15.09.2011

Размышления по поводу одной дарственной надписи

В июле 1926 года А.К. Глазунов преподнес в дар клавир своего одноактного балета «Барышня-служанка» (1899) со следующей надписью: «Дорогому, радушному хозяину Владимиру Кузьмичу Макарову на добрую память от душевно преданного ему и признательного гостя А. Глазунова, автора произведения, сочиненного в стиле, близком к эпохе создания Гатчинского Дворца. Гатчина 15/28 июля 1926».

В литературе о композиторе имя В.К. Макарова не встречается; вместе с тем, и выбор произведения, и неподдельно-искренний характер надписи свидетельствуют о том, что подношение было сделано человеку неслучайному, с которым Глазунова связывали, видимо, чувства глубокой симпатии и духовной общности. В результате проведенного исследования, позволившего установить личность адресата, выявились дополнительные обстоятельства, связанные с долго замалчиваемой проблемой «невозвращения» Глазунова в СССР. (А.К. Глазунов в 1928 году выехал в Австрию на Шубертовский конкурс и не вернулся. Скончался в 1936 году в Париже. Прах перевезён на родину в 1972 году и перезахоронен в Александро-Невской Лавре в Ленинграде).

Прежде всего о том, кто такой Владимир Кузьмич Макаров.. Из хранящихся в рукописном отделе РНБ документов[i] выясняется следующее. Родился в 1885 году в селе Малечкино Череповецкого уезда, Новгородской губернии. Учился в Вологодской классической гимназии, затем (1904-1911) на историко-филологическом факультете Санкт-Петербургского университета по специальности «история искусства». Во время учебы в университете совершал поездки для изучения музейных материалов в Германию, Австрию, Италию, Испанию, Бельгию и Голландию. В 1913 году работал лектором в Риме – от московской организации «Русские учителя за границей». В1918 году Советом по делам музеев Наркомпроса был избран на должность директора Гатчинского дворца, где занимался его переустройством в Дворец-музей. В 1928 году В.К. Макаров был «административно выслан» (как гласит документ) в Череповец, где работал по охране памятников искусства и старины при Реставрационной мастерской Главнауки. По возвращении в Ленинград работал в Эрмитаже (1934-1941), Русском музее (1941-1951) и в отделе Эстампов ГПБ. Скончался в 1970 году.

В связи с Глазуновым наибольший интерес представляет период, связанный с пребыванием его в должности директора Гатчинского дворца; известно, что лишившийся в начале 1920-х гг. своей любимой дачи в Озерках, композитор проводил летние месяцы в Гатчине, где ему предоставлялось помещение в одном из флигелей дворца. Вот почему он в приведенной надписи называет В.К. Макарова «хозяином», а себя «гостем».

К этому времени Гатчина являлась важным культурным очагом; объединявшим представителей интеллигенции разных видов искусства, стремившейся к сохранению наследия прошлого. Лидером этого движения в 1920-е годы выступал А.Н. Бенуа, назначенный Советом музеев Наркомпроса в том же 1918 году, что и Макаров, заведующим картинной галереей Эрмитажа.. Не ограничиваясь рамками своей основной должности, А.Н. Бенуа важнейшую свою задачу видел в мобилизации сил по превращению исторических памятников (дворцов в окрестностях Петрограда) в музейные ценности. Страстным пафосом отмечено его выступление на одной из конференций, посвященных этому вопросу в 1923 году, где он говорит о судьбе дворцов Царского села, Павловска, Гатчины, Ораниенбаума, Петергофа, и поименно называет тех, кто взял на себя «трудные обязанности возглавить на местах охранительные аппараты этих дворцов, превратившихся в музеи <…> и оказался на высоте поставленной задачи»[ii]. Одним из первых в этом списке значится имя В.К. Макарова.

