "Сокол". В 1789 году он отправился с промышленниками на зверобойку на Новую землю, год выдался тяжелый, кочмары и карбасы были раздавлены льдами около острова Берха; вот и пришлось против воли зазимовать. Следующей осенью вернулся в Мезень лишь кормщик Ефим Шадрин с десятью мореходцами и привез трагическое известие о кончине тридцати четырех поморцев, среди которых были и пятеро Личутиных. Через сорок четыре года русский путешественник Петр Кузьмич Пахтусов обнаружил на острове Михайлы Личутина промысловую избу, староверческий крест и гурий, выложенный над могилой из камней. Вот, пожалуй, и всё, что я знал о той давней новоземельской трагедии…

У несведущего человека, особенно нынешнего москвича, когда смерть ежедневно собирает богатую жатву в переулках столицы, эти давние печальные события навряд ли заденут сердца, да и мало кто представляет, что это за необитаемый остров в полуночном краю. Но нам, поморянам, родившимся на Зимнем берегу Белого моря понятно, что выжить долгую арктическую ночь — воистину человеческий подвиг, когда полгода на многие сотни верст стынь и мрак, рокочущие бесконечные льды, белые медведи под крохотным оконцем становья, обтянутого рыбьим паюсом, когда цинга-скорбут заживо заедая зимовщика, гонит в печаль и тоску, когда завальные снега по самую трубу-дымницу, когда в изобке, набранной на скорую руку из плавника-тонкомера, единственный свет от плошки-сальницы, едва разгоняющей темь, когда девка Огневица и девка Знобея с матерью Невеей неотступно стерегут возле свалявшейся постели, улавливают в свои жаркие объятья занемогшего мужика, чтобы увести его с собою. Ой, нелегко, рисково (но не каторжно) доставался помору хлебец наш насущный.

И вдруг весть, что незнакомый мне человек вернулся из угрюмой земли, прежде зовомой "Маткой", где в давние поры и упокоился "на долгий отдых" мой дальний таинственный предок.

…И вот в моем дому Роман Марьянович Мороз, белорус из деревни Старинки, что под Минском, но плотно укоренившийся в Москве. Мужик красивый, приглядистый, атаманистого вида, скроен крепко, как говорят в народе, — "сбит молотами", больше смахивает на казака-разинца густой смолевой бородою, упрямым выступистым лбом, но в глубоко посаженных, как бы упрятанных глазах тот созерцательный улыбчивый кроткий спокой, что сразу выдает человека надежного, не вертопраха и не московского шелкопера — продувного бестию, что нынче густо "очервились" в столице. Пришел, припадая на костыль, ногу сломал в последней экспедиции на Новую землю у Русского Заворота, спрыгнул с яхты на камни и так неудачно, что раздробил лодыжку на десятки осколков, едва собрали и скрепили стальными стяжками. Год опирался на батожок и, когда я при случае спрашивал, дескать, как нога? Он отвечал, улыбаясь, безунывно: "Всё хорошо, — и, недолго помолчав, — правда, кость немного гниет. Ну, это пустяки. Заживет, как на собаке")…

Как ни странно, но подобного типа люди (даже по внешности, — черноволосые, темноглазые, смуглокожие) нередко встречаются в Поморье среди коренных "беспримесных" русских, — рослые, тихословные, даже застенчивые, и не сказать, чтобы бесшабашные, сорвиголова, полагающиеся лишь на "авось и небось", но азартные, при случае и рисковые, с судьбою" на ты", кто смерть уважает, но не падает перед нею ниц, ибо с люльки наши "ребятёнки" на воде и прежде привыкают плавать на лодках, чем ходить ногами. Когда я сказал об этой схожести, он, не задумываясь, ответил, что они, белорусы, в древности вышли с Севера, от Белого и Карского морей, потому, дескать, поморская " говоря" так близка и понятна и с морозами мы "на ты". Не отсюда ли и коренная славянская фамилия Мороз, старинное "призвишче-приговоришче" (древнее Ивановых-Петровых-Сидоровых), от которой позднее пошли русские Морозовы.

Я видел перед собою человека, который побывал Там. Судьба ли его занесла, иль неволя, иль то был промысел Божий? — но гость был Там, где мне было велено бывать по судьбе, но иль по лености характера, иль душевному беспамятству, но я обошел старинный жальник стороной, а значит чурался своих корней и не хотел связать их в единую родовую золотую цепь. И всё же я, пусть и беспамятный, хилый, этакое перекати-поле,но все-таки поморский корешок, и малоземельская тундра, куда по случаю угодил мой знакомец Роман Мороз, была моим прикровом, моей малой великой родиной ;она начиналась от окна нашей избенки, в этих морошечных и клюквенных болотах, хмельных от багульника и стоялой озерной воды, затеивалась моя жизнь. А гость вышел из белорусского полесья, и моря-то прежде видал разве что в кино и на Баренцево угодил вроде бы случайно, но это только на первый сторонний взгляд так кажется; он с детства мечтал о путешествиях, дальних странах, о морях и океанах и ,потом, когда учился в институте Стали и Сплавов, и когда строил в Ханты-Мансийске и Сургуте , на Дальнем Востоке и Камчатке, под Тулой и Калугой, везде, куда бы ни заносила его судьба скитальца-подорожника, он тешил в своей памяти распах моря, уходящего в небо, его непроницаемые глубины с вечным таинственным покоем; нет, не случайно, но во исполнение давней мечты Роман Мороз стал водолазом-исследователем, и волею судьбы опускался, как водолаз-поисковик-геолог-археолог, во многие южные моря, пока-то оказался за Полярным кругом; он опускался подо льды у Вайгача, у Колгуева, у Новой Земли, у островов Франца-Иосифа и пристал к студеному океану всем сердцем. Роман так пояснил свою тягу к русскому поморью: "Кто-то сказал из великих путешественников, кажется Нансен: "Кто хоть раз на севере побывал, он, как стрелка компаса, смотрит только на Полярную Звезду".

Впервые Мороза пригласил Валерий Шишлов, капитан яхты из Нарьян-Марского водного клуба, которому понадобился в экспедицию на Новую землю водолаз-поисковик. И вот на своем вездеходе, загрузив скарб, Роман отправился из столицы на Печору, одолел северную бездорожицу, сплав по реке до устья и в середине июля оказался у Печерского моря. Романа поразила суровость этого края, его неприступность, угнетающие сердце просторы безлюдной тундры и бескрайность воды, уходящей в небо, указывающей тварному человеку, что он здесь не у тещи в гостях, и никто масляными блинами угащивать его не станет. Поначалу показалось, что он случайный здесь человек, бездельно притекший к Ледовитому океану, чтобы утишить сердечные страсти. Мало ли нынче путешествующих по миру для утишения плотского жара, от невнятной тоски лезущих черту на рога, "чтобы стаканами пить адреналин"; но Роман Мороз отправился на Севера набираться исторического опыта и знаний, заново утверждать места пребывания поморов, чтобы застолбить их на вечные времена, чтобы весь мир знал, что заполярные острова — это древняя русская земля. С чувством духовного праздника и торжества они тащили на плечах пять километров по ледникам Франца-Иосифа огромный обетный крест и установили его, видимый издалека, как русский победительный символ. Ведь где-то здесь, по легендам, когда-то высилась алмазная гора Меру-центр вселенной, от которой сохранился лишь крохотный сверкающий в небе осколок Полярной Звезды, этот всевидящий и путеводительный зрак Творца. Это после откроется глубинный учительный смысл полярной школы, когда поблекнут внешние картины, приопадет красочная шелуха впечатлений и попритухнет суровость обстоятельств. Мороз толкался на севера, превозмогая невзгоды, чтобы вымести из души лишний сор, оттеплить ее, умягчить, найти скрытое очарование жизни. А работа водолаза под матерыми льдами на глубинах под шестьдесят метров в кромешном мраке, не только рисковая сама по себе, но и тяжелая, с большими телесными затратами, требующая характера ровного, рассудительного, решительного, ибо от тебя, от твоей смекалки в трудные минуты зависит жизнь твоих друзей…

Когда сроднишься с тамошней землею, выхлебаешь в походе не одну чарку морского рассола, — и вдруг в душу неожиданно снисходит странное очарование, повязывает с тамошними землями и ее насельщиками. Понимаешь, что здесь могли ужиться на многие века лишь люди особого покроя, редкой отваги и сердечного лада. С этих пустошек и выселок, крохотных деревнюшек, стоящих по Мезени-реке и Двине-реке, от лукоморья Зимнего берега и Летнего берега, от Пинеги и Сухоны отправились поморцы покорять и оплодотворять дикие Сибири. И невольно поверишь смутным таинственным догадкам, что именно здесь, в Югорской земле, в Биармии, на Печоре и Мегре когда-то затеялся неукротимый род великих ариев-русов.