В опубликованных воспоминаниях дочери Макарова Веры Владимировны Добровольской [iii] А.Н. Бенуа предстает как своеобразный эпицентр, «душа» этого гатчинского сообщества. Будучи другом ее отца («За круглым столом в кабинете моего отца у него было свое постоянное место»)[iv], он принимал деятельное участие в создании новых экспозиций, в превращении дворца в подлинный научный центр. «Итак, мы жили в Гатчине, - пишет В.В. Добровольская. Туда постоянно приезжали сотрудники Русского музея и Эрмитажа, музыканты, ученые, художники. Там бывали Глазунов, семья Лозинских, академик Иоффе <…> архитектор Лансере и его знаменитая сестра художница Зинаида Евгеньевна Серебрякова. Ее дочь Екатерина Борисовна (Катя – ей в 1924 году было 10 лет) рисовала рядом с матерью или служила ей моделью<…> По берегу Белого озера любил прогуливаться композитор А.К. Глазунов. На его плече при этом гордо восседал любимый кот Мигузан»[v].

В 1924 году А.Н.Бенуа провел в Гатчине со своей семьей все лето; именно этим трем месяцам суждено было стать последним летним сезоном его жизни на родине, поскольку, выехав осенью в творческую командировку в Версаль, он приехал в августе 1926 года для того, чтобы проститься с близкими и уже навсегда покинуть Россию. Неслучайно эти дни оставили в его сознании неизгладимый след на всю жизнь, о чем он поведал незадолго до кончины своему первому (после 30 лет отсутствия контактов с родиной) корреспонденту: «Спешу Вас успокоить, дорогой Алесей Николаевич, письмо не пропало и дошло в свое время целиком<…> Но я так был тогда взволнован, когда писал ответ! Я даже не отозвался на чрезвычайно меня порадовавший поклон Владимира Кузьмича [Макарова]. Непременно при свидании, а то и сейчас, по телефону, скажите ему, что благодаря ему и его гостеприимству, лето, проведенное под его кровом, занимает в моем прошлом совсем особое место – какого-то сплошного художественного праздника. Тут и прогулки в одиночку или в компании (в его обществе) по всему замку, тут и всякие, сделанные с ним (или по его указанию) «открытия» <…>, тут и часы, проведенные в насыщенной в прошлом атмосфере безмолвных комнат и чертогов<…>Вспоминается и другое, менее возвышенное упоение – земляникой и черникой из Гатчинских лесов<…>Катюша Серебрякова часто вспоминает о своей подруге, а у меня сохранилось в памяти точно мгновенный снимок, как обе наши «нимфы» [дочь З. Серебряковой Катя и дочь В.К. Макарова Вера – Г.Н.] носятся по Петергофским аллеям и лужайкам в ту баснословную экскурсию, которую. мы все – гатчинцы – провели тогда и даже с ночевкой» (подчеркнуто автором – Г.Н.)[vi].

Из приведенного фрагмента письма А. Бенуа примечательно оброненное им «мы все – гатчинцы», которое с полным основанием примеиимо и к А.К. Глазунову. Для композитора, начиная с 1923 года, это место под Петербургом стало своего рода душевным «оазисом», куда он спешил переехать уже в начале лета, не дожидаясь отпуска. «25 июня 1926 года. Днем был в консерватории у Глазунова – он уже в Гатчине», - фиксирует в своей Записной книжке М.О. Штейнберг [vii]. Именно в Гатчине отмечались его дни рождения (29 июля, 10 авг. по н.ст.), которые в юбилейные 1925-26 гг. (60-летие со дня рождения и 20-летие его директорства) проходили с особым размахом. Одно из таких чествований Штейнберг в своих книжках назвал «большим фестивалем» со съездом гостей на «грандиозный обед», среди которых присутствовали «английский консул м-р Престок со своим секретарем, молодой американский доктор, Лавров, Николаев, Спенглер, Григорьев<…>заведующий дворцом Макаров с женой, Луговая с мужем и под конец А.Н. Бенуа с женой, который недавно приехал из Парижа (без бороды!). Очень приятно было с ним беседовать; рассказывал про Дягилевские балеты, про Стравинского и проч.»[viii].

О том, насколько Глазунов любил и, благодаря своему искусствоведческому окружению, хорошо знал Гатчину, можно судить по следующему фрагменту из воспоминаний Ю.А. Шапорина: «Однажды, летом 1928 года, я, по поручению Союза музыкальных и драматических писателей, председателем которого был А.К. Глазунов, направился к нему в Гатчину с деловой бумагой. Получив его подпись, я уже откланивался, чтобы уехать, но Глазунов вдруг удержал меня и попросил остаться вместе с ним пообедать. После обеда Глазунов спросил меня: «Вы хорошо знаете Гатчину?» Я ответил, что в Гатчине я лишь второй раз, причем в первый был очень недолго. – Разрешите быть Вашим Чичероне. Я поблагодарил Александра Константиновича и тут оказался свидетелем его несколько странных сборов. Он поставил ногу на стул и начал что-то прилаживать у щиколотки (выяснилось, что это был шагомер), потом что-то долго прикреплял к своему жилету (оказалось, компас)

Вооруженный этими точными приборами, он предложил начать наш путь. Проходя мимо грота с многократным эхо, он своими «Ого-го!» проиллюстрировал мне его акустические свойства. Когда мы проходили мимо прудов, он обратил внимание на прозрачность их вод. Действительно, стоя на берегу, мы ясно видели проплывающие стайки форелей. Поднявшись к Гатчинскому дворцу (а по пути Глазунов очень интересно рассказывал мне подробности его сооружения), он настолько увлекся ролью гида, что для разговоров о музыке у нас не осталось времени»[ix].

Описываемый Шапориным эпизод (если его не подвела память) относится буквально к последним дням жизни Глазунова в России: 15 июля 1928 года он выехал в Вену для участия в Международном конкурсе, посвященном 100-летию со дня смерти Шуберта, и уже не вернулся. Так же, как за два года до этого, летом 1926 года, навсегда покинул родину другой «гатчинец» - А. Бенуа. Проводя данную параллель, невольно задаешься вопросом – случайное ли это совпадение?

Позволим себе с помощью некоторых документальных источников произвести своего рода «опыт реконструкции» ситуации, способной прояснить мотив в сущности одинакового выбора двух выдающихся представителей отечественной культуры.

Среди документов фонда В.К. Макарова в РНБ хранится неопубликованное письмо к нему А. Бенуа из Парижа от 20 октября 1924 года. Приводим его с некоторыми сокращениями (подчеркивание отдельных слов принадлежит автору):

20 окт.1924

Версаль

Дорогой Владимир Кузьмич

Был очень счастлив получить от Вас весточку. Вы себе представить не можете, как мы с женой вас всех трех полюбили за это лето и прямо-таки сроднились с Вами. И здесь Вы постоянно у нас на языке. То вспоминаем несравненные дни Гатчинского пребывания, то распространяемся в характеристиках гостеприимных, сердечных и столь тонко культурных гатчинских хозяев: папаши, мамаши и дочки<…>.

Живем мы по-прежнему очень уютно – в маленькой, на редкость складной и чистенькой квартире, занимая весь верх четырехэтажного домика на улице, носящей имя знаменитого [неразб.] Людовика ХVI. В двухстах шагах от нас решетка парка, в который мы приникаем со стороны бассейна Нептуна. Пройти еще немного и мы в самом чудесном дворце. И вот как он ни хорош, Версальский дворец, однако, гуляя по нем, приходится в некоторых отношениях отдавать предпочтение Гатчине. Здесь все было бесконечно грандиознее, роскошнее, самобытнее; здесь родилось то, что у нас и в других местах лишь отражалось. Но, увы, до наших дней здесь дожила лишь великолепная рамка, тогда как картины с ней нет или она изодрана и стерта до неузнаваемости. Приходится все время упражнять свой ум реконструкциями, а Вы отлично знаете, какой это суетный и влекущий ксамообману труд. Содержится все здесь скорее плачевно (из-за расстройства бюджета после войны) и было бы совсем страшно за будущее, если бы не дар Рокфеллера несколько миллионов, из которых здешние хранители надеются починить крыши, довести до конца установку[неразб.] и чистку мраморов от заевшей их плесени, вообще все привести в приличный вид<…> Впрочем этот подарок («подаяние»?) американского дядюшки связан и с некоторыми условиями. Из них самое серьезное – это требование убрать со двора перед дворцом те двадцать колоссальных статуй великих людей, которые здесь стоят со времен Людовика Филиппа. И. признаться, мне жаль этих жутких истуканов, да и бессмыслен такой эстетский ригоризм, т.к. все равно в прежнем виде восстановить дворцовый фасад нельзя – или пришлось бы снести и бронзового Людовика ХIV эпохи Реставрации и левый флигель, возведенный тогда же и т.д. Совершенно так думает хранитель г. Пераше, с которым у меня многолетние приятельские отношения, но напротив ganz Feuer und Flamme [огонь и пламень] здешний архитектор г.Шосмини, который, как и всякий другой его собрат, жаждет усиленной деятельности: ломки, стройки, нового материала, проявления собственного остроумия, - и этот господин может еще здорово начудить на американские деньги, так как он совершенно независим от хранителей и волен у них на носу вытворять все, что ему придет в голову. Это одна из глупейших административных конструкций на свете, и нам надо держать ухо очень остро, дабы наши зодчие не добились бы проведения ее и у нас. Ведь есть у нас такие, у которых прыти хоть отбавляй и которые со словами «пиэтета» на устах способны все снести и перекромсать. Ох, дорогой, вообще у меня сердце болит за наши музейные дела (о театральных я уже не говорю – после нынешней весны я махнул рукой на этот сумасшедший дом).

В частности тревожусь за Гатчину. Как теперь обстоит дело с нашей затеей исторической галереи?<…> Эх, поскорее бы мне сдать все здешние мои дела и помчаться бы к вам отстаивать эту нашу великую затею. Хорошо бы нашим оппонентам с Григорием Степановичем и Сергеем Константиновичем во главе сюда приходить и воочию убедиться, что то, что они бессмысленно порочат, дело нужное и, повторю, великое. А при том мы и не повторим ошибок, сделанных здесь (в иные времена, нежели наши) и наш исторический музей был бы наверное более систематическим и толковым, нежели два упомянутых, нежели Карнавале в Париже и лондонская портретная галерея»[x].

В прямой аналогии между «ganz Feuer und Flamme» французским архитектором, понимающим свою деятельность исключительно как разрушение старого, и некоторыми «нашими» представителями культуры, способными «все снести и перекромсать», слышится глубоко драматическая нота человека, на глазах которого происходил процесс «невежественного, бессмысленного опорочивания» великого культурного наследия. Эти строки, адресованные Бенуа другу-единомышленнику издалека, звучат продолжением размышлений о тех «больных» вопросах, которыми было озабочено в те годы все гатчинское сообщество художественной интеллигенции.

Это была та атмосфера, в которой и Глазунов должен был все острее ощущать внутренне напряжение и драматизм, связанный с углубляющимися противоречиями в музыкальной культуре середины 1920-х гг. Происходящая на его глазах ломка старого, пересмотр классических традиций, принимающий подчас весьма радикальные формы, не мог у него – музыканта «корсаковской» формации, воспитанного в рамках совершенно иного «звукосозерцания» (любимое выражение его учителя) не вызывать недоумения, неприятия, а в конечном счете - и горького разочарования. Психологически имело место то, что его друг и коллега М. Штейнберг в своей записной книжке определил как «внутренний разлад с самим собой»[xi]. Объективности ради, следует заметить, что истоки этого внутреннего кризиса у Глазунова коренятся еще в дореволюционном периоде, когда своей Восьмой симфонией (1906), ставшей, фактически, последним выдающимся его творением, как композитор он уже сделал выбор между прошлым и современным. Драматизм ситуации середины 20-х гг., помимо ощущения творческой нереализованности, углублялся определенной двусмысленностью его общественного положения. С одной стороны – широчайшее общественное признание, выразившееся в целой серии публичных чествований, ставших, по замечанию М.К. Михайлова (автора воспоминаний о Глазунове, учившегося в те годы в консерватории) «чуть не «хроническим явлением»[xii]:40-летия его деятельности (1922), 60-летия со дня рождения (1925), 20-летия на посту директора консерватории (1926), присуждения звания народного артиста республики, присвоение его имени Малому залу консерватории и др.

И в то же самое время в стенах горячо любимого им детища – консерватории – происходили события, вызывавшие у него реакцию, похожую на ту, что с такой болью выразил А. Бенуа в цитированном письме. Начиная с 1924 года, совершенно отчетливо наметилась тенденция к «наступлению» на представителей «корсаковско-глазуновской» школы; методом администрирования, инициированным «сверху» (ср. высказывание Бенуа о «глупейшей административной конструкции на свете»!), они подвергались увольнению.

Обратимся к страницам уже упомянутых Записных книжек М.Штейнберга, в которых зафиксирована хроника событий тех лет.

«23 сентября 1924 года. Памятный день (вторник)<…>В консерватории со Щербачевым. Там около часа сидели в кабинете Глазунова с Оссовским и А.М. [Житомирским]. Оссовский рассказывал о поездке в Москву. Результаты малоутешительны: до 4 октября требуют произвести чистку профессуры»[xiii].

«27 октября 1924 года. В 3 часа – заседание комиссии по пересмотру профессуры. Совершенно неожиданно отдел подвергся яростной атаке со стороны ак.[академической] секции. Предъявлен отвод 5 лицам: Бармотину[xiv],Вишневскому[xv].Кириллову, Чеснокову[xvi] и Житомирскому[xvii]. Последнее обстоятельство меня совершенно ошеломило и представляется непонятным[xviii].

«1 ноября 1924 года. В консерватории пересмотр профессуры<…>По вопросу об Ал. Матв. [Житомирском] удалось заставить аксекцию взять обратно свой отвод<…>После экзамена по специальной теории, вторичное заседание комиссии по пересмотру. Торговля по поводу остальных членов отдела, отводимых аксекцией. Говорили много, но в результате мы ни на какие уступки не пошли[xix].

«5 ноября. Воскресенье. После обеда вместе с Оссовским пошли к Глазунову и сообща писали характеристики профессоров отдела<…>»[xx].

Чрезвычайно примечательна запись от 6 февраля 1925 года: «Весь день заседали, сначала без Глазунова и Оссовского. Было сообщено о желательности устранить Г.[Глазунова] от управления консерваторией в виду предстоящей полной ответственности ректора. Мы решительно возражали, что не мыслим себе консерватории без Глазунова-ректора. Засим выяснилось, что ректором хотят посадить Оссовского<…>Вкратце говорили о других кандидатурах (Загорный[xxi], Егоров[xxii], Асафьев, Щербачев[xxiii]). Потом уже совместно с правлением просмотрели список назначенных к увольнению и о каждом дали свой отзыв. Общее впечатление благополучное – взаимный контакт. Очень радует бережное и почтительное отношение к А.К. [Глазунову] Что из этого выйдет – неведомо»[xxiv].

«25 февраля [1925]. В консерватории тревожно: дело с увольнением персонала принимает критический оборот<...>»[xxv].

«27 февраля. Днем получил спешное письмо от Оссовского о сокращении администрации. Уволены 13 преподавателей, среди которых Лавров, Чесноков, Бронская[xxvi] и др. Вечером совещание у Ал.К. Решено послать телеграмму и петицию об уволенных лицах администрации Луначарскому<…>[xxvii].

«15 декабря [1925]. В пятницу (11) вечер провел у Глазунова<…>А.К. был очень ласков. Просил меня записать и продиктовал список своих рукописей и место их нахождения, на случай своей смерти<….>[xxviii].

Многое из приведенных документов уже не нуждается в комментариях. Но одному обстоятельству все же нельзя не поражаться: в одно и тоже время Глазунову демонстрировалось и высочайшее уважение, и глубокое недоверие – как музыканту «старой формации». Сравним:

«5 апреля 1926 года.[Празднование 20-летия на посту пребывания директора]. А.К. при входе в зал встретили громовыми аплодисментами и фанфарами Гордона[xxix]».

«25 мая. В кабинете А.К. нашел новый сюрприз: резолюцию Музыкальной секции ГУС,а [Государственного ученого совета] с резкой критикой наших «устарелых» методов преподавания теории композиции <…>»[xxx].

Это противоречие неуклонно усиливалось; осуществлявшаяся под руководством Б.Асафьева реформа композиторского факультета сопровождалась все большим размежеванием профессорско-преподавательского и студенческого состава на сторонников и противников новой системы обучения[xxxi]. Кульминацией конфликта стала публичная дискуссия на странницах «Красной газеты» по поводу постановки «Бориса Годунова» Мусоргского в авторской редакции в 1928 году. Позиция Глазунова в ней сводилась не к отрицанию права исполнения оперы Мусоргского в подлинной версии, а к разъяснению смысла осуществленного Н.А. Римским-Корсаковым редактирования и защите святого для него имени своего учителя от несправедливых упреков Б. Асафьева.

Однако, при всей очевидности существующего конфликта в консерватории[xxxii], думается, принятое им решение не возвращаться в Россию имело более глубокие обоснования. Косвенным свидетельством тому служат те же записи Штейнберга. С конца 20-х гг. в них часто звучит мотив недоумения и даже известного раздражения по поводу неоправданно «пассивной», «вялой», «инертной» (как ему казалось) позиции Глазунова даже в тех случаях, когда тот легко мог «перевесить чашу весов» силой своего авторитета. Почему Глазунов в тот сложный период не занял позицию активного борца, как это было, например, в 1905 году, во время известных драматических событий в консерватории? Не потому ли, что происходящие «баталии» являлись для него внешним отражением гораздо более существенных моментов, связанных с необратимо-поступательными процессами в эволюции музыкального мышления? Подобно своему учителю Римскому-Корсакову, настойчиво пытавшемуся в течение жизни разрешить дилемму – где проходит граница между новаторством («ненормативным», но все же «дозволенным» с точки зрения неких «божеских законов») и хаосом, разрушительным началом в искусстве, Глазунов в новых исторических условиях также искал ответа на «проклятые» вопросы музыкального бытия. И не находил. Грозно маячившая перспектива полной невостребованности рождала в нем настоятельную потребность в самореализации. Автор незавершенной рукописи жизнеописания Глазунова, работавший над ней вместе с композитором в 1934 году, сумел лучше других охарактеризовать сущность художественной натуры великого музыканта: «Все внешние контуры его жизни ясны и просты, человеческий и творческий облики внушительны и монументальны в их чистоте и безупречной принципиальности. Глазунов – не демоническая фигура, не Прометей, несущий человечеству похищенный им с Олимпа «громокипящий кубок» божественного откровения, не фанатик идеи обновления и не пророк, провидец будущего. Он жрец своего искусства, хранитель извечной традиции прекрасного, мастер, глубоко познавший тайны его, изучивший до тонкости и ремесленную сторону, художник, сызмала облеченный высшей мудростью<….>[xxxiii], и. продолжим мысль, призванный, подобно средневековому Гансу Заксу, передавать эту мудрость следующим поколениям, обеспечивая тем самым традицию преемственности.

Запад предоставил Глазунову возможность активной исполнительской деятельности в виде дирижерских гастролей - во Франции, Португалии, Испании, Германии, Америке. Творческие контакты с Б.Вальтером, В.Фуртвенглером, А.Тосканини, О.Респиги, Л.Годовским, В.Горовицем, из соотечественников – с С.Рахманиновым, С.Прокофьевым, Н.Метнером помогли ему обрести как бы «второе дыхание», и он снова стал ощущать себя участником, а не раздраженным наблюдателем музыкально-исторического процесса. Своеобразный парадокс видится в том, что оказавшись «лицом к лицу» с музыкой, которая продолжала оставаться чуждой его «звукосозерцанию» («Я музыкант прежних убеждений, а молодое поколение, зараженное всеотрицанием и впитавшее в себя потуги и дерзости модернистов, вряд ли отнесется сочувственно к моему направлению, которого я менять не могу»[xxxiv]), он приходит к более объективному осознанию сложившейся расстановки сил в современном музыкальном мире. То, что в России середины 1920-х гг. вызывало у него резкую неприязнь и отторжение, в Европе рождало профессиональный интерес и достаточно спокойное, подчас – уважительное отношение[xxxv].

Таким образом, при всех проблемах со здоровьем (начавшихся с 1932 года), периодически посещающих его настроений меланхолии и тоски по родине, в целом за рубежом Глазунов ощущал себя более «на месте», чем дома, и к началу 1930-х гг. (судя по календарю гастролей и возобновившемуся творчеству – Седьмой струнный квартет, Концерт для саксофона с оркестром, Квартет для саксофонов, «Эпическая поэма») уже принял решение, если не окончательно остаться на Западе, то возвращение отложить на неопределенный срок. Это был сознательный выбор цельного и до конца честного перед своим искусством художника.

…Вернемся к воспоминаниям дочери В.К. Макарова. Описывая отъезд А.Бенуа летом 1926 года из Гатчины, она сообщает: «Прощаясь в тот день, А.Н. обнял и поцеловал меня, говоря, что быть может, мы больше не увидимся<…> На следующий день все «гатчинцы» вышли на Балтийский вокзал к поезду, увозящему семейство Бенуа на Запад. Я передавала в вагон охапки роз»[xxxvi].

Был ли среди «гатчинцев» в тот день А.К. Глазунов? Мы этого не знаем, так же как, вероятно, никогда не узнаем, о чем он думал спустя два года, 15 июля 1928-го, уезжая в Вену, прощаясь с друзьями и коллегами. «На Витебском вокзале, - вспоминает М.Штейнберг, кроме меня, его провожали профессора Оссовский, Налбандян, Житомирский, Малько, Гордон и около 15 студентов, поднесших большой букет из роз, левкоев и сирени»[xxxvii].



[i] ОР и РК РНБ.Ф.1135. Ед.хр.53

[ii] А.Н.Бенуа. Дворцы-музеи //Александр Бенуа размышляет. М.,1968. С.72.

[iii] Добровольская Вера Владимировна (1912-2000). В 1951 году окончила Академию художеств им.

И.Е.Репина, с 1950 до начала 1980-х работала в Русском музее.

[iv] В.В.Добровольская. Александр Бенуа в Гатчине //Нева. 1992, №10.С.267.

[v] Там же.

[vi] Из письма А.Н.Бенуа к А.Н. Савинову от 3 мая 1958 года //ОР и РК РНБ. Ф.1135. Ед. хр. 526.

[vii] Записные книжки М.О. Штейнберга //КР РИИИ.Ф.28. Ед. хр.1106. - В этих неопубликованных материалах

одного из самых близких Глазунову по «школе» Н.А.Римского-Корсакова музыкантов содержатся

интересные и важные сведения о жизни композитора.

[viii] Там же. Запись от 10 авг. 1926 года.

[ix] Ю.А.Шапорин. «Из воспоминаний» //СМ. 1961,№3.С.73-74.

[x] ОР и РК РНБ Ф.1135. Ед. хр. 347.

[xi] Из Записной книжки М.О.Штейнберга: «26 марта 1926 года. Опять большой перерыв в записях. Главная

причина – скверное настроение, происходящее, мне кажется, в сильной степени от все увеличивающегося

отвращения к «новой музыке», в изобилии исполнявшейся в этом месяце и от проистекающего отсюда

внутреннего разлада с самим собой» //КР РИИИ.Ф.28. Ед. хр. 1106 [курсив мой - Г.Н.].

[xii] М.К.Михайлов «А.К.Глазунов (Из воспоминаний)» //Ленингорадская консерватория в воспоминаниях

. Кн.1. Л.,1987. С.100.

[xiii] КР РИИИ.Ф.28. Ед. хр 1105.

[xiv] Бармотин Семен Алексеевич (1877-?). Занимался в классе теории композиции Н.А.Гимского-Корсакова.

[xv] Вишневский Иван Антонович (1871-1927). Окончил в 1890 году Певческую капеллу по классу теории

музыки А.К. Лядова и класс арфы Ф.Шоллара.

[xvi] Чесноков Александр Григорьевич (1880-?). Окончил консерваторию в 1906 году по классу теории

композиции Н.А. Римского-Корсакова.

[xvii] Житомирский Александр Матвеевич (1880-1937). Окончил консерваторию в 1910 году по классу теории

композиции А.К.Лядова. Ранее занимался у Н.А.Римского-Корсакова.

[xviii] КР РИИИ.Ф.28. Ед. хр. 1105.

[xix] Там же.

[xx] Там же.

[xxi] Загорный Нестор Николаевич (1887-?). Окончил консерваторию по классу теории композиции Я.Витола и в 1915 году по классу ф-но Л.Николаева.

[xxii] Егоров Александр Александрович (1887-1959). Окончил консерваторию экстерном в 1912 году.

[xxiii] Щербачев Владимир Владимирович (1887-1952). Окончил консерваторию в 1912 году по классу теории композиции М.О.Штейнберга.

[xxiv] КР РИИИ.Ф.28. Ед.хр. 1106.

[xxv] Там же.

[xxvi] Бронская Евгения Адольфовна (1884-1953). Окончила в 1900 году школу Боровки-Виссендорфа по классу

пения Э.Гаке и класс ф-но К.Черни.

[xxvii] КР РИИИ.Ф. 28. Ед. хр. 1106

[xxviii] Там же.

[xxix] Гордон Александр Бернгардович (1867-1942). Окончил консерваторию в 1887 году по классу трубы

В.Вурма.

[xxx] Кр РИИИ. Ф. 28. Ед.хр. 1106.

[xxxi] См. об этом: О.М.Бражникова. «Петроградская/Ленинградская консерватория 1920-е» //Труды

Государственного центрального музея музыкальной культуры им. М.И.Глинки. Альманах. Вып. III.М.

2007. С. 633-640.

[xxxii] А.А.Гозенпуд. «Глазунов и Асафьев. Из истории противостояния //Скрипичный ключ. 1996, № 1.

[xxxiii] Э.А.Фатыхова-Окунева. Книга о Глазунове из мюнхенского архива //Петербургский музыкальный архив. СПБ. 1999. С.203.

[xxxiv] Из письма А.К. Глазунова к дочери: Е.А.Глазунова-Гюнтер. «Мой отец – Александр Глазунов» //СМ.

1990,№ 10. С.48.

[xxxv] Свидетельства тому – письма А.К.Глазунова к М.О.Штейнбергу 1930- гг //Глазунов. Исследования.

Материалы. Публикации. Письма. Т.2. Л.,1960.

[xxxvi] В.В.Добровольская. «Александр Бенуа в Гатчине». С.271.

[xxxvii] М.О.Штейнберг. Воспоминания о Н.А.Римском-Корсакове и А.К.Глазунове //Ленинградская

консерватория в воспоминаниях. Кн.1. С. 42-43.


© Все права защищены http://www.portal-slovo.ru

 
 
 
Rambler's Top100

Веб-студия Православные.Ру