"Там природа наложила отпечаток и на характер человека, там люди другие, с открытым сердцем, хоть жить им куда тяжелее, чем на Большой земле, но в Поморье простота сохранилась, душевность. Таких людей нынче не найти в Москве. Я вот лишь теперь, на себе испытав, побывав на Новой Земле и островах Франца-Иосифа, понял, какие люди в море ходили… Это были люди не гордые, послушные, свычные, не укачливые, мужественные, богобоязненные. Вот добежали они, к примеру, от Мезени до Колгуева, а оттуда прямым ходом на Новую Землю. Уже все, нигде не зацепишься. Пошел и пошел на карбасишке, а если шторм, ветер полуночник, супротивный тяжелый северо-восточный ветер, да волна высотой метров десять? Вот такая непогода нас захватила в последнем походе на Новую Землю, и нашу яхту потянуло во льды Карских ворот, а там уж гибель. И к Колгуеву не можем никак пристать. Сутки боролись… Пришлось отклониться к Русскому Завороту. Да и пресная вода уже заканчивалась. Раньше говаривали: "Море — наше поле". Тяжелое поле, надо сказать, смертное, хлеб на своей кровушке замешан; это какой надо было характер-то иметь. С одной стороны — податливый, с другой — кремневый. "Море учит, но море и мучит". Не случайно говаривали: "Кто в море студеном не бывал, тот и Богу не маливался. Я на себе испытал это присловье".

"Устав поморский не один век сочинялся. И опрометью в океан не кидались, заломя дурную голову. А каждый шаг сверяли с нажитой наукою и опытом кормщика. — Вдруг учительный тон появился в моем голосе, словно бы это я, а не Роман Мороз, ходил в океан и погружался подо льды во мрак вечной ночи. Мне было приятно, что Роман с таким любовным почтением отзывается о моих земляках, как о своих родичах, и это поклонение каким-то краем, перепадало и на мою персону, давно распрощавшуюся с Севером. Каждый раз, непонятно почему, но тешило мое самолюбие, будто перышком глухариным умасливали мое сердце, — так становилось хорошо, когда люди, вроде бы, сторонние, всего лишь побывавшие на моей родине, с таким сиянием в глазах, с такой умилен ной дрожью в голосе вспоминали студеные края, как отчий дом. Мы как бы испивали из одного гремучего ключа-студенца, отворяющего душевные протоки. Роман слушал мои учительные сентенции, как прилежный ученик-приготовишка, и глаза его светились, точно плошки. — Дисциплина была железная, кто не блюл поморское уложение и рыскал умом, уросил характером, того крепко учили, порой физически, на берегу отвесив плетей, а следующий раз уже не брали на промысел, о неслушнике шла по берегу худая слава, как о дурном, своенравном человеке, на которого нельзя положиться на промысле. Сказал что кормщик, — разбейся, но исполни, как бы ни трудно было, потому что его не власти назначали главою ватажки, но умение его выносило над сельчанами, о водительском таланте его слухи далеко шли по берегам Белого моря. Кормщик — глава и голова, свою жизнь и совесть на это дело положил. Кормщик всем существом понимал море, как живое существо, знал ветры, звезды и луну, и вел суденко даже в полной темени, когда ни зги, а в каких только условиях не доводилось бывать промышленнику, когда надежда лишь на Бога, свой ум, сноровку и неунывный характер. Тут плакаться, ныть и стонать, опускать руки — прямая погибель".

"Таких кормщиков, может, и нет нынче, но опыт по роду идет и, если ты с морем связан постоянно, то просто так поморскую школу не откинешь, как негодящую. Это у меня было романтическое представление о Поморье, но у северян, что меня пригласили в экипаж водолазом-поисковиком, знание моря было цельное, трезвое и практическое, это чувство стихии как бы с кровью передалось от предков: не отчаюги — любители приключений, собирались обогнуть Новую землю на яхте-самоделке, а люди сведующие, практические, не раз побывавшие в переделках, умеющие совладать со своим характером. А без этого качества лучше в океан не суйся, живо нос прищемит. Вот этих-то людей с их генетическим кодом, истинно русских, становится все меньше в Поморье, они как реликт, как образец минувшего, и вот их-то и надо сохранить. Но увы стремительно обезлюживается эта коренная русская сторона… Деревни, что стоят на берегу со времен Ивана Грозного, опустели. И людей нет, а дома стоят, как памятники, ждут. А Север прежде был густо заселен, именно с Поморья ушли покорять Сибирь десятки тысяч ушкуйников, унесли с собой язык, нравы, предания…"

"А какие были самые первые впечатления от Баренцева моря?"

"Видите ли, я во многих морях плавал. Южные моря, они, как и южные страны, — все ярко, красиво, все для глаз. А северные — для души. Вроде и красок на первый взгляд не много, но так западает в сердце. И уже навсегда…

Поначалу была некоторая растерянность, потом восторг большой, не щенячий, а душевный, когда все внутри тебя радуется, радость такая добрая, радость от того, что ты находишься среди моря. Радость пропадает , когда наступает первый шторм, но приходит страх. Берега не видно, кругом волна и ты, как муравей на соломинке. Никто не говорит, выйдешь-не выйдешь живым,-но страх есть. Поморы в старину говорили: "Страх опыту учит". Превозмогая страх, опыту учишься, становишься более осторожным, каждое движение выверенное, и на второй-третий день шторма человек чувствует себя спокойней, привыкает что ли. Я и в шторм спал: ноги в один борт упрешь, голову в другой. Минут двадцать поспишь, как убитый, — и хватает. А я был за штурмана. С точными приборами работаешь, с картой сверяешься, а волны выше мачты. Когда начнет качка прижимать и почувствую, что внутри начинает мерзко шевелиться, рюмку водки выпьешь — и здоров… А со временем, вслед за привычкой внутренний спокой поселяется, уверенность в силах, взгляд распахивается, становится зорким, и тут понимаешь, что и в шторм море красивое особенной неповторимой красотой. Да, оно суровое, студеное, за час-другой до костей прохватит, необычайно жестокое к человеку и безразличное, но и красивое. Вдруг среди ночи море просветлится изнутри, свет во мраке пучины вспыхнет, вода черная, крученая и внезапно изнутри яркий изумрудный свет".

"Когда ты впервые пришел к Новой Земле, наверное, поразил ее неприступный вид?"

"Первое впечатление, что Новая Земля не подпускает к себе человека, настолько дикие места, враждебная земля. И вдруг солнышко появилось, всё оттеплилось, заиграло, но и этих мгновений хватило, чтобы восхититься этим неприступным, внешне грубым краем. Хотя солнца действительно было мало. Новая Земля, — особенно где Северный остров, остров Михайлы Личутина, остров Берха, мыс Кораблекрушений, — неожиданно напоминает по редкой красоте заповедник Карадаг в Крыму. И как-то так странно совпало, что когда шли к Новой Земле, я читал ваш роман "Любостай". И вдруг мы на острове Михайлы Личутина. Шли до него две недели… А теперь вот с вами разговариваю… Вообще много в жизни чудного, что не сразу укладывается в голове… Всё как-то получается не по нашей воле… Что из себя представляет остров? Небольшой, километра три-четыре в поперечнике, скалистый, есть несколько гор. Растет мох, арктический мак. Только появятся проталины и уже через несколько дней мак уже цветет. Такая жизненная сила у всего, что растет в Арктике… Три дня пуржило сильно, снег лег сантиметров на пятнадцать, но растаял в момент. Есть избушка начала прошло века, могила и крест. Нашли пешню, старинную фузею… И как тут люди в двенадцатом-тринадцатом веке, а может и куда ранее, зацепились в арктической пустыне, — это сложно понять, не укладывается в голове".

Вот пришел однажды гость и поделился нажитым впечатлением; и в его душе осталось, и во мне прибыло, может и неприметно, самую малость; но ведь душевная скрыня и скапливает свои богатства по крупицам, только бы разглядеть эти золотинки, не рассыпать, не побрезговать малостью их и невзрачностью…


***
…А через месяц мы уже попадали с новым знакомцем на дальний окраек Тверской области, за Максатиху на Мологу-реку к отцу Виктору (Крючкову), который при почтенном возрасте принял священнический сан и в обезлюдевших местах, где безжалостная коса в конце двадцатого века повыкосила русские деревни, принялся топоришком рубить церковь, накатывать неохватные венцы и с Божьей помощью да послушанием добровольно притекаюших из Руси поклонников, за пятнадцать лет выставил храм. Слух пошел о сельском священнике, и по той народной вести Роман Мороз узнал об удивительном батюшке, что стоически прозябает в светлой бедности, живя со своего огорода, но духом не сокрушается и, несмотря на хвори, каждый день служит в церкви, хоть бы и ни одного молельщика не забрело, и беззаветно верует в великого святого Сергия Радонежского, что рубил храмы в диких звериных лесах, и народ притекал к обители, делал росчисти и пожоги, обставлялся вокруг деревнями, и погостами, — так вот, исподволь, копилась Русь.

Подпав под духовное обаяние отца Виктора, православный московский белорус Роман Мороз принялся строить часовню невдали от церкви в еловом густом бору. Снега завальные, с голубым искристым блеском, бредешь, проваливаясь по колена в зыбучие сугробы, и вдруг твоему взгляду открывается из-за вершинника, как чудо, купол, крытый осиновым лемехом, и крест православный… Роман Мороз верит, как и отец Виктор, что где поднимутся храмы, там вновь возродится русская жизнь. Великая русская земля переживает нынче черную немочь, напущенную злодейцами по ветру, которую можно обороть лишь трудом, терпением, любовью к родине и неколебимой верою. "Уверуй — и спасешься", — наставляли святые отцы…

***
Мороз лишь однажды мельком обмолвился, что он — строитель, а я в дела Романа не вникал, и профессия его долгое время как бы оставалась в тени, за пределами нашего общения. Что о работе толковать, работа — черные будни, — полагаем мы зачастую, — это хомут несносимый, от "работы кони дохнут", " от работы не будешь богат, но будешь горбат", а писателю подай что-нибудь этакое из судьбы своего героя, с кривулинкой да изюминкой, когда бы человек высветлился, как в волшебном зеркальце, с самой необычной стороны. Хотя, лишь в труде по настоящему-то и раскрывается натура человеческая во всей полноте, если труд для него не ярмо тяжкое, не наказание божье, а праздник. Не случайно говаривали древние монахи: "Трудись и жизнь твоя протечет незаметно". Однажды Мороз так и признался: "Я люблю свой труд. Я хожу на работу, как на праздник".

А к труду приучали с детства, вернее сама жизнь деревенская была так гармонично устроена, что не могла протечь мимо ребенка, как вода сквозь растопыренные пальцы. Отец был шорником замечательным, мог сбрую хорошую шить, коптил мясо сельчанам, за ночь до трех тонн, и совершенно бесплатно, была у него пасека (тридцать ульев), качал много меда, и в колхозе завел пчел, был плотник и столяр, ставил дома, только в деревне Старинки вместе с женой Марией плотник Марьян срубил больше двадцати изб. Работящий был. Лучший отдых для Марьяна — это плотницкое занятие. Пришел вечером с колхоза и сразу за топор; то двор рубит,то беседку, то вышку, то кухню .Мать работала на ферме дояркой… При звоне топора, при духе сосновой щепы и стружки росли дети. А двор был полон всякой скотины и птицы. И вот с весны — навоз вывозить на поля, и у восьмилетнего Ромки уже стоят у хлева, дожидаючись, крохотные вилы, которыми он помогает отцу сбрасывать с саней скотинье добро; а потом под картошку пахать — и наш Ромка ведет кобыленку за узду, а там и сеностав потный, страдный, и отец для Ромки смастерил маленькие грабелки, чтоб сено ворошить; зимой по дрова в лес ехать, у Ромки свой топоришко под его детскую руку. А еще: курам надо натрусить зернеца, гусей пасти по низинкам ополья, — Ромка, ступай; поросенку нарубить мелко крапивы, свекольника, воды из колодца притащить, (а скотине для пойла много ведер надо) иль коз попасти, выручить старшую сестру Марийку — Ромка беги; корову с выгона в избу привести, — где наш Ромка? Но ведь и все, на кого обращался детский взгляд, от деда Антона, хромуляющего на костылях, до бабы Зоси и сестричек, — не сидели бездельно, раздирая в зевоте рот, с тоскою глядя в оконце и убивая часы, но трудились, не разгибая спины и не покладая рук, и потому время летело стремительно. Вроде только солнце умылось, глядь, а уже и заря вечерняя потухает. Таков неизменный круг крестьянской праведной жизни на земле, и не нами он задуман, но всем ходом человеческого бытия. Конечно, труд тяжелый, потный, бесконечный, порою изнурительный, но ведь никто не хулил, не клял работу на земле, не считал немилостью и проклятием, и потому, когда случался весомый отдарок этому труду, (урожай, рыба, скотина, зверь лесовой), — он невольно скрашивал тягость бытия, приобретал радостное, праздничное качество, как бесконечную Божью милость и доброту. Таково великое притягательное свойство крестьянской жизни, когда работа на земле — крепящая становая ось всего сущего в мире.

 


Страница 1 - 1 из 3
Начало | Пред. | 1 2 3 | След. | КонецВсе

© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